Уроки чтения. Камасутра книжника — страница 17 из 41

Повод. Не впечатлениями дарит нас дорога, а состоянием. Путешествие – опыт самопознания: физическое перемещение с духовными последствиями. Встроив себя в пейзаж, автор его навсегда меняет – на уставшую реку, строй вошедших в нее фасадов и умелый, как в неспешном менуэте, парный парад горожан, собравшихся на предвечернее paseo. Говоря одним словом, Флоренция.

* * *

Когда самое интересное в путешествии – путешественник, то лучше читать о том, о чем и писать-то нечего. По моему горячему убеждению, лучшую путевую прозу писали полярники. В высоких широтах единственная достопримечательность – абстракция, невидимая, неосязаемая и бесспорная, как душа и полюс.

Полюс был Граалем прогресса. От него тоже не ждали ничего конкретного, но все к нему стремились – по мотивам, не до конца выясненным. Эта благородная неопределенность – лучшее из всего, что есть в нашей истории. Полярник – как конкистадор, но лучше: дух, очищенный от алчбы и жестокости.

Я люблю этих людей и горжусь, что принадлежу к тому же – людскому – племени. Обуреваемый честолюбием, как Цезарь, благочестивый, как монах, любознательный ученик Просвещения, романтичный, как влюбленный поэт, и практичный, как буржуа, тип полярника – высшее достижение Запада, вершина расы.

По пути к полюсу путешественники писали такую прозу, что на ней следует воспитывать школьников. Пример доблести, Плутарх без войны. Их литературный дар был попутным, нечаянным. Они вели дневники в соавторстве с природой и подражая ей – терпением, масштабом, философией. Приближение к точке, где исчезает всякая жизнь, кроме собственной, да и то не всегда, придавало всякой строке экзистенциальную наценку. На этих широтах вес слов был так велик, что всякая подробность – от метеорологической до кулинарной – звенит, как на морозе.

К тому же все они, похоже, были хорошими людьми, не говоря уже о лучшем – Нансене. Чтобы в этом убедиться, поставьте себя на его место. По дороге домой, не сумев до него добраться вовремя, Нансен вынужден зазимовать со спутником, которого он выбрал лишь потому, что тот лучше других ходил на лыжах. Много месяцев в одной норе с почти случайным человеком. За полярным кругом это даже не робинзонада – зимой тут можно только ждать лета.

И все же жизнь, – пишет Нансен, – не была столь невыносимой, как это, пожалуй, может показаться. Мы сами считали, что, в сущности, живем неплохо, и настроение у нас всегда было хорошее. Тем более в Рождество: Мы празднуем этот день в меру возможностей: Йохансон вывернул свою фуфайку, я сменил подштанники.

Человек своего времени, Нансен и тут видит пейзаж, как будто взятый из символистской пьесы: “Бесплотная, призрачная красота, точно красота вымершей планеты, сложенной из сверкающего мрамора”.

Но главное, что больше мыла и хлеба, родных и дневного света, Нансену той зимой не хватало книг и, выучив наизусть единственную, что была с ними, он все равно открывал ее вновь и вновь:

Немногие годные для чтения отрывки в наших мореходных таблицах и календаре я перечитывал столько раз, что заучил наизусть почти слово в слово, начиная с перечисления членов норвежского королевского дома и кончая указаниями мер спасения погибающих на водах и способов оживления утопленников.

Я вспоминаю этот абзац каждый раз, когда накатывает ужас и мне кажется, что книги не нужны.

15. Дух на коне

Арабская революция застала меня врасплох, и это не удивительно. Поразительно, что о ней не догадывались и те, кому положено. И это вновь убеждает меня в том, что им положено куда больше, чем они заслуживают. Главный секрет секретных служб заключается в их профессиональной непригодности. Ее оправдывает только свобода, то есть непредсказуемость.

Следя за революцией, я прихожу в философский ступор, потому что история с открытым концом – не история вовсе. Без финала она лишена структуры, а значит, и смысла. Ее нельзя нанести на ментальную карту, как реку без устья.

Устав переживать, я звоню в высшую инстанцию:

– Пахомов, что сказал бы Гегель, глядя в телевизор?

– Свобода – это осознанная необходимость.

– И кто победит?

– Как Наполеон: Дух на коне, то бишь на танке.

– А танк чей?

– Будущее покажет.

Но будущего – того, что вернет историю на свое место, – еще нет, и революция компрометирует его возможность. В час перемен непредсказуемость концентрируется до ощутимого, как электричество в грозу, предела, и я сторожу у экрана то грозное и упоительное мгновение, когда случайное окажется неизбежным – и незабываемым. История – как стоячая вода в морозный день, которая ждет камня, чтобы враз замерзнуть. Только тут – закипеть.

Я видел, как история стоит на ребре в эйфорическом 1989-м. Бухарест. Созванный партией официальный митинг. Привычная ко всему толпа на площади. И вдруг людская масса внезапно и необъяснимо подалась к правительственному балкону. И, не устояв перед импульсом материализованной ненависти, Чаушеску попятился на полшага, ставшего роковым. Все остальное – крах режима, расстрел зловещей четы, новая Румыния – началось с нескольких сантиметров отступления. Тогда на наших глазах произошло чудо, подобное нынешнему: нисхождение Клио на землю.

Вся история – череда таких чудес. Как все сверхъестественное, их нельзя предсказать, разве что объяснить, но только задним числом. И в этом – надежда и ужас свободы.

Никакие мудрецы, включая сионских, не знают, что будет завтра. Эта нехитрая мысль верна всегда, но в дни революций она обретает ту пьянящую наглядность, что разваливает трезвые устои жизни. Оставшись без предсказуемого будущего, мы ищем опоры в прошлом, надеясь найти в нем панацею от свободы. История и впрямь помогает, но только тогда, когда мы верим историкам в меру.

* * *

В школе я не хотел, как все тогда, быть физиком. Мне тоже нравилась наука, но раздражал ее отказ отвечать на единственный волновавший меня вопрос: почему? Почему скорость света непреодолима? Почему ноль – абсолютный, вода кипит при ста градусах, а водке хватает сорока, чтобы горячить и радовать?

Убедившись, что мои вопросы беззаконны, я ушел от бездушной, лишенной мотивов природы в гуманитарную сферу, одушевленную человеческими намерениями или Божественным Промыслом. Мой учебник, однако, и то и другое заменял законами исторического развития: “верхи не могли, низы не хотели”. Мне всегда казалось, что эта двусмысленная формула описывает не исторический процесс, а прогорающий бордель для престарелых. Не удивительно, что, когда в нашем американском доме просели от книг балки, марксистских историков я выбросил первыми. Эйнштейн учил: Объяснять мир нужно просто, как только возможно, но не проще. Эти же, спрямляя прошлое, упраздняли все те подробности, ради которых мы читаем историю, да и вообще живем.

Другие историки оказались не многим лучше. Прочитав шкаф книг, я так и не узнал из них самого сокровенного. В конечном счете история – как физика: она излагает прошлое так, как будто оно не могло быть другим. Дойдя до коренных, переломных, судьбоносных, как сейчас, моментов, историки оказываются не в силах объяснить чуда.

Лучшие из них, делая историю умопостигаемой, плетут причинно-следственные сети, в которых так интересно барахтаться. Материальный мир проще и лучше духовного, и я страстно люблю собирать детали, из которых строится его прошлое. Историю стоит читать уже для того, чтобы узнать, как стремена родили Средние века, а порох с ними покончил, как башенные часы запустили экономику, а трудодни ее похоронили, как косой парус открыл Америку, а лошадь ее завоевала.

Такая история не может надоесть, потому что она бесконечна. Стоит только ниже нагнуться, как в знакомом откроется неведомое, словно клетки в листе под микроскопом. Путь этот, однако, ведет в одну сторону – сверху вниз. В обратном направлении знание становится верой. И чтобы вам ни говорили, от историков нельзя узнать по-настоящему важного: почему греки победили персов, а американцы – англичан? Почему Константин принял христианство, а Мухаммед – ислам? Почему пала Римская или, если на то пошло, советская империя?

Дело даже не в том, что их, историков, тогда не было. Очевидцы еще хуже. Я сам был таким, когда на исходе 1991-го приехал в Москву, чтобы проводить СССР. На Красной площади не было ни одной души, даже милиционерской. В столь же пустом небе тихо и быстро опустился красный флаг над Кремлем и тут же поднялся новый, трехцветный. Кажется, что, кроме меня, никто и не заметил, что Третий Рим закрылся. Не дождавшись крещендо, я пошел греться откровенно зеленой водкой из тархуна, которой угощали гостей мои оголодавшие в ту жуткую зиму друзья.

В этом беда мемуаров. Их авторы слепы, как Фемида. Они судят будущее по настоящему. Такая тактика – единственно возможная, во всяком случае, для нас, людей, но это еще не история.

В своем дневнике Корней Чуковский обещает себе наконец заняться давно задуманным серьезным трудом: и время сэкономил, и денег накопил. Запись датирована октябрем 17-го.

* * *

Призвание историков в том, чтобы избавить историю от свободы и спасти нас от хаоса. Они справлялись с этим, заставив историю повторяться. Тираны и варвары, герои и развратники, полководцы и отравительницы – все они кочуют по эпохам и страницам, выполняя миссию, возложенную автором, ибо писатели и моралисты – лучшие историки. Они не корпели в архиве (хоть и могли), а сочиняли урок человечеству. В сущности, и Ливий, и Тацит, даже Гиббон – были гениальными компиляторами со сверхзадачей. Один наставлял Рим, другой обличал, третий, мой любимый, ему завидовал:

В своем стремлении возвыситься Рим жертвовал тщеславием ради честолюбия. Многие его строения были сооружены за счет частных лиц и почти все предназначались для всеобщей пользы, ибо искусства служили счастью народа.