– Простите. Не могли бы вы уделить мне немного времени? Мне нужна ваша добрая воля. Вы выглядите таким доступным.
В городе, где повсюду пыхтели бегуны, они разделились, условившись встретиться позднее. Попытка представить себе его кончилась тем, что невыспавшийся Зоргер увидел только, как тот держит в руках надкусанное яблоко, внутри которого поблескивала сердцевина.
Обычно Зоргеру всегда нужно было сначала «проработать» ту или иную территорию, чтобы со временем найти там свое место. Но здесь, в отеле этой метрополии, он сразу же почувствовал себя как дома. Его комната в здании, сужающемся кверху наподобие башни, была угловой, с двумя окнами – одно выходило на запад, другое на юг. С западной стороны взгляд падал на большой, спускающийся к центру парк с озером, хранившим питьевую воду, и отдыхал там, – в то время как с южной стороны взгляд, скользнув по поверхности теснящихся крыш, под которой где-то там далеко внизу находилась невидимая сеть улиц, тут же упирался в горизонт. Последний перекрывался от одного конца до другого гигантскими зданиями контор, уходившими под самое небо, и казалось, что собственно город начинается только там, где виднеется эта далекая синева. Разноцветная территория плоских крыш более низких жилых башен выглядела на этом фоне самостоятельным ландшафтом, с высоты которого казалось, что бибикающие машины, спрятанные в уличных ущельях, находятся все же значительно дальше, чем бесчисленные самолеты и вертолеты, гудящие над ним. Оторвавшись от западного окна и водной поверхности, наблюдатель погрузился на какие-то доли секунды в сон, в котором вся эта замкнутая система предстала перед ним как неработающая фабрика. На озере чайки бороздили светло-серую поверхность; в другом окне показались гораздо более низкие, чем окружающие здания, башни какого-то собора, и Зоргер почувствовал, что его усталость, которая еще мгновение назад говорила о совершенной обессиленности, теперь свидетельствовала о его самообладании и силе. С необыкновенной отчетливостью он представил себе лицо незнакомца, его щеки, с напряженными мускулами, которые словно все сплелись в один комок, и волосинку, пересекавшую лоб и словно продолжавшуюся в ямке на подбородке, он слышал его срывающийся голос, то вдруг высокий, то вдруг низкий, как будто он пытался настроить свой голос на нужный лад. Строгие линии высотных домов, блеск самолетов, завывание полицейских сирен, напоминавшее звук выбрасываемого лассо: по комнате гулял сквозняк, которым тянуло со всего города.
Это был скорее жилой дом, сдававшийся внаем, чем отель. Многие люди жили там подолгу, часто целыми семьями. И пока лифтер в ливрее, обшитой галунами, вез нового постояльца (забывшего о желании выспаться) вниз, на каждом этаже входили взрослые и дети (на полусогнутых ногах), разговаривавшие, забивая друг друга, на самых разных языках, и вот в конце концов – поездка длилась довольно долго – Зоргера, превратившегося уже в «одного из лифтовой компании», вынесло на улицу, где он, оторвавшись от общего потока, пошел своей дорогой.
Времени у него было достаточно, и он мог позволить себе побродить по городу. На ходу его заспанность трансформировалась в эротическую самоуверенность. Была ли виною тому его усталость, что всякий раз, когда он отворачивал куда-нибудь в сторону, у него росло ощущение, будто многие места повторяются, а между ними, сверкая, раскрываются промежуточные пространства?
Готовясь таким образом к встрече с незнакомцем, он забрел в парк и остановился перед одним из гранитных блоков, которые выглядывали из травы наподобие крыльев закопанных самолетов. Оторвав взгляд, он увидел в далекой выемке между двумя холмами, еще покрытой тенью, людей, которые шли, напоминая индейцев на Крайнем Севере: и в этой нескончаемой процессии вдруг неожиданно возникли живые образы его умерших. И эти образы получались вовсе не от какого-то общего сходства, достаточно было просто погрузиться в эту толпу, растекающуюся в разные стороны по городу, чтобы поймать то тут, то там какой-то мимолетный жест, линию щеки, быстрый взгляд, ленточку на лбу, и сразу же, сама собою, без помощи сновидения или заклинания, картинка дополнялась недостающими деталями, выводя усопших, которые, однако, нисколько не мешали общему движению жизни (как это часто бывает во снах), а скорее разжигали его или даже разводили заново. Иначе, чем обычные ландшафты, этот гигантский город, с точки зрения наблюдателя, приводил в движение «его людей», не только живущих, но и умерших, которые воскресали здесь в идущих.
Видя своих умерших, как они ловко передвигаются в толпе, оставшийся в живых непроизвольно потер руки о трещинки в граните, переполненный радостью оттого, что заново понял время, о котором до сих пор он мог думать только как о чем-то враждебном. Здесь оно перестало означать покинутость и постепенное умирание, оно означало единение и защищенность; и на одно светлое мгновение (кто знает, когда он его снова потеряет?) он представил себе время «Богом», и этот Бог был «добрым».
Да, у него было слово, и время стало светом, который воссиял внутри стеклянного корпуса находящегося в самом центре города освещенного утренним солнцем уличного фонаря. Толстое, мутное, пыльное стекло, в недрах которого стояла увеличенная солнцем тень электрической свечи, оно сверкало во мгле города, выставляя себя напоказ, и вело дальше к пробегающим мимо собакам, а от них к пестрой кучке одежды, заткнутой в развилку между двумя ветками небольшого деревца, а отсюда к детям, играющим на солнце в мяч, и к мячу, еще затемненному тенью у них под ногами.
Как первобытный человек, он пошел прочь, чтобы где-нибудь еще соприкоснуться с дневным светом, который на каждом следующем предмете разгорался заново. Глазное пространство одного из идущих навстречу предстало объединенным вместе с поблескивающим металлическим чемоданом и бледной луной в единый треугольник. Света стало слишком много. – Но как же все-таки одному, и без внутренней связанности с упорядочивающей силой тяжести природных форм, избежать легкомыслия и безпоследственности экстаза?
Он зашел в кафе и взял газету. Там была карта погоды, где отдельные регионы страны назывались только «Очень холодно» / «Мелкий снег» / «Потепление» / «Солнечно с переменной облачностью», и пока он изучал их, они соединились в звяканье чашек и тихой музыке из радио в родной позднеосенний континент, в самом крупном городе которого он, как один из старожилов, теперь «пил кофе» и «читал газету»: здесь Зоргер и осуществил, устремив взгляд на просвечивающие от солнца автобусы, в которых ехали сидящие на длинных скамейках вдоль окон повернутые спинами пассажиры, являющие собою ряды разноцветных блестящих причесок, свое второе, теперь уже сулящее будущее, возвращение в западный мир. Тем самым помещение, в котором он теперь находился, обрело значимость.
Кафе было очень узким, с одним-единственным рядом стульев, который, правда, уходил куда-то вдаль наподобие туннеля. (В конце этой кишки виднелось табло с надписью: «Women/Water».) Прямо перед большим витринным окном располагался спуск к подземке, и из толпы прохожих, двигавшихся снаружи в горизонтальной плоскости, то и дело кто-то исчезал, выпадая из поля зрения под каким-то странным косым углом, как ступеньки, ведущие к сабвэю, в то время как другие точно так же поднимались – при этом сначала были видны одни лишь головы, – чтобы потом возникнуть в полный рост в четырехугольнике окна.
За спиною у Зоргера звучали голоса большого города, некоторые не без акцента, но даже если и с акцентом, то всегда вполне уверенные, и он заметил, что снаружи, на улице, на удивление много детей. Какой-то малыш зашел в кафе и хотел что-то купить, но этого не оказалось. Зоргер слышал, как малыш вздохнул. В этот момент кто-то сзади, у кассы, заполняя чек, заговорил громким голосом и назвал сегодняшнее число, и одновременно с этим (все шумы исчезли, только музыка из радио продолжала спокойно литься дальше и пар выходил из кофеварки, словно пробиваясь сквозь дату) внутри кафе, среди всеобщего затаенного дыхания, время более настойчиво вступило в действие (Зоргер увидел лишь на один взмах ресниц огромную фигуру, возвысившуюся над речным ландшафтом) и озарило помещение согревающею волною света.
У свидетеля не было для этого других слов, кроме «столетие» и «мирное время», и он увидел, как в немом кино, облетающие листки календаря. «Богиня Время», однако, очутившись в неожиданно засверкавшем вместе со всеми жестяными пепельницами и стеклянными сахарницами (превратившимися в роскошные сосуды) наподобие парадного зала кафе, не стала извлекать его из даты сегодняшнего дня, но, напротив, соединила его с прошедшими днями, так что в итоге помещение (которое вместо того, чтобы становиться все более чуждым, напротив, постепенно одомашнивалось) вместило в себя все вековые изобретения, открытия, звуки, образы и формы, делающие возможным явление человека.
Присутствующие были объединены теперь общим дыханием. Свет стал материей, и настоящее стало историей; и Зоргер, поначалу в мучительных конвульсиях (ведь для этого момента не существовало языка), но потом спокойно и деловито, сделал запись, дабы придать увиденному, прежде чем оно снова ускользнет, законную силу: «То, что я переживаю здесь, не имеет права исчезнуть. Это законодательный момент: снимая с меня мою вину, ту, за которую я сам несу всю ответственность, и ту, которую я еще буду испытывать впоследствии, он обязывает меня, только в отдельных ситуациях, и всегда случайно, способного к участию, к умелому и, по возможности, постоянному вмешательству. Одновременно это и мой исторический момент: я учусь (да, я еще в состоянии учиться) понимать, что история не является только последовательностью злодеяний, которые такой человек, как я, способен только бессильно проклинать, – в равной степени она является также, от начала веков, продолжаемая всеми и каждым (и мною в том числе), миросозидающей формой. Я только что сам был свидетелем того, что я, до сих пор живший сторонясь всех и вся (правда, иногда погружающийся целиком и полностью мыслью в других), принадлежал этой истории форм и, более того, вместе с теми людьми в кафе и с прохожими на улице, с новым одушевлением принимал в ней участие. Ночь этого века, когда я вынужден был отыскивать в своем лице черты деспота и властелина мира, тем самым подошла к концу. Моя история (наша история, люди) должна стать светлой, подобно тому как был светел этот миг; – она до сих пор, пожалуй, даже и не начиналась: ощущая себя виноватыми, ни с кем не связанные, даже с другими, ощущающими себя виновными, мы были не в состоянии резонировать вместе с мирной историей человечества, и наша бесформенность порождала все новое чувство вины. Я только что впервые увидел мой век при свете дня, открытым другим столетиям, и я согласился жить теперь. Я даже был рад быть современником вас, современников, и земным среди земных: и во мне поднялось (сверх всех ожиданий) высокое чувство – не моего, но человеческого бессмертия. И я верю этому мгновению: я записываю его, и