Но я солгала. Я представила, как он отвлекся на ячмень, как начал раскладывать зерна по кучкам. Представила кровь на его руках и то, как его рот наполняется слюной.
Я так и не смогла заснуть, поэтому зажгла свечу и тихонько пошла по коридору в кухню.
Через деревянные двери я чувствовала исходящий от печи жар. Если привстать на цыпочки, можно заглянуть в щель в двери. Всю кухню я, конечно, не увидела бы, но, возможно, разглядела бы Алекса, как обычно, за работой, и это развеяло бы мои худшие опасения.
Мне прекрасно был виден разделочный стол, на котором Дамиан рассыпал ячмень.
Но сейчас все зернышки были сложены в строгом порядке, одно к одному.
Дверь распахнулась так неожиданно, что я ввалилась в кухню и упала на четвереньки. Свечка выпала из подсвечника и покатилась по каменному полу. Я потянулась было за ней, но Алекс погасил пламя ногой.
– Шпионишь за мной?
Я с трудом поднялась с пола и покачала головой. При этом я не могла отвести взгляда от сложенного аккуратными рядами ячменя.
– Я немного отстаю с выпечкой, – сказал Алекс. – Когда приехал, нужно было привести все в порядок.
Я заметила, что предплечье у него перебинтовано, на повязке проступила кровь.
– Ты ранен?
– Пустяки.
Он был так похож на человека, с которым я вчера смеялась, когда он изображал местных пьяниц. Он был так похож на человека, который подхватил меня на руки, когда я увидела, как по полу пробежала мышь, и отказалась заходить в кухню, пока не убедилась, что грызун пойман.
Сейчас он был так близко, что я чувствовала запах его мятного дыхания, видела зеленые прожилки в расплавленном золоте его глаз. Я сглотнула.
– Ты тот, кто я думаю?
Он даже глазом не моргнул.
– А разве это имеет значение?
Когда он меня поцеловал, я почувствовала, что пропала. Я оторвалась от земли, меня распирало изнутри, мне было досадно, что между нами есть кожа – и я не могу стать еще ближе. Я вцепилась в него, мои пальцы скользнули ему под рубашку. Он обхватил мою голову руками и нежно – так нежно, что я даже не почувствовала! – укусил меня.
У меня во рту и у него на губах была кровь. Она имела металлический привкус, словно боль. Я отстранилась от него, впервые испив саму себя.
Оглядываясь назад, могу только вспомнить, что он увлекся так же, как увлеклась я. В противном случае он почувствовал бы приближение Дамиана, который вломился в дом с солдатами, наставившими на нас штыки.
Лео
Мы лично встречаемся с теми, кто правдоподобно рассказывает о предполагаемых нацистах, чтобы убедиться, что эти люди не сумасшедшие. Через пару минут можно сказать, насколько ваш информатор уравновешен и вменяем, или им движет злоба и зависть, либо он параноик, либо просто безумен.
Через несколько минут после знакомства с Сейдж Зингер я знал одно: она не пытается выдумать этого Джозефа Вебера, никакой выгоды оттого, что его посадят, она не получит.
Она невероятно ранима, потому что вся левая щека ее от самой брови рассечена шрамом.
И еще: из-за упомянутого шрама она понятия не имеет, что невероятно сексуальна.
Я ее понимаю, честно, понимаю. Когда мне было тринадцать, у меня появились ужасные угри – клянусь, из-за одного прыща возникло еще несколько. Меня стали дразнить «Колбаса пепперони» или Луиджи, потому что так звали владельца пиццерии в моем родном городе. Когда фотографировали класс для школьного альбома, я так нервничал, что таким меня запечатлят навечно, что усилием воли вызвал рвоту, чтобы остаться дома. Мама уверяла, что когда я стану старше, то научусь не судить о книге по обложке, – практически именно это и подразумевает моя работа. Но иногда, глядя в зеркало, даже через столько лет я вижу того испуганного подростка.
Держу пари, что, глядя на свое отражение в зеркале, Сейдж кажется, что все гораздо хуже, чем на самом деле видят окружающие.
Чаще всего с теми, кто звонит в наш отдел, встречается Женевра, я встречался с информаторами только два-три раза. Это были евреи лет под восемьдесят, которые продолжали видеть лица своих палачей в каждом, с кем им доводилось встречаться. И ни одно из этих заявлений не подтвердилось.
Сейдж Зингер не восемьдесят. И она не лжет.
– Ваша бабушка, – переспрашиваю я, – она пережила войну?
Сейдж кивает.
– А почему за все наши четыре предыдущие беседы вы ни словом об этом не обмолвились?
Я никак не могу решить, хорошо это или плохо. Если бабушка Сейдж захочет и сможет опознать в Райнере Хартманне офицера из Освенцима-Биркенау, появится прямая связь между материалом, собранным Женеврой, и информацией, которую Сейдж выведала у подозреваемого. Но если Сейдж каким-либо образом настроила бабушку против подозреваемого – например, сказала, что уже имела с ним беседу, – то даже показания очевидца могут считаться предвзятыми.
– Не хочу, чтобы вы подумали, что я позвонила вам из-за бабушки. Мое решение не имеет к ней никакого отношения. Она никогда не рассказывала о своем прошлом, никогда.
Я подаюсь вперед.
– Значит, вы не говорили ей о своих встречах с Джозефом Вебером?
– Нет, – заверяет Сейдж. – Она даже не подозревает о его существовании.
– И она никогда не обсуждала с вами, как выжила в Освенциме?
Сейдж качает головой.
– Даже когда я спросила напрямую, она не захотела об этом говорить. – Она смотрит на меня. – Это нормально?
– Не знаю, если ли какие-то нормы в случае с выжившими на войне, – отвечаю я. – Некоторые полагают, что, раз уж они выжили, их долг – рассказать всему миру, что произошло, чтобы подобное больше никогда не повторилось. Чтобы люди помнили. Другие верят, что единственный способ выжить – это вести себя так, как будто ничего не произошло. – Я стряхиваю крошки в салфетку и отношу тарелку в раковину. И продолжаю размышлять вслух: – Я могу позвонить своему историку. Она сможет за пару часов подобрать снимки, и тогда…
– Она и с вами не станет разговаривать, – заявляет Сейдж.
Я улыбаюсь.
– Я умею очаровывать бабушек.
Она скрещивает руки на груди.
– Если вы ее обидите, я…
– Зарубите себе на носу: никогда не угрожайте федеральному агенту! И второе: не волнуйтесь. Даю слово, я не стану на нее давить, если она не захочет откровенничать.
– А если захочет? Что тогда? Вы арестуете Джозефа?
Я качаю головой.
– У нас нет юридических полномочий судить нацистов, – объясняю я. – Преступления происходили за пределами Соединенных Штатов задолго до того, как мы получили экстерриториальный юридический статус. Только в две тысячи втором году в Американский Статут о геноциде была внесена поправка, которая регламентировала привлечение к ответственности неамериканцев, совершивших данное преступление за пределами США. До того этот документ касался, в основном, американских граждан, притесняющих, как и генерал Джордж Кастер[33], коренных жителей Америки. Единственное, что мы можем сделать, – это попытаться поймать его на незаконном пересечении границы и депортировать. И даже в этом случае – хотя я уже много лет добиваюсь, чтобы европейцы, следуя принципам морали, начали забирать нацистов и предавать их суду, – суд вряд ли состоится.
– Значит, все наши усилия напрасны? – спрашивает Сейдж.
– Мы делаем это потому, что ваша бабушка живет в США и мы просто обязаны обеспечить ей душевный покой.
Сейдж долго и пристально смотрит на меня.
– Хорошо, я отвезу вас к ней, – обещает она.
Есть в деле Райнера Хартманна факты, о которых Сейдж Зингер не знает.
Моя работа заключается в том, чтобы как можно меньше делиться с ней информацией, наоборот – выведывать все то, что знает она. Но даже в этом случае я не могу быть уверен, что суд соединит все точки воедино и осудит его. Я не уверен, что Хартманн проживет достаточно долго и получит по заслугам.
Пока все то, что пересказала Сейдж, – это информация, которую можно почерпнуть из американских архивов Мемориального музея «Холокост» или из книг. Военные действия и даты, военизированные формирования, карьерный путь. Даже о татуировках с группой крови можно узнать, внимательно изучая историю Третьего рейха. В жизни встречаются и более странные вещи, чем человек, который придумывает себе фальшивую биографию, каким бы невероятным это ни казалось.
Но в этом досье собраны подробности о Райнере Хартманне, которые только Райнер Хартманн – либо его непосредственное начальство и, возможно, ближайшее доверенное лицо – мог знать.
Ничего из этого Сейдж Зингер пока не упомянула.
Это может означать, что Джозеф Вебер не собирается обо всем этом рассказывать. Или Джозеф Вебер – не Райнер Хартманн.
В любом случае, если бабушка Сейдж, Минка, его опознает – это всего лишь еще один кусочек мозаики. Именно поэтому я возвращаюсь назад в Бостон – той же дорогой, что приехал из аэропорта Логана в Нью-Хэмпшир, – только сейчас рядом со мной сидит Сейдж.
– Вот так новость, – говорю я. – Еще никто в моем отделе не был настолько расстроен признанием, что потерял управление и сбил машиной оленя.
– Это случайность, – бормочет Сейдж.
– A bi gezunt. – Я поворачиваюсь к ней. – Это означает «Чтоб вы были здоровы!». Похоже, на иврите вы не говорите.
– Я не иудейка, я вам уже говорила.
Если откровенно, она спрашивала, какое это имеет значение.
– Ох, я просто подумал… – извиняюсь я.
– Моральные принципы не имеют никакого отношения к религии, – возражает она. – Можно поступать по совести и не верить в Бога.
– Значит, вы атеистка?
– Мне не нравится, когда навешивают ярлыки.
– Если вы выросли здесь, то держу пари, что не веруете. Непохоже, что местная община являет собой разнообразие религий.
– Наверное, именно поэтому Джозеф Вебер так долго и не мог найти кого-нибудь из еврейской семьи, – выдвигает предположение Сейдж.