– Тоже раскрасавица... Не могла дочку уберечь, в Германию отдала,– зло бросает Клава и выходит. А я прошу показать фотографию Шуры. Он долго роется в ящиках, находит.
– Да-а, красота-то в самом деле редкостная!.. – говорю я,– Давно со стены-то сняли?
Из-за двери старика зовет Клава, видно, стояла тут, под дверью. «Завтра же изорву все твои фотографии,– слышу я ее свистящий шепот,– завтра же...»
Он возвращается, жалуется на жизнь, на дочек, на районный и областной суды, на Шуру.
– Она от полноты своей погибла. Что она, измученная была? Нет, шесть пудов весила. А я? Вот,– он втянул щеки,– шестьдесят килограмм, и все живу.
– Красавица была,– снова вспоминаю я.
– За таким-то мужем можно быть красивой. Барствовала...
И красоту ее неписаную, природную обернул себе же в достоинство. Вернулась Клава:
– Мы в паспорте расписаны, все честно, но я, наверное, с год тут отдохну в деревне и обратно вернусь в Ленинград.
Сказала откровенно, старика не стесняясь.
К вечеру второго дня я уезжал. Решил заехать еще в Лугу на кладбище к Александре Александровне. К Шуре. «И я с вами,– попросился Колдуненко.– Один-то я ехать не могу...»
Мы стоим вместе у могилы. Вот он, памятник Шурочке: «Любимой матери, человеку большой души и горячего сердца». И подпись внизу: «Дети, внуки».
Вот ведь как: дети, внуки. А его – мужа и отца – и нет, вроде как и не жил с ними. Вот почему стыдно ему ходить сюда, люди же со стороны скажут: а это-то кто? Кто он ей? А сейчас Константину Ивановичу со мной удобно, он вроде как экскурсовод, вроде как при деле.
Рядом, на воинском кладбище, стоит еще памятник. Павшим. Колдуненко как-то подсчитал, сколько на него в войну враг металла выпустил. Килограммы переводил в пуды, пуды в центнеры, центнеры в тонны. Три тонны получилось. Вполне бы он мог погибнуть, как многие, в тех же синявинских болотах. И тогда бы и к нему на этом воинском памятнике относились слова о светлой памяти, которая вечно жива. И фамилия бы его тут значилась. И цветы бы ему круглый год носили. Все честь по чести. А жив остался – как будто и не было этих пятидесяти лет, с Шурой прожитых, как будто совсем тебя никогда и нигде не было.
Он зябко передергивается, потом быстро отходит, успокаивается.
Месяц уже в небе повис, тонкий и яркий, и все небо в звездах. Пора домой. Над двором его висит сейчас Большая Медведица, а во дворе пахнет березовыми дровами. На крыльце сидит Клава и курит. Пока есть еще нажитое, она будет с ним. А это значит, он не одинок.
1973 г.
ПРОКУНЯ
Усталая душа присела у порога могилы...
– Душа моя, где же твое тело?
– Тело мое все еще бродит по земле, стараясь не потерять душу, но давно уже ее потеряв.
Выпал снег. Черноморское побережье с его знаменитыми скалами и долинами выглядит слабым негативом привычного летнего пейзажа: белесые очертания без красок и тепла, тело без души.
Здесь, на Черноморском побережье, и происходили события. На побережье – в буквальном смысле, на диком пляже.
Вера Ивановна и Прокл Савельевич – санаторные врачи, она рентгенолог, он стоматолог. Познакомились четверть века назад. С той поры и до последних дней ничего для них не изменилось. Недавно он ездил в Москву на курсы усовершенствования врачей, был там 75 дней, и за это время она написала Прокуне 59 писем! Когда в санатории ее спрашивали, скоро ли муж вернется, она отвечала: «Осталось двенадцать дней, семь часов, восемнадцать минут».
Через несколько дней после возвращения и произошло все то, о чем Вера Ивановна написала в «Известия».
Летом, если точно, 20 июля, Прокл Савельевич, надев синюю безрукавку и серые брюки, отправился на работу. Она, как всегда, вышла на балкон проводить мужа. Он, прежде чем свернуть за угол и скрыться, обернулся и послал жене воздушный поцелуй. Как обычно, он отправился сначала на море. На часах было семь с минутами, начало работы – в восемь, а море – рядом.
Все эти дни, после Москвы, у Прокла Савельевича пошаливало сердце. В воде он, видимо, почувствовал себя плохо, поэтому лег на спину и в отличие от других утопающих стал спасать себя неподвижностью.
На берегу солдаты строительного подразделения возводили новый санаторный корпус. Увидев человека, лежащего на спине без движения, заподозрили неладное. Двое солдат вошли, не мешкая, в море.
В разгар лета, когда на море ни ветерка, ни ряби, в двадцати метрах от берега, на виду у всех, утонуть трудно даже самоубийце. Но послушайте, что было дальше.
Солдаты сделали всего шага два-три, когда последовал окрик прораба Аникина:
– Назад! Он и вас утопит!
Это был приказ, и солдаты остановились.
В восемь пятнадцать зазвонил телефон, Вера Ивановна сняла трубку. Женский голос попросил Прокла Савельевича, она узнала голос Клавы, санитарки из стоматологического кабинета. За 19 лет работы в санатории муж ни разу не опоздал.
Вера Ивановна побежала на берег.
В море, как поплавок, качалась чья-то спина, голова была в воде. На берегу лежали синяя безрукавка и серые брюки.
Она плакала, звала Прокуню, металась между прорабом Аникиным и Васько, председателем исполкома поселкового Совета, который тоже оказался здесь. Она умоляла солдат спасти мужа, но они стояли нерушимо.
Так происходили события, судя по письму Веры Ивановны в редакцию. В письме она требовала «привлечь к ответственности виновников гибели мужа». Здесь, видимо (судя опять же по письму), все были хороши. И Васько – председатель, ему еще нет тридцати. И, конечно, прораб Аникин. Он что же, пожалел солдат? Тогда почему он пожалел их, молодых и сильных, авансом, наперед, и не пожалел того, чья жизнь кончалась на его глазах? За этих он отвечал, за того, в море,– нет...
Солдаты рванулись в море, порыв – был, и если жизнь Прокла Савельевича в этот момент находилась еще в их руках, то прораб сделал молодых ребят подлецами на всю жизнь.
Все выстроилось в прямую, как струна, линию. К тому же, название этого южного местечка в переводе с греческого означает, представьте себе,– порыв. Тут и заголовок, и тема.
Заместитель главврача санатория – начмед был краток и сух.
– Нет, он не утонул. Это смерть на воде, в просторечии называется иногда «охотничья смерть». Охотник бросается за подбитой уткой в холодное озеро, смерть наступает мгновенно.
Невысокий, седой, в очках, начмед смотрит на часы и решительно обрывает разговор:
– Все. До завтра. Вы заняли у меня лишнюю минуту. Теперь я вынужден извиняться перед больными, они, вероятно, ждут приема.
Педант.
Судмедэксперты подтвердили: смерть на воде, поэтому тело не погрузилось. Спазм коронарных сосудов. Вода была в то утро холодной: 16°. Высчитали – смерть произошла почти за час до того, как тело обнаружили солдаты, пришедшие на работу.
Я разыскал солдат.
– Нас было на берегу тридцать пять, трое плавают плохо. Но если бы хоть какие-то признаки жизни были, все бы кинулись спасать, даже эти трое. От волнореза до трупа было метров пять, все ведь видно. Тут же позвонили в милицию.
Прораб добавил:
– Мы на море живем, что к чему знаем. ЧП здесь бывают, но чтобы кого-то не спасали – не помним.
Какая же правда осталась в письме в редакцию? Никакой. Не подтвердилось ни одно из обвинений.
Да, смерть всегда преждевременна, но всегда ли надо искать виновных? Оставалось объясниться с Верой Ивановной и уехать.
Но, вероятно, не бывает пустых жалоб, если ничто не подтвердилось, значит, были тому причины.
Зачем-то – еще не зная зачем? – я бродил по поселку, по санаторию, разговаривал с людьми. А вот, наверное, зачем: меня насторожило одно слово, которое Вера Ивановна добавляла, говоря о ком бы то ни было,– «некий». Милиционер, некий Стороженко, соседка, некая Власова, санаторный врач, некий Люблин.
– Вы знаете, Прокл с Верой скрытно жили. Друзей у них не было. В «Волгу» свою сядут, и покатили. По пути не подбросят.
– А уж прибеднялись-то. Вы у них дома были? Буфет видели? Вместо посудных ящиков – посылочные приспособили. Он всю жизнь в старом бостоновом костюме так и проходил.
Нелюдимы были, скупы? Но вреда-то никому не принесли.
Сравнительно недавно по поселку, словно дым, прибитый ветром, пополз слух: у Веры Ивановны в гараже, где «Волга», был клад – деньги, золото, бриллианты. Но опять же их дело – тратить или копить. И где хранить – их дело. Я все пытался примирить покойного с живущими. В конце концов, о покойном, как принято,– или хорошо, или ничего.
Прокла Савельевича, увы, не вернуть, можно лишь выразить глубокое соболезнование по поводу случившегося.
Но стало вдруг выясняться другое: спасать нужно живых, они, живые, не могут ухватиться хотя бы за соломинку.
Письмо в редакцию с требованием помочь привлечь к суду председателя исполкома поселкового Совета Васько «как участника гибели мужа» Вера Ивановна написала более четырех месяцев спустя после несчастья. И свидетельство о смерти она оформила тоже спустя эти же долгие месяцы – почему?
– Мне Сергей, брат Прокуни, посоветовал, он в городе живет, далеко: не отдавай, говорит, паспорт, оставь себе, на память.
С этого момента я поплыл уже против течения, удаляясь от того места, где умер несчастный Прокл Савельевич.
Бренная жизнь наша. Пока все хорошо, много ли мы знаем друг о друге, даже живя под одной крышей,– на работе, дома. Братья Андриенко друг друга знают теперь до мелочей не столько потому, что одна кровь, сколько потому, что смерть Прокла была уже второй.
Всего их пятеро, братьев. Три зубных врача и два зубных техника. Клан. Еще была сестра – Нина, добрая, отзывчивая. Она и умерла первой. Старший брат Савелий, любивший Прокуню, написал ему тогда письмо. Цитирую. Разъяснения в скобках – мои.
«Душа страдает, сердце плачет по усопшей нашей звезде Нинуле! Кирилл (муж умершей) сказал мне, чтобы я организовал яму. Я нашел копачей, заказал обед. Взяли венки, замечу, все пять венков покупал я, Сергей (брат) ни одного. После похорон я с моей Людой поехал забрать свои деньги, которые оставлял покойной Нине. Только приехали, я сказал, что в шифоньере под газетой лежат мои 500 рублей. Кирилл открывает шифоньер, а там пусто. Моя Люда и говорит: а где Нинины платья, шерстяные кофты, рубашки, отрезы на платья, ситец? Он говорит: не знаю. Потом говорит: ну, что-нибудь возьмите на память. Люда ответила: ладно, ничего мне не надо, дай только чернобурку. Он отвечает: а ее нет. Тогда я нашел отрез в диване и говорю: это мой. А Кирилл говорит: нет мой, на костюм. Я говорю, там не мужской рисунок, это я Нине покупал. Я отрез забрал, а ему стало стыдно. Я еще взял пальто Нины, оно подошло на Люду, и туфли, они тоже подошли, предложил Кириллу рассчитаться со мной за моги\у, за обед. Он закричал: «Вы хотите меня ограбить!» Тогда мы с Людой забрали Нинины серьги... А остатки водки после поминок я взял себе, я же за нее платил, да еще две бутылки отдал копачам... Целую тебя – Савелий».