Сразу же после этого, рассылая во все стороны улыбки и воздушные поцелуи, на помост выбежал одетый в короткий прозрачный пеньюарчик Ирис Борисеев, показавший в сопровождении танцевальной группы «Моя голубятня» отрывок из своей новой программы «Любая голубовь». Закончив выступление, он представил зрителям восходящую звезду российской эстрады — Сергея Афродитова, сказав при этом, что бьющее гейзером творчество этого нежного, как шоколадные пенки, артиста вошло в данный момент в такой видимый всем невооруженным глазом апогей, которому позавидовали бы Гейне, Гей-Люссак и все жители Гейдельберга вместе взятые. И что вообще, мол, если во время выступлений этого певца устанавливать в зале счетчики Гейгера, то от излучаемого им любвеобилия они будут зашкаливать так, что хоть «э-ге-гей» кричи.
И напевая про себя это «э-ге-гей, гей-гей», он игриво удалился за возведенные на краю помоста кулисы, а его протеже, чувственно обхватив тонкими пальцами цилиндр микрофона, поднес его ко рту.
Поблескивая накрашенными губами и перламутровым макияжем, Афродитов, жеманясь и постреливая подведенными глазками, исполнил несколько придыхательных песенок, и только после этого было объявлено о выступлении участников стиходрома. Право открыть его было предоставлено двум известным поэтам-шестидесятникам — Евмену Евнушенко и Андрону Возгласенскому. При этом первый из них, прежде чем с завываниями и пришептываниями прочитать стихотворение о ржавеющей изнутри статуе Свободы, сообщил собравшимся, что он буквально полчаса тому назад прилетел в Москву из Штата Вирджиния, где в знак протеста против агрессии НАТО в Сенокосово выставил сразу 15 двоек студентам-филологам Ричмондского университета, в котором он всего за пять тысяч долларов в неделю вынужден преподавать им современную русскую литературу. А второй заметил, что видя перед собой вздыбленный эрекцией фаллос микрофона, он всегда вспоминает о распространяющейся по планете эпидемии СПИДа, и чтобы об этом не забывали и остальные, вынул из кармана красивую импортную коробочку и собственноручно натянул на микрофон длинный белый презерватив с торчащей на конце пимпочкой, после чего упер руки в бока и, сощурив один глаз, прокричал в толпу стихотворение «На смерть Ломоносова», начинавшееся словами: «Вы с живого сдирали парик, вдоль ушей пропустив его крик», — сообщив в конце, что оно было написано им ещё в годы цензурного произвола и на самом деле посвящено памяти Пастернака, которого по понятным причинам пришлось замаскировать под образом Михайлы Васильевича.
И только после этого на помост были выпущены молодые стиходрочц… то бишь, виноват — стиходромцы, первым из которых предстал перед публикой известный поэт-концептуалист Демьян Дрыгов, напоминающий своей внешностью облезлый череп с приклеенной к нижней челюсти бородкой и нацепленными на пустые глазницы очками-хамелеонами. Ощерив редкие кривоватые зубы, он прочитал заключительную главу из своей новой поэмы «П…здец во стане русских воинов», имеющую отдельное название «Сон полка»:
…На блок-посты — Великая Дремоть
сошла, как наважденье, как химера.
И взять бы хлыст да спящих отпороть
(чтоб не нарушали Устав караульной службы),
да только нет в войсках Милицанера.
А потому, крадясь с большим ножом,
пришла к ним смерть — к таким, во сне сопящим
меж часовых протиснулась ужом
и, скорчив рожу, крикнула: «Ужо!
Ужо я вас почикаю тут, спящих!..»
Уже под конец выступления Дрыгова мне почудился льющийся откуда-то сверху тяжелый монотонный гул и, подняв голову, я посмотрел в небо. Пересекая озаренную солнцем синеву, там черной вороньей стаей тянулись в сторону Сенокосова восемь тысяч начиненных смертью натовских бомбардировщиков.
Я огляделся по сторонам. Подчиняясь всеобщему духу тусовки, толпа завороженно внимала выступающему, не обращая внимания ни на какие самолеты над головой. И я тоже стал смотреть на сцену.
Следующей к одетому в презерватив микрофону подошла украинская поэтесса и, как она сама о себе добавила — «прэдставныця ордэна куртуазных бубабыстив» — Роксана Забодужко, прочитавшая объемный рифмованный манифест под названием «Монолог Хохлуши», начинавшийся с такого признания:
Я хохлушка молода,
звать мэнэ Маруся.
Кажуть вси, що я — манда,
а я й нэ журюся.
Гляну в нэбо — дэсь бо там
Бог всих гришных судэ.
Ну так що ж! Я й Богу дам
З мэнэ нэ убудэ…
— Я — с вами! — прогремел, венчая её выступление, высоко над головами президентский голос. — Я — с вами!..
Глава Ч (90)
ЧЕРВЬ тревоги, зашевелившийся во мне при появлении НАТОвских бомбардировщиков, разрастался все больше и больше, заслоняя все происходящее на эстраде и заставляя меня то и дело поглядывать в небо.
— Слушай, ты скоро выступаешь? — шепнул я на ухо Борису.
— Сказали, что в первой десятке. А что?
— Да так… Чего читать будешь, решил?
— Да уж не «Русь — не трусь». Есть у меня одно коронное стихотворение.
Я заставил себя успокоиться и принялся ожидать выхода Таракьянца.
— Я — с вами! — в очередной раз прогремел над головами бас гаранта Конституции. — Я — с вами!
«Лучше бы ты был сейчас с сенокосовцами», — подумал я, скашивая взгляд в сторону все ещё тянущихся по небу железных птиц…
А минут через двадцать — двадцать пять ведущий стиходрома объявил, наконец, и фамилию Бориса.
Глава Ш
— ША, чуваки, я выступаю! — предупредил он и, легко вспрыгнув на доски помоста, направился к стойке микрофона.
Глава Щ
«ЩАстя — воно як лампочка у хати, щаслыву людыну за тры киломэтра выдно», — эти произнесенные когда-то мамой слова сами выплыли из недр моей памяти, когда я увидел лицо подходящего к микрофону Бориса. Он действительно сиял так, будто внутри его организма включили тысячеваттный светильник — казалось, свет прямо изливается из его глаз, из открывшегося в счастливой улыбке рта, стекает с курчавых смоляных волос…
«Ша, чуваки!» — словно бы говорил он, поднимая в приветствии руку.
Откликаясь на поданный знак, толпа тоже вскинула в небо растопыренные рожками пальцы, ответила тысячеголосым приветствующим ревом, и… И в это самое мгновение воздух вдруг наполнился каким-то непонятным, похожим на завывающий в печной трубе ветер, воем и свистом…
Как будет объяснено потом в средствах массовой информации, у одного из пролетавших над Москвой натовских бомбардировщиков по чисто технической неисправности оторвалась из-под крыла ракета, которая и упала в момент проведения стиходрома за кремлевскую стену — примерно туда, где была установлена выдвижная крановая стрела с площадкой для Президента.
В моей оглушенной взрывом памяти, словно в замедленной съемке немого кино, до сих пор сохраняются кадры того, как из-за зубчато-красной стены Кремля вдруг вырастает черный, с проблесками огня, столб взрыва, и ссеченная его острой волной, от тела гаранта Конституции отделяется его седоволосая крупная голова и, описав в воздухе высокую дугу, падает прямо на голову подошедшему к микрофону Борьке. Я вижу, как сбитый с ног этим ударом, он валится на доски помоста, как в инстинктивном защитном движении приседает к булыжной мостовой стоящая на площади толпа, и как начинает медленно клониться в сторону Москвы-реки сносимое ветерком черное облако дыма…
Восприятие действительности возвратилось внезапно — я вдруг обнаружил себя, не заметив, когда, присевшим на корточки и обхватившим голову руками. В ушах у меня отчаянно звенело. Тряхнув головой, я попытался освободиться от этого звона, но ничего не получилось.
Тогда я оглянулся направо, налево…
И догадался, что это гудит не у меня в ушах, а вокруг.
Гул шел откуда-то сверху — со стороны Кремля, и прислушавшись, я понял, что это гудит большой колокол на Иване Великом — встряхнутый взрывом, он гудел, будто созывая народ на вече. Казалось, сейчас ему ответят звонницы храма Христа Спасителя, затрезвонят у Казанской, у Ивана Воина, у Спаса в Наливках, на колокольнях Марона Чудотворца, Григория Неокессарийского, Успения в Казачьей, Петра и Павла, Флора и Лавра, Иоакима и Анны… А там подхватят этот набат колокола Михаила Архангела, что в Овчинниках, Никиты Мученика, с Пятницкой, Воскресения в Кадашах, Николы в Толмачах, Преображения на Болвановке… Отзовутся у Троицы в Лужниках, у Катерины Мученицы на Ордынке, Николы Заяицкого, Николы на Барсеневке… А потом только слушай — Георгий Победоносец, что в Яндове, Никола Голутвинский, Косьма-Дамиан, Вознесения на Серпуховке, Воскресения Словущего, в Монетчиках, Спаса-на-Бору…
Трудно сказать, сколько висел над Васильевским спуском этот, похожий на шоковое оцепенение, звон, может, пять минут, может, десять — но вдруг Борька шевельнулся и сел. Затем медленно огляделся по сторонам и, протянув руку, поднял за волосы президентскую голову. Голова была аккуратной и чистой — ни вытекающей из оборванных вен крови, ни болтающихся сухожилий или лоскутов кожи — только однотонная гладкая плоскость шейного среза с круглым отверстием в центре. Держа её в своей руке, Борька осторожно поднялся на ноги и шагнул к микрофону. Брезгливо сдернул свободной рукой болтающийся на нем презерватив. И медленно, словно бы впервые осваивая речь, прочитал:
Среди бомбежек и тревог…
Я ничего не убоюсь…
Покуда есть на свете — Бог…
Покуда есть под Богом — Русь…
Затем со всего маху стукнул президентской головой об доски настила, и та подскочила от удара, как баскетбольный мяч, так что стало видно, что она резиновая, и, снова поймав её за искусственные волосы, он поднял её высоко над собой, показывая всей площади.
— Он — с нами! — прокричал Борька в микрофон. — Он — с нами!
И, ещё раз стукнув президентской голову об сцену, он поймал момент, когда та подпргынет над досками настила и, широко размахнувшись, будто пробивая пенальти, изо всей силы вмазал по ней обутой в кроссовку ногой, так что шар головы взвился над толпой, а затем опустился куда-то в центр площади, порождая неистовый вопль восторга, и, наткнувшись на выставленные над головами кулаки, опять взлетел в вышину и опять опустился на ожидающие его кулаки молодежи. И пошел гулять из конца в конец переполненной ревущим народом площади, подлетая и вновь опускаясь, и пошел кувыркаться, то удаляясь от эстрады, а то снова возвращаясь к ней по мосточкам торчащих навстречу ему над головами кулаков…