Урод — страница 8 из 14

— Итак, по существу, — сказал он. — Какую бы роль вы хотели? Простаков-то вы не очень уважаете. Вам все Гамлетов подавай;

— Вам лучше видно, что я могу, — скромно заметил Иван Алексеевич.

— Спасибо, милый, за доверие. — Гостилицын поднялся. — Разговор у нас был очень важный, содержательный. Я подумаю.

Отелков вспыхнул и резко ответил:

— Как хотите, так и думайте! Только Урод без меня… — Он хотел сказать «не будет сниматься», но против желания поправился и сказал, что собаке сниматься без него невозможно.

— Вот как? Почему же? — серьезно спросил Гостилицын.

— Вы, Герман Андреевич, совсем не учитываете характер Урода и его привязанность ко мне. А поводырем собаки я, извините, не буду.

Отелков встал и пошел к двери. Но прежде чем толкнуть дверь, помедлил: он ждал, не остановит ли его режиссер. Гостилицын не остановил.

Угроза Отелкова была настолько нелепой, что в первую минуту Гостилицын растерялся. Потом он грустно усмехнулся, потом задумался. Он понимал, что только отчаяние могло толкнуть Отелкова на столь абсурдное заявление, и ему стало жаль Ивана Алексеевича.

«Да так ли бездарен Отелков, как о нем говорят? И кто оценил его способности? Ведь его не проверяли на серьезной роли», — подумал Гостилицын.

Вспомнил Герман Андреевич, как он и сам доходил до отчаяния в первые годы работы в театре. Главный режиссер пять лет держал его при себе: год на побегушках, год ассистентом и три года помощником. На бесчисленные просьбы Гостилицына о самостоятельной работе шеф неизменно отвечал: «Успеешь».

И вот наконец ему доверили ставить спектакль. Сколько было мук только над первой картиной! Все пришлось вместе с автором переписывать заново. Полмесяца изнурительных репетиций, полмесяца бессонных ночей — и картина, кажется, готова. Гостилицын идет к главному режиссеру и просит его посмотреть.

— А как ты сам считаешь, хорошая получается картина? — спрашивает главреж.

— Мне кажется, еще плоховата, — чистосердечно сознается Герман Андреевич.

— И смотреть не буду, — говорит шеф и поворачивается спиной.

Опять две недели утомительной работы, и опять тот же вопрос главрежа:

— А как ты сам считаешь?

— Не знаю, — ответил Гостилицын.

— Если уж ты сам не знаешь, то как же я могу знать! — говорит шеф и опять поворачивается спиной.

Гостилицына охватывает отчаяние, душит злоба, всю ночь он кусает угол подушки, а с утра опять принимается перелопачивать проклятую картину. Сделано все: больше из автора, из артистов, из себя выжать нечего.

Он идет к шефу и докладывает, что теперь картина звучит неплохо.

— Неплохо — понятие туманное и растяжимое, — говорит шеф и поворачивается спиной.

Гостилицын сжимает кулаки и с трудом удерживает себя от уголовного преступления.

Еще две недели, и он решительно заявляет:

— Я сделал все, что мог. Пусть другой сделает лучше.

Шеф идет смотреть, а потом доказывает Гостилицыну, что все-таки можно сделать лучше.

«Какой был безжалостный тиран! Какой был художник! Это он внушил мне, что в искусстве без труда ничего не сделаешь. Если у меня и были кое-какие успехи, если кое-что удалось сделать значительное и нужное, то это случилось потому, что работал как вол и был болезненно требователен в первую очередь к самому себе».

Гостилицын вздохнул и вышел из кабинета. Проходя длинным коридором студии, Герман Андреевич машинально свернул в сценарный отдел. Начальник отдела читал сценарий и, видимо, читал без удовольствия: лицо у него было грозное, и карандаш безжалостно жирными бороздами распахивал рукопись. Оторвавшись от сценария, он посмотрел на Гостилицына и пожаловался на автора, который пять раз переделывал сценарий и теперь до того его довел, что хоть на помойку выбрасывай.

— Ну а как у вас дела? Слыхал, что вы заново переписываете принятый сценарий, — сказал начальник отдела.

— Кое-что переделываю. Но больше восстанавливаю выкинутое вашими редакторами.

Начальник поморщился:

— Кажется, автор способный малый?

— Весьма способный, — подтвердил Гостилицын. — Кстати, Петр Александрович, что вы можете сказать об Отелкове?

Петр Александрович снял очки и опять их надел.

— Это про какого же Отелкова? Актера? Да что про него сказать? Говорят, бездарен. Кажется, с ним работал Бениваленский.

Гостилицын не любил откладывать дела на завтра. То, что его задевало, решал быстро и безапелляционно.

В актерском отделе ему дали личное дело Ивана Алексеевича Отелкова. Оно было очень тощее и очень скромное. И в какой-то мере скрашивала его только копия диплома с отличием.

«Так и есть: ни одной серьезной пробы!» — подумал Гостилицын и бросил папку на стол.

Режиссер Бениваленский снимал колхозную кинокомедию. Путь из актерского отдела в съемочные павильоны пролегал через «Аглицкий клоб». Когда показался Гостилицын, его завсегдатаи примолкли и вытянулись. Они очень уважали его и очень боялись. Среди них были случайные, ненужные искусству люди, были и безусловно одаренные. Как тех, так и других Гостилицын одинаково презирал. Первых — за то, что взялись не за свое дело, вторых — за лень, хвастовство, богемные нравы.

Съемочные павильоны находились во внутреннем дворе студии в огромных кирпичных сараях.

В первом павильоне, куда зашел Гостилицын, подходила к концу работа над кинофильмом о войне. Снимали сцену в блиндаже. Около железной печки сидели «немецкие» солдаты, вытянув грязные руки. Режиссер-постановщик что-то горячо доказывал оператору, а тот ему так же горячо возражал. В другом павильоне готовили к съемке сцену в богатой купеческой квартире. Рабочие под руководством художника-декоратора перетаскивали с места на место старинный, громоздкий буфет.

Из распахнутых дверей третьего сарая валил густой дым. Здесь работал Бениваленский. Снимали эпизод в ночном лесу у костра. Пять срубленных елок изображали глухой бор. Полыхал настоящий костер, и сидели две влюбленные парочки. Сцена не шла, и ее, видимо, уже снимали не раз. Обычно очень тактичный и спокойный, Бениваленский горячился. К нему со всех сторон приставали актеры:

— Иван Михалыч, а если попробовать так…

— Иван Михалыч, а если…

— Иван Михалыч, давайте еще раз…

Иван Михайлович отмахивался от советчиков, как от слепней, обеими руками.

«Зачем это я как неприкаянный таскаюсь по студии и мешаю другим работать? — с возмущением спросил себя Гостилицын. — Что я нынче, с ума сошел?»

Когда он возвращался назад, лестничная площадка заметно опустела. Торчали три незнакомые невзрачные фигуры, и сияла вечно жизнерадостная физиономия Васеньки Шляпоберского.

— Пойдем со мной, — коротко приказал ему Гостилицын.

Васенька покорно зашагал за Гостилицыным, гадая, зачем это он понадобился сердитому режиссеру.

Вернувшись в свой кабинет, Гостилицын достал экземпляр сценария и на углу его размашисто написал: «Роль профессора Дубасова — Отелкову».

— Вы, кажется, с ним друзья? — спросил он Васеньку.

Тот пожал плечами:

— У меня все друзья, Герман Андреевич.

— Это очень плохо, брат Шляпоберский, — серьезно заметил Гостилицын.

— Почему? — изумился Васенька.

— Потому что друзья — безжалостные воры. Они воруют время.

Васенька беззаботно махнул рукой:

— Мне его все равно девать некуда.

Наивная обаятельность его позабавила Гостилицына. Васенька вообще чем-то ему нравился. Вероятно, тем, что из всех стоиков «Аглицкого клоба» он был наиболее ярким.

— А твое мнение об Отелкове как об артисте?

— Нераскрывшийся Кин! Жан Маре в квадрате! — воскликнул Васенька.

Гостилицын вручил Васеньке сценарий:.

— Будь любезен, передай ему сегодня же.

Васенька взял сценарий, повертел, вздохнул и уставился на режиссера.

— Ну что? — спросил Гостилицын.

— Герман Андреевич, а вы еще не сняли меня с роли?

— С какой это?

— Жениха. Вот такой крохотной! — И Васенька показал мизинцем, какую роль отвели ему в этом фильме.

— Пока еще нет.

Обрадованный Васенька выскочил из кабинета и побежал искать рубль на такси.


Во второй половине дня Отелков с Уродом вернулись домой. Времени было девать некуда. Иван Алексеевич хотел было навести в квартире кое-какой порядок. Однако дурное настроение выбило его из колеи. Из головы ни на минуту не выходил разговор с Гостилицыным. И ничего приятного он не сулил Отелкову.

После этого разговора Иван Алексеевич мог рассчитывать только на роль поводыря собаки. Утром привозить ее на студию, а после съемок отвозить домой. Отелков задрожал от обиды. Перетирая тарелки, он как попало швырял их на стол и, стиснув зубы, шипел:

— Нет, этого не будет! Или я и собака, или никто!

Когда тарелка выскользнула из рук, Иван Алексеевич выругался и, расшвыряв ногой черепки, повалился на кровать.

— Боже мой! Как не везет в жизни! Как не везет!

Отелков приподнялся и, тупо уставясь в угол, неизвестно кого спросил: «Зачем?» В голове, как вьюны, завертелись вопросы: «Зачем вы меня мучаете?», «Почему вы мне не верите?», «Чем лучше меня Сомов?», «Чем я хуже Хицкалова?». И вдруг из самого дальнего, тайного уголка мозга, как черный удав, выполз главный вопрос: «Зачем я стал артистом?» — и задавил все остальное. Этот страшный вопрос теперь все чаще и чаще навещал Отелкова. Иван Алексеевич пытался искать защиты от него, но понимал, что это все равно бесполезно, что он с каждым годом слабеет и недалек тот день, когда это «зачем» прикончит его.

Сегодня же Иван Алексеевич не пытался сопротивляться. Он лежал, глядя в потолок, и думал: «Зачем я стал артистом? Зачем взялся за такое дело? Поэтому-то у меня ничего и нет. Ни настоящего, ни будущего… Ничего… Лучшие свои годы прожил, словно в тупике, в пустом, заброшенном вагоне. И все ждал, когда подойдет паровоз, подцепит и повезет. Куда? А не все ли равно, лишь бы ехать!…» Иван Алексеевич вздохнул. «И мелькнула мечта, как гривенник в океане», — вспомнил он любимую поговорку Васеньки Шляпоберского.