Уроки чтения. Камасутра книжника — страница 9 из 41

На пароход “Одиссей” я взял с собой не только “Улисса” (на этот раз – оригинал), но и поэму Гомера – чтобы сравнить на месте. Неделю спустя я обнаружил, что одна книга не имеет отношения к другой. Знаменитые параллели между приключениями двух героев – костыли и мистификация Джойса. Гомер для его романа – лишь леса для стройки. Всё, что нужно знать читателю про Одиссея у Джойса, сводится к тому, что нам рассказал Платон. После смерти, пишет он в конце “Государства”, все души выбирают себе тело, чтобы вновь вернуться на землю. Душа Одиссея помнила прежние тяготы и, отбросив всякое честолюбие, долго бродила, разыскивая жизнь обыкновенного человека. Вот об этой – второй – жизни Одиссея и рассказывает “Улисс”.

* * *

Впервые читать эту книгу можно только пунктиром. Прерываясь на каждой строке, чтобы влезть в комментарий, ты узнаешь много необходимого и еще больше лишнего. Без помощи комментатора нельзя понять, что написано, а с ней непонятно – как. Комментарий описывает кусочки смальты, но чтобы оглядеть мозаику романа, надо подняться над ним, откинуть подробности, увернуться от стиля, забыть об исторических намеках и литературных аллюзиях и увидеть, как со спутника, географию книги.

Два человека бредут по городу. Один обуреваем тщеславием, второй – ревностью. Первого – не признают, второму – изменяют. Обоим плохо, но по-разному. У Стивена Дедала все впереди: ему еще предстоит написать “Улисса”. Леопольд Блум безнадежно застрял во времени. Он бродит по городу с тикающей бомбой, настроенной на час измены. Внутренний монолог Блума – попытка забыть о ней. Стараясь не думать “о белом медведе”, он объезжает по кривой больное, и мысли его, захватывая целый мир, очерчивают черную дыру. В ней прячется столь страшный факт, что роман служит от него укрытием.

Отношения Дедала со словесностью проще тех, что связывают Блума с женой. Про литературу Джойс знал больше, чем про женщин. Делая из них загадку, Джойс и нам не открывает секрет изображенной четы. Мы не знаем, почему Блум десять лет не спит с женой, но это – центральная условность сюжета. Больше в нем, в сущности, ничего и нет. Именно это делает “Улисса” книгой века, которому Джойс открыл свежую истину:

Про необычное пишут журналисты, – сказал он, – писатели рассказывают о заурядном.

Решая задачу, Джойс взялся перечислить жизнь. Считается, что он открыл видеоискатель – и свой, и Блума, но это, конечно, не так. Никто не может описать реальность, потому что она всегда и сзади. Джойс просто пошел дальше Толстого, в основном – ниже пояса. Такое интересно читать однажды. Исчерпав прием, Джойс сосредоточился на инструменте, рассчитывая, что объект сам просочится в книгу. И ведь правда: кривое зеркало вмещает больше, витраж подсвечивает мир, обиняками лучше скажешь.

Тем не менее Блум не стал, как обещал автор, самым полным человеком в мировой литературе. Мы его даже не можем себе представить, как не видим себя со стороны. Разве скажешь, что Блум (ростом с ирландского полицейского) – самый высокий персонаж в романе? За ходом его мысли неправдоподобно интересно следить. Да и во всей книге нет ни хаоса, ни случайности. Скорее роману, как согласился считать автор, свойственно чрезмерное изобилие готического собора, который можно осматривать хоть каждый день.

Но и это – лишь часть замысла. Он состоял в том, что “Улисс” предложил читателю жизнь вместо книги. В этом не фундаментальная, а субстанциальная трудность романа: мы можем его понять в той же мере, что и жизнь: меньше, чем хотелось бы, больше, чем надеялись. И это значит, что многие куски текста, как значительная часть прожитого дня, остаются нерасшифрованными. Следя за героями, которые знают больше нас о себе и окружающем, мы вынуждены догадываться о целом по обрубкам слов и окуркам мыслей. Джойс нас погружает в подслушанный и подсмотренный мир. И этим мир Джойса не отличается от того, что достался нам – без инструкций и объяснений. Симулируя реальность, Джойс ставит нас в положение, к которому мы привыкли как люди, но не читатели. Собственно, из-за того мы и читаем книги, что они разительно отличаются от жизни. У них есть цель и умысел, что позволяет последнему атеисту испытать благодать, которую другие зарабатывают пламенной верой. Но в “Улиссе” Джойс отвернулся от читателя, бросив его на произвол судьбы, роль которой играет автор. У нас нет выбора: эту книгу следует принимать непрожеванной. Темнота и бессвязность – часть испытания.

Иногда, в полусне, мне кажется, что я вижу, как Джойс писал, валя всё в кучу. В молодости мы называли это “поливом”: что ни скажешь, всё – смешно и в струю. Так возникла поэма “Москва—Петушки”, живо напоминающая первую и самую обаятельную главу “Улисса”. Чем дальше, впрочем, тем сложнее, но принцип – один: пойдет в дело всякое всплывшее слово. Заражая собой текст, оно инфекционирует окружающие абзацы, пока не иссякнет вирулентная энергия. Педанты давно проследили за эстафетой семантических микробов, но от этого читать “Улисса” не стало проще. Не поможет ни ссылка на куплет и цитату, ни диаграмма, ни хроника. Все это позволит насладиться “Улиссом”, но не понять его, ибо этой книге нельзя задать главного вопроса – о чем она? И уж этим роман Джойса точно не отличается от жизни.

* * *

Нельзя сказать, что в “Улиссе” нет идей, их сколько угодно. Из такой толстой книги можно набрать множество. Например, поэтических: Пирс, – говорит Стивен Дедал, – несбывшийся мост. Или – парадоксальных: Офелия, – приходит в голову Блума бредовая мысль, – покончила с собой, потому что Гамлет был женщиной. Наконец – практичных: Столбовые дороги скучны, но они-то и ведут в город. В иерархии романа, однако, вся эта мудрость равноправна слову “gurrhr”, которое в книге произносит кошка. Как пейзаж и портрет, идеи в романе – предмет изображения. Нам нет нужды в них разбираться, к чему мы привыкли, читая великие философские романы классиков. Но ведь не всегда большие идеи делают и книги большими. Чехов – не Достоевский, Есенин – не Бродский, Высоцкий – не Окуджава, и одно не хуже другого. Гегель считал, что внутри всякого художественного произведения прячется идея – как зерно, сердце или семя. Но готовая книга напоминает идею не больше, чем человек – сперматозоид. И трудными книги делают не идеи; идеи, напротив, упрощают текст, потому что их можно выпарить, как историческую концепцию из “Войны и мира”. Сложнее всего справиться с неупорядоченным хаосом той книги, что лишена авторской цели и умопостигаемого смысла. Джойс считал это смешным. Он пошутил над литературой, оставив “Улисса” пустым, но полным.

Если Дублин сотрут с лица земли, – хвастался автор, – город можно будет восстановить по Улиссу.

К счастью, этого никто не пробовал, но миллионы читателей берут у Джойса напрокат один день, называя его “Bloomsday”, или, как предложил один переводчик, – “Блудень”. Начав его жареной почкой, продолжив бутербродом с горгонзолой и закончив в ирландском (где бы он ни стоял) пабе, мы участвуем в ритуале, претворяющем изящную словесность в обыкновенную, но постороннюю жизнь. Войдя в нее без оглядки, мы оказываемся внутри чужого мира, который с годами становится твоим. Привыкнув, я чувствую и Дублин родным, и горожан – родственниками, а ведь мне даже не довелось бывать в Ирландии.

После Джойса все книги кажутся простыми – и многоголосый Фолкнер, и многотомный Пруст, и многоумный Кафка, и многословный Манн, и молчаливый Беккет. Только Платонов труднее Джойса, но это потому, что он, как марсианин, писал не по-нашему.

8. Летнее чтиво

Приключенческие романы – самые важные в жизни, ибо с них она начинается. В какой-то момент – у кого рано, у кого поздно – приходит момент счастливый, как потеря невинности: мы учимся читать. Не складывать буквы и наслаждаться результатом. Этого, конечно, может не произойти, но тогда это – трагедия: заменить книгу нечем. Она – будни счастья, а не его праздники, которыми нас награждает любовь, музыка и горы.

С какой книги все начнется, почти все равно, лишь бы не “Ленин и Жучка”. Раньше первым был Жюль Верн, или Майн Рид, или Джек Лондон. Теперь, надо полагать, “Гарри Поттер”. Но именно потому, что приключенческий роман безнадежно устарел, его надо учиться читать заново – как памятник литературы и жизни.

Когда семейная библиотека вместе с нами переехала в Новый Свет, мы поделили ее на три части. Родителям достались подписные издания, за которыми они стояли ночами еще при Сталине: Бальзак, Мопассан, Гюго. Мне – то, без чего я обходился в России, но не мог себе представить жизни в Америке – Писарев, Герцен, полный Белинский. Мой спортивный брат удовлетворился чем попроще —Конан-Дойль, Стивенсон, Хаггард. Хорошо еще, что живем рядом, потому что именно их книги я одалживаю чаще всего. Если раньше они помогали от двоек, то теперь – от старости. За полвека я многое выучил наизусть, но все равно читаю знакомое, чтобы вернуться в детство – свое и Запада.

Расцвет приключенческого романа приходится на лето нашей истории. Между ужасами Французской революции и кошмаром Первой мировой войны родилась цивилизация, вполне довольная собой. Великим, как Толстой и Достоевский, писателям она все равно не нравилась, но малым была в самый раз. Приключенческий жанр – эпос Нового времени, которое он, жанр, принимал без сомнений – как Гомер.

Разделив, словно шахматы, мир на черных и белых, приключенческий роман вдохновлялся сейчас уже забытой цивилизаторской миссией. Пафос порядка одушевлял эти книги, но неотразимыми их делали детали.

Приключенческий стиль, как поэзия акмеистов, любит конкретное. Избегая метафор, автор тем не менее редко оставит слово без экзотического прилагательного: бурский кисет для табака, сделанный из шкуры сабельной антилопы. “Копи царя Соломона” и в других отношениях – эталон жанра. Хаггард служил в Трансваале, поэтому он знал, что писал, и сумел создать безупречный персонаж – маленького человека из большой Африки. Аллан Квотермейн не вышел ростом, избегает риска, чужд изящной словесности. Героем и писателем он становится вопреки, и в этом – достоинство как приключений, так и их описаний. Это – проза без дураков. Она перевозит нас из одной сцены в другую быстро и верно – как в кино, которого тогда еще не было. Не теряя слов даром, рассказчик не забывает и себе отдать должное, но в той нарочито скупой манере, которая так идет исландским сагам и голливудским вестернам: