Urban commons. Городские сообщества за пределами государства и рынка — страница 51 из 55

неявных отсылках. Увидеть их мы сможем, если решимся проанализировать его отношение к мертвым.

В знаменитых тезисах о понятии истории Беньямин обозначил рамку, в которой усилия прошлых поколений, не добившихся желаемого, сообщают больший вес человеческой битве за счастье. Эта связь тем заметней, если люди понимают, что их общность отличает сознание, «взрывающее континуум истории». Соответственно, согласно Беньямину, для Робеспьера древний Рим был «прошлым, преисполненным современности», а «Французская революция осознавала себя в качестве нового Рима»701.

Хоть прошлое и способно вдохновлять желания народа добиться социальных перемен, оно не сулит никакой необратимости. Угнетенные ропщут, желая вцепиться в прошлое и продвинуться в своей борьбе, – и также победители истории обращаются к прошлому, чтобы сообщить больший вес мифу неизбежного прогресса, легитимирующему их власть. Беньямин не использует понятие совместности, но его описание затяжной борьбы указывает на уподобление прошлого общему, постоянно сталкивающемуся с угрозой огораживания. Конечно, согласно Беньямину, лишь «освобожденному человечеству выпадает прошлого вдоволь. Другими словами, лишь освобожденное человечество может сослаться на любой момент своего прошлого»702. Тем не менее то же самое прошлое постоянно рискует стать «орудием господствующего класса» и сдаться на милость «конформизма, который намеревается им завладеть». Следовательно, «даже мертвые не уцелеют, если враг победит»703.

В руках победителей прошлое обращается в каталог «культурных богатств» (или, как выражается Чаплин, «чудес»), переходящих от правителя к правителю. И каждое сокровище не свободно от варварства, давшего ему жизнь, и от варварства же «не свободен и процесс передачи традиции, в ходе которого они переходят из рук в руки». Эти сокровища, являющиеся знаками желания, оказываются искаженными. Они – симптоматические выражения исторических огораживаний, позволивших эти сокровища производить и передавать. Потому же Беньямин настаивает, что к ним следует относиться с позиции отстраненного наблюдателя704.

В то же время сокровища обещают иной исход, поскольку в них же (как и в социальном избытке) заключены невоплощенные желания поколений, запертых в каждом отдельном объекте и превращенных в мертвый труд. И минимальной экстраполяции будет довольно, чтобы обозначить: эти обещания – общее наследие, к которому Беньямин призывает нас обратиться, которое нам надлежит воплотить во всей «полноте». Поскольку сокровища одновременно являются и сторожами, и заключенными этого обещания, наша битва за общее, развертывающаяся в настоящем, по необходимости принуждает нас заключить союз с мертвыми.

Сближая прошлое с временем, «преисполненным современности»705, этот союз призывает нас «пробудить мертвых и сделать цельным то, что было разбито»706. Пространственное измерение общего становится транстемпоральным, здесь прошлое и настоящее смешиваются в единой зажигательной смеси. Нам сложно помыслить институциональные схемы, которые смогут удержать этот взрывной коктейль и сами смогут удержаться на основаниях провозглашенного союза. Тем не менее Беньямин говорит, что наша способность воплощать общие мечты – сила, по отношению к которой прошлое выдвигает свои требования, и «дешево от этих требований не откупиться»707.

Мало кто усомнится в отчаянной элегантности суждений Беньямина. Тем не менее даже самым захватывающим аргументам требуется основание. Потому нам следует вспомнить события, которые помогут высвободить битву за некрополь из оков метафоричности. Если мы рассмотрим эту проблему с позиций учрежденной власти, подходящим примером будет гибель свыше 100 рабочих при возведении плотины Гувера. «Чудо» масштабов достойных антропоцена взялись строить в год смерти Дуррути; в народе говорили, что многие из погибших работников обрели последнее пристанище в бетонном фундаменте. Хотя интуитивно такое предположение кажется не лишенным смысла, вероятность того, что их тела разлагаются в недрах национальной инфраструктуры, невелика; но и такое суждение не отменяет того, что этот проект поймал рабочих в ловушку иным способом. Один из них – память. Если доверять монументальной мемориальной доске работы Оскара Хансена, эти рабочие отдали свои жизни, «чтобы пустыня расцвела». Допускаю, что рабочие бы вряд ли согласились с такой формулировкой708.

И даже мертвым не скрыться от победителя. Прошлое, сдающееся на милость исторического огораживания, все сильнее скрепляет социальный избыток с мифом о прогрессе. Алексис де Токвиль полагал, что Америка – нация памятников. Что же эти памятники сообщают нам об Америке? Торжество памяти обратило в парк развлечений даже Бостонское чаепитие. Неудивительно, что журналист, посетивший открытие памятного музея в бостонской пристани, удивлялся, как «живые актеры, копии, артефакты, голограммы… и комментарии», разбросанные по выставке, «создавали среду, одновременно напоминающую и музей, и парк развлечений»709. Но могло ли быть иначе? Америка не может трезво осмыслять насилие, без которого она бы не вывернулась из-под колониального гнета, и уж тем более допустить, что те, память о ком она удерживает в плену, могли действовать из прагматических соображений, которые можно было бы отразить в экспозиции.

От подобных примеров впадаешь в состояние между недоверием и головокружением; тем не менее важно помнить: мертвые не всегда сдавались без боя. Стремление защитить павших от власть имущих обнаруживается в актах противодействия коммеморации. История рада уступить место под софитами тем, кто защищал тела павших родственников. Историк Руфь Ричардсон напоминает нам, что в конце георгианской эпохи рабочие Англии организовывали протестные группы, оберегавшие тела недавно скончавшихся близких от кладбищенских воришек, перепродававших трупы в анатомические классы – это беспринципное занятие Руфь нарекает «безжалостным примером свободного рынка (free trade)»710.

Упомянутые сообщества создавали своего рода Лиги защиты кладбищ и часто выступали с протестами против анатомических кружков и других инициатив. Согласно Ричардсон, их самоорганизацию поддерживали мысли о том, что воришки «были агентами социальной несправедливости, и их торговля трупами делала посмешищем те значения и ценности, что были заложенны в традиционной похоронной культуре». Более того, поскольку «похитители тел» часто принадлежали к тому же классу, что и их жертвы, получалось, что они «предавали самые сильные традиции собственного класса, выбирая путь ошеломительной в своей беспринципности торговли человеческой плотью»711. Рассказывая о выступлении против анатомического кружка, проходившем в Абердине в январе 1832 года, Ричардсон пишет:

Люди быстро стянулись и ворвались в школу <…> Зеваки поддерживали ободряющими криками тех, кто был внутри и пытался поджечь здание. Часть бунтовщиков прорвалась к дальней стене и начала атаку – они одновременно разламывали фундамент и разрушали структуру; вскоре стена обрушилась, а здание заполыхало <…> К восьми школа была уничтожена, а к десяти вечера город погрузился в спокойствие712.

Физическая материальность подобной борьбы, указывающая современным читателям на критическую значимость мертвых в создании образов справедливости, по-своему обнадеживает. В то же время эта борьба показывает, с какой простотой мертвых низводят до статуса тел. Тем не менее важно помнить: фундамент плотины Гувера устлан мертвецами, телесность которых не так уж важна. И конечно, противодействие кладбищенским воришкам не исчерпывает проблему привязанности мертвых к культурной сокровищнице, по которой гуляет их призрачное эхо. Расценивать тела в их физической, воплощенной явленности – легче легкого. Но социальные отношения также имеют конкретное воплощение. Тем не менее они транслокальны и транстемпоральны, и в силу того их сложнее воспринимать напрямую. Как и в иных случаях, принуждающих нас отступать к мифологемам (когда мы не можем заполнить разрыв между чувственно схватываемым и утверждаемым), битва за некрополь смещается в пространство образов желаемого.

Мечты об общем

Согласно Беньямину, образы желаемого появляются тогда, когда предвосхищение будущего обуславливается прошлым, обещания которого все еще не выполнены:

Во сне, в котором перед глазами каждой эпохи проявляются образы грядущих поколений, последние являются в связке с доисторическими картинами бесклассового общества. Сокрытость этой образности <…> смешивается с новым и создает утопию, следы которой проступают в тысячах жизненных конфигураций: от возведенных зданий до преходящей моды713.

Пытаясь выявить взаимосвязь образа желаемого и совместностей, следует помнить о недавнем поветрии, захватившем кофейни, открывающиеся в джентрифицированных районах: они упорядочивают свои залы вокруг большого общего стола, игнорируя малые столики. Этот стол (который иногда называют harvest table, стол для сбора урожая) расценивается как инструмент, обогащающий опыт посещения: он призывает посетителей к совместному времяпрепровождению, немыслимому без этого стола. Для владельцев это многое значит: обещание общности не только делает привлекательнее потребляемый продукт, но и позволяет приумножить число посетителей, совершающих покупки.