Urban commons. Городские сообщества за пределами государства и рынка — страница 52 из 55

Конечно, мы можем проклинать хипстеров с чашками кофе за их стремление обрести общность посредством рынка (и мы можем проклинать их за привязанность к джентрификации, которая является одной из форм огораживания) – но важнее заметить, что проблема кроется не в их желании как таковом, а в неспособности воплотить его в соответствии с представляемым образом. В то же время небольшой очерк современных нравов покажет, что поиски сообщества (и даже революционных альянсов) в уголках кофеен – не такое уж нелепое занятие.

Согласно социологу Рэю Ольденбургу714, «третьи места», к которым относятся кофейни, лучше всего расценивать как «уравнивающие». Эти места, в равной степени отличные от работы и дома, позволяют людям преодолевать социальные барьеры и сходиться вместе, преследуя общие интересы. Сводя концепт «уравнитель (leveler)» c аналогичным прозвищем, под которым действовали бунтующие крестьяне, Ольденбург отмечает: кофейни XVII века, «одно из проявлений беспрецедентной демократичности в английской среде, – повсеместно называли левеллерами, как и людей, которые их посещали»715. Более того, правила, вывешенные на дверях лондонских кофеен того времени, «закрепляли уравнивание посетителей кофейни»716. Согласно Ольденбургу, посетители были только рады повиноваться.

Третьи места, к которым можно отнести кофейни, не только представляли собой «нейтральную зону, в которой люди могли встречаться, невзирая на классы и звания, которые ранее их разделяли»717, но и окружали посетителей теплотой. «Теплота, – пишет Ольденбург, – появляется из дружеского отношения, поддержки и взаимной заботы»718. Правда, к XIX веку теплота стала ощутимо убывать. Возможно, это объяснимо тем, что «открытость и равенство первых заведений уступили место отгороженным сиденьям, а общие большие столы были заменены стратегически размещенными столиками»719. Следовательно, «сообщество стало ускользать»720, и современные посетители, «в поисках передышки от одиночества или скуки <…> только усиливают это чувство своей неспособностью вступить в общение друг с другом». Неудивительно, что мы порой видим бар, в котором «каждый сидит сам по себе <…> и замирает от страха при приближении какого-нибудь перебравшего посетителя»721.

Следуя за идеями Ольденбурга, отметим, что современный harvest table (несмотря на очевидную задачу увеличения прибыли) позволяет гостям кофейни вспомнить прекрасное время, когда сообщество нельзя было представить в отрыве от «уравнивания». Таким образом, этот стол даже может сообщить бóльшую четкость образам будущего счастья, наполняя их радостным содержанием. Тем не менее сами по себе образы желаемого ничего не говорят о способах достижения искомого счастья. Получается, что такие образы скорее заново утверждают статус-кво, заполняя пустые товары новой витальностью, нежели позволяют инициировать важные перемены в обществе. Эта амбивалентность обнаруживает вызов, с которым столкнулась в том числе и борьба за совместности.

Согласно Сильвии Федеричи, общее (commons) было настолько значимым для «борьбы, которую вели сельские жители в эпоху Средневековья, что их память и по сей день восхищает наше воображение, ярко рисующее образ мира, в котором благами можно делиться, в котором солидарность <…> может быть фундаментом общественных отношений»722. Конечно, такие образы способствуют убеждению в том, что общество можно возвести на вышеозначенных принципах, но важно помнить: средневековое «общее» сосуществовало с частной собственностью – и именно эта форма собственности сделала общее ценным с точки зрения социального воспроизводства. Как отмечает Федеричи,

общее было абсолютной необходимостью для воспроизводства множества малых фермерских хозяйств, выживание которых зависело от доступа к полям (на них можно было пасти скот), к лесам (чтобы собирать древесину, дикие ягоды и травы), к водоемам для рыбной ловли и открытым пространствам, на которых можно было встречаться723.

Скажем прямо: общее никогда не противопоставлялось частной собственности. Более того, невзирая на то что борьба, инициированная низами общества, заявляла право на общее, оно скорее являлось экстерналией, которая тем не менее учитывалась феодальными землевладельцами, не очень-то хотевшими, чтобы их вассалы (прямой источник труда) умирали от голода. Однако заметим, что не стоит идеализировать жизнь, зависящую от крестьянского общего. Тем не менее, как указывает Федеричи, общее обеспечивало потрясающую степень свободы: «общее не только вдохновляло процесс коллективного принятия решений и совместной работы, но и являлось материальным основанием для расцвета крестьянской солидарности и общности»724.

Возникновение огораживаний трансформировало сети социальной солидарности, скреплявшиеся общим, и вынудило крестьян к бунтам, что привело к появлению уже обсуждавшегося прозвища – «левеллеров». К середине XVII века эту «уравнительную» тенденцию стали ассоциировать с конспирологическими рассуждениями об убийстве короля и объявлении народного суверенитета (popular sovereignity). Эти перемены общественного климата указывают на то, что перспектива, заключенная в «общем», привела левеллеров всех сортов к противодействию профанным политическим запросам. Следует, однако, помнить, что в требованиях общего редко звучали имена тех, кто напрямую от этого общего зависел (заметным исключением был разве что сам класс землевладельцев).

Суверенность как желаемое…

Даже с усилением огораживаний подавляющее большинство маргинализованных групп говорили о своей борьбе как о движении, восстанавливающем порядок, установленный (как казалось) Господом. В 1649 году горстка крестьян в графстве Суррей стала движением диггеров. Бунтовщики, разъяренные огораживаниями и движимые очень специфичной трактовкой христианских заповедей, захватили пустоши, низложили землевладельцев и принялись протаптывать дорожку в Эдем. Предводитель диггеров Джерард Уинстенли писал: «…те же, кто решил трудиться и питаться совместно, превращая землю в общую сокровищницу, соединяют руки свои с Христом, чтобы поднять творение от рабства, и освобождают все от проклятия»725. Что было дальше – известно всем, и сколь храбрыми ни были попытки диггеров, их ждал трагический исход.

Впрочем, куда реже отмечают, что эксперимент Уинстенли нельзя было бы повторить, избрав в качестве вдохновения что-нибудь земное и плотское. Их деяния развертывались пред всевидящим оком Христа, с которым, как полагали диггеры, им довелось соединить руки. Это позволило перенести ответственность перед сувереном с земного уровня на небесный и укутать профанный частный интерес в трансцендентные словеса.

Не следует их осуждать. Нам трудно представить, как на них давила власть суверена, да и современным движениям не то чтобы сопутствует удача. Более того, христианство и по сей день являет собой потрясающее собрание образов желаемого (даже сегодня, когда триумфальный взлет капитализма расколдовал данный нам мир). Толкования Писания, предложенные Уинстенли, значительно отличались от канонических; тем не менее не так уж сложно обнаружить коммунистические идеи в действиях библейских христиан. Например, обратимся к Деяниям святых апостолов:

У множества же уверовавших было одно сердце и одна душа; и никто ничего из имения своего не называл своим, но все у них было общее. Апостолы же с великою силою свидетельствовали о воскресении Господа Иисуса Христа; и великая благодать была на всех их. Не было между ними никого нуждающегося; ибо все, которые владели землями или домами, продавая их, приносили цену проданного и полагали к ногам Апостолов; и каждому давалось, в чем кто имел нужду726.

Согласно Карлу Каутскому, коммунизм ранних христиан основывался на интервенциях на уровне потребления. Потому христиане отказывались от работы, от семей (и уж тем более от сбережений), отрекаясь от мирских забот и укрепляя Христово братство727. Отслеживая разрастание секты, которая стала притягивать «богатых и образованных», Каутский замечает: «многие проповедники христианской веры рассудили, что им следует создавать более дружелюбный образ христианской доктрины, чтобы привлекать людей такого типа»728. Ревизионистские настроения особенно заметны в Евангелии от Матфея, где «проницательный дух ревизионизма и следа не оставил от классовой ненависти»729. Тем не менее апостольское братство и по сей день привлекательно. Как отмечает Каутский, «сколько бы некоторые влиятельные круги христианской общины <…> ни стремились уничтожить свой пролетарский характер, пролетариат и классовая ненависть не были уничтожены»730. И хотя в Средние века церковь стала грозной силой, нависающей над всеми и каждым, отказ от земной собственности во благо небесных дел оставался своего рода компенсацией и – как подтверждает наследие Уинстенли – призывом к действию.

Христианская совместность, трактуемая как образ желаемого, уже неразрывно связана с древнеримскими некрополями – верующим, на тот момент вынужденным переживать сопричастность маргинальному культу, приходилось прорубать катакомбы, чтобы