Урман — страница 60 из 73

Как ни спешил Кудеслав, все же не удалось ему догрести до берега. Зато он успел сделать то единственное, что еще можно было сделать, когда ильменка, сломленная болью, кровопотерей, а главное, тяжкими своими переживаниями, лишилась-таки чувств.

Проклятый челн!

Каких только названий не напридумано людьми языков, родственных вятскому, для таких узехоньких долбленок-однодеревок! И душегубками их кличут, и заморочками, еще по-всякому… Правильно кличут.

Векша отчаянно боролась с накатывающим обмороком, а когда вконец изнемогла в этой борьбе, то последним судорожным усилием гаснущего рассудка заставила свое обессилившее тело упасть не через борт, а на челновое дно.

Она не себя старалась уберечь — Кудеслава: понимала, что, перевернись челнок, тот в своем панцире камнем ухнет под воду. Только он — Мечник — потому-то и вез свою броню на себе, что места для коробящейся ратной одежи в челне попросту не было. Хоть лежмя ее суй, хоть стоймя, а при первом же качании низкобортной лодчонки доспех непременно выпадет.

И для обвалившейся на дно челнока Векши места тоже не оказалось. Верней, так: челнок ее падения не выдержал. А можно, наверное, и иначе объяснить, только надо ли в объяснения-то вдаваться? Перевернулась лодочка — вот и весь сказ.

Да нет, не весь.

В самый последний миг, когда уже хлестнула по глазам мелкая и злая речная волна, Кудеслав успел одной рукой схватиться за перевернувшийся челн (до скончания своего века он так и не понял, за что можно было этак вот крепко ухватиться, какую такую зацепку умудрились пальцы в столь краткий миг выискать для себя на гладком, липком от смолы лодочном днище). А другой рукой Мечник успел дотянуться до плеча Векши и намертво в него впиться — именно впиться, порвав сорочечную холстину и до крови ссадив Векшину кожу ногтями.

Он понимал, что и сам долго так не продержится, и голову ильменки не сумеет долго удерживать над водой. Течение волокло челнок и людей в обход мыса, но видевшие все родовичи уже бросались в реку, на помощь. И когда двое подплывших мужиков не без труда выдрали Белоконеву купленницу из неподатливых Мечниковых пальцев, когда самого Мечника подхватили под локти и принялись толкать к берегу — только тогда Кудеслав вспомнил о своем вовсе бесценном в здешних местах оружии, привезенном из урманской земли.

Кудеславовым поясом была перевязана рука ильменки, и потому меч лежал на дне челнока.

А теперь он оказался на речном дне.

Почти в устье быстрой протоки, которая наверняка прогрызла это самое речное дно на невесть какую глубокую глубину.

Глава кователей Зван не ошибся в своем пророчестве.

Мечник перестал быть мечником.

Леший знает, что там сможет выковать Огнелюб, — любое, даже наилучшее из наилучших творение, хоть им, хоть кем угодно сработанное, ни за что не заменит Кудеславу погибшего друга.

Мечник вдруг дернулся, окунулся с головой в холодную, пахнущую болотом воду. Пловцы-спасители вцепились крепче, поспешно рванули вверх — небось вообразили, будто тяжесть панцирного железа одолевает и Кудеслава, и их. Но нет, Мечник сунулся под воду собственной своей волей, хотя и зря. Его лицо и без этого нырка было достаточно мокрым, чтобы никто не заметил слез.

10

Ночь, снова ночь.

Ясная, светлая — хоть и застят звездное множество мелкие бегучие облака, хоть и ущербилось уже Волчье Солнышко… А теплынь-то какая! Даже утром и днем ветер был куда прохладней, чем нынче.

Да, ночь…

Первая из тех, когда истомленная зимней суровостью душа человеческая наконец-то оттаивает верой в необратимость весны.

Только эта светлая теплынь была для Кудеслава во сто сотен крат хуже самой беспроглядной, глухой и ненастной тьмы.

Потому что глухая беспроглядность поселилась внутри, захлестывала медленными леденящими волнами разум и чувства, ворочалась в груди мучительной тяжестью… Ей было тесно, и потому она грызла, терзала, вымучивала Кудеслава в непрестанных попытках вырваться наружу из неуютной каморки человечьего естества.

Так уже бывало.

Несмышленому парнишке по имени Кудеслав однажды выпало пережить… правда, не ночь — вечер, когда мать, уставшая причитать над готовым к последнему обряду телом отца, внезапно придумала способ не разлучиться с любимым мужем.

А вот прощаться с побратимом своим Мечнику впрямь выпало ночью — мутной, промозглой. Погребальный костер чадил и никак не хотел разгораться; немногочисленные друзья да родичи успокоившегося Бесприютного задиры все громче шептались о дурном предзнаменовании… А Кудеслав, безотрывно глядя на очужевшее лицо Кнуда, подсвеченное скудными ленивыми бликами, вдруг понял, что после нелепой гибели этого вот инородного выпивохи остался один-одинешенек в чужедальней земле средь чужого языка и чужого обычая.

Можно ли равнять тогдашние Кудеславовы утраты с нынешней?

Наверняка любой из родовичей скажет: нельзя. Даже те, кто поглядывал с сочувствием, кто, желая добра, отговаривал (и отговорил-таки) от безнадежных попыток донырнуть, отыскать, — наверняка даже они про себя вздыхали жалостно, а то и не без раздражения: чего, дескать, аж этак-то убиваться? Конечно, ценная вещь, редкостная; однако же Ковадло вон говорит, что Зван уже кует подарок-замену, который будет вовсе не хуже… А этот, железноголовый, мало не плачет! Мужик называется…

Да, вовсе не свой он стал, чужой, не как все. Вон и девкам да молодицам своего корня предпочел приблуду инородную… Верно говорят некоторые старики: в дальних урманских краях тамошние злые ведуны подменили Кудеславову вятскую душу боги знают на что. Обличьем вроде как прежний остался, а нутром насквозь проурманился…

Только двое, поди, и способны до конца понять Мечниково горе. И, словно бы в насмешку, оба они Кудеславу не родовичи, не единоплеменники.

Белоконь…

Боги его ведают, какого он корня. Очень может статься, что хранильник и сам не знает своего родства. Когда четыре поколенья тому назад община зацепилась за здешние земли, Светловидово капище уже невесть с каких времен стояло там же, где и теперь стоит; и подворье волхва-хранильника стояло там же, где нынче стоит Белоконево. Если вести счет сменяющимся хранильникам от той поры, то Белоконь получается третий. И ни дед его, ни отец с общиною не роднились. Да он и сам: жены у него — одна из муромы, вторая хоть и Вяткова корня, но из неближнего рода. А мать, сказывают люди, не то хазаринка была, не то вовсе какого-то неведомого в здешних краях языка…

Однако же волхв способен понять, что Мечниково горе — не пустая блажь и не ущербность души.

А кроме него — еще Векша-ильменка. Хотя уж ей-то как раз лучше бы этого и не понимать. Мало ей своих горестей, так еще добавилось чувство неискупимой вины!

Когда Кудеславу отсоветовали нырять за мечом, ему самому вместе с волхвом пришлось силком удерживать от этой же глупости Векшу. А та (даром что только-только успела прийти в сознанье) дергалась диким зверенышем, рвалась из их рук, кричала, что ее вина — ей, значит, и поправлять; что даже хазары ее кликали то Льдинкой (за небоязнь холода), то Водяной Ластовицей (за дивное для степняков уменье «летать в воде»); что пораненное запястье нырянию не препона, поскольку рана — не рана, царапина…

Насилу Кудеслав и хранильник управились с ошалевшей купленницей.

Конечно же, Мечник ни единого слова не сказал ильменке в упрек. Да и за что было упрекать ее? За то, что навязалась в спутницы? За глупую рану? За обморок? Не со зла же она все это — наоборот.

Про бездетность свою, к примеру, спокойно бы могла промолчать. Так нет, не захотела обманом, призналась — хоть и воображала, что Белоконева угроза оборотить жабой по-прежнему в силе.

Волхв, кстати сказать, услыхав об этом Векшином признании, едва не заплакал. У Мечника прямо оборвалось все внутри, когда он увидел то небывалое диво: хлюпающий носом, изо всех сил пытающийся сдержать слезы Белоконь. Хранильник сделался таким, когда купленница его поняла наконец, что нырять ей не позволят, и быстро заговорила, не смея поднять на Кудеслава тоскливый горестный взор:

— Забудь ты меня, слышишь? Забудь! Я же тебе несчастья одни приношу. Меч вот потерял, сам едва не утоп из-за меня… Зачем я тебе такая неудалая?! Сыновей тебе подарить не смогу; еще того и гляди этот вот, которого ты другом чтишь, обернет меня лягухой квакучей… Забудь, а?

Людно было вокруг, иные из родовичей заторопились убраться подальше от не для чужих ушей предназначенного разговора; а иные, наоборот, придвинулись: поди, не каждый день такое услышишь, интересно же!

Векша не замечала любопытствующих глаз да ушей; Белоконь тоже — его как долбней по голове колотили слова ильменки…

А Кудеслав лишь зыркнул через плечо на сгрудившихся вблизи любопытных — и тех будто ведовством каким отмело. Ведовство и есть: только что рядом стояли люди — миг, и никого не осталось ближе чем на полусотне шагов.

— Ты вот что… — Мечник шагнул к насупленной ильменке, легоньким толчком под подбородок заставил поднять низко опущенную голову и уперся сумрачным взглядом в огромные круглеющие глаза: — Мне в жизни всего-то и осталось потерять Белоконя да тебя. Уразумела? Тогда перестань обижать его, себя и меня. И нечего учинять забаву для этих вот всех — многовато им чести нами троими забавиться. А еще прошу, очень я вас обоих прошу: дайте мне поспать хоть малую чуть! Не железный же я в самом-то деле!

Он отвернулся и побрел прочь. За спиною его слышался торопливый, увещевающий голос волхва.

Старик говорил, будто о бесплодии — это еще надвое гадано (даже Мечник понял: врет Белоконь ради успокоения Векши, а уж сама Векша и подавно должна была распознать вранье); будто бы превращением в жабу он грозил лишь затем, чтоб дурочка-ильменка, вбившая себе в голову нелепицу о собственной совершенной никчемности, не изувечила бы единым махом свою и Кудеславову долю…

Лучше бы, наверное, было волхву повременить с увещеваниями — больно уж неубедительными да жалкими получались они. Видать, и самого Белоконя крепко надрубило внезапное Векшино появление и все, что вокруг этого появления налепилось.