– Мне не поверил собственный брат. Родной брат выдал меня.
– Выдал вас?
– Дисциплинарной комиссии лагеря. Не за кражу, а за то, что я превысил свои полномочия и застрелил заключенную, – говорит он. – Ничем серьезным это все не закончилось. Со мной встретились и напомнили мои обязанности. Но вы же понимаете, верно? Из-за этого проступка меня предал собственный брат!
Не знаю, что в этой истории в извращенном сознании Джозефа самое ужасное – то, что он убил Дару, или то, что разрушил отношения с братом. Спросить я боюсь. И еще больше боюсь услышать ответ.
– А что стало с вашим братом?
– После этого мы с ним больше не разговаривали. Я слышал, что он давным-давно умер. – Джозеф плачет, его лежащие на столе руки дрожат. – Пожалуйста! – молит он. – Вы простите меня?
– Разве это что-то изменит? Убитую вами девушку не вернешь. И отношения с братом уже не склеишь.
– Не склеишь. Но это означает, что по крайней мере один человек знает: я сожалею о том, что произошло.
– Я подумаю, – отвечаю я.
Я сажусь во взятую напрокат машину, включаю кондиционер. В конце квартала, в котором живет Джозеф, сворачиваю направо в тупик и паркуюсь у тротуара. В фургоне подъезжает Лео. Он поворачивает так резко, что машину заносит на тротуар. Лео выскакивает, вытаскивает меня и начинает кружить.
– Получилось! – ликует он, подкрепляя каждый слог поцелуем. – Сейдж, черт возьми! Я не смог бы провести операцию более филигранно!
– Зовешь меня на работу? – интересуюсь я, впервые за два часа расслабившись.
– Все зависит от того, на какую должность ты претендуешь, – хмурится Лео. – Ох, сболтнул лишнее… Слушай.
Он открывает заднюю дверцу фургона, перематывает запись, чтобы я услышала свой собственный голос и голос Джозефа: «Вы убили ее?» – «Да. Я бы и вторую застрелил».
– Значит, получилось. – Мой голос звучит глухо, ни одной радостной нотки, как в голосе Лео. – Его депортируют?
– Это всего лишь еще один шаг. Я уже позвонил Женевре, моему историку, она сегодня прилетит сюда. Теперь, когда у нас есть запись признания, посмотрим, захочет ли он с нами добровольно разговаривать и сотрудничать. Мы обычно приходим без предупреждения – чтобы увидеть, если ли у подозреваемого алиби, но здесь другой случай. Так мы сможем получить дополнительную информацию, если это возможно, обеспечить доказательную базу. Потом мы с Женеврой улетим назад в Вашингтон…
– Назад? – эхом повторяю я.
– Мне необходимо написать служебную записку, чтобы помощник генерального прокурора удовлетворил ходатайство и началась официальная процедура, выпустили пресс-релиз. А потом, обещаю тебе, Джозеф Вебер умрет, – говорит он. – Сгниет в тюрьме.
Женевра, историк, прилетает в Бостон, а не в Манчестер, потому что ближайший рейс оказался до Бостона. Это означает, что Лео понадобится пять часов, чтобы съездить туда и обратно и привезти свою помощницу. Он уверяет, что его это нисколько не смущает. По пути он посвятит ее во все подробности дела.
Я стою у Лео за спиной, смотрю, как он завязывает галстук перед зеркалом в ванной комнате.
– Потом, – продолжает объяснять Лео, – я отвезу ее в «Мариотт». Насколько я помню, там довольно удобные кровати.
– Ты намерен и сам там остаться?
Он замолкает.
– А тебе этого хотелось бы?
В зеркале мы похожи на современных американских готов.
– Я подумала, что ты, возможно, не захочешь, чтобы она знала обо мне.
Он заключает меня в объятия.
– Я хочу, чтобы она знала о тебе все-все. Начиная с того, какой из тебя получился шикарный двойной агент, и заканчивая тем, как ты в душе отрываешься под Джона Мелленкампа и перевираешь слова песен.
– Я не перевираю…
– Там нет слов: «…выбрось все эти книги о Барби». Можешь поверить мне на слово. Кроме того, Женевре все равно придется с тобой познакомиться, когда мы в Вашингтоне будем ходить после работы ужинать…
Я не сразу понимаю, о чем он говорит.
– Я не живу в Вашингтоне.
– Это формальности, – смущенно говорит Лео. – В округе Колумбия тоже есть булочные.
– Это просто… неправильно, Лео.
– Ты передумала? – Он замирает. – Я твердо решил. На сто сорок процентов. Я точно знаю. Я только-только нашел тебя, Сейдж. И не хочу потерять. Всегда неплохо знать, чего ты хочешь, и стремиться к этому. Однажды через много лет мы будем читать пресс-релиз о Райнере Хартманне и рассказывать нашим детям, что мама с папой влюбились друг в друга благодаря военному преступнику. – Он смотрит мне в глаза. – Никак не можешь сделать решительный шаг?
– Я не говорила о переезде. Хотя вопрос все еще открыт…
– Знаешь, скажу так: если здесь найдется работа в Министерстве юстиции, перееду я…
– Я говорю о Джозефе, – перебиваю я. – Все это как-то… неправильно.
Лео берет меня за руку, выводит из ванной и усаживает на край кровати.
– Тебе тяжелее, чем мне, потому что ты знала его другим человеком – до того, как выяснила, что это Райнер Хартманн. Но разве ты не этого хотела, нет?
Я закрываю глаза.
– Уже не помню.
– Тогда позволь мне напомнить. Если Райнера Хартманна депортируют или даже экстрадируют, об этом расскажут в новостях. Громко. Все об этом узнают – и не только в этой стране, но и далеко за ее пределами. Мне хочется думать, что, может быть, в следующий раз, когда кто-то соберется совершить что-то ужасное – например, солдат, которому будет отдан приказ совершить преступление против человечества, – вспомнит эту статью в газете о нацисте, которого арестовали, хотя он девяностопятилетний старик. Возможно, в ту секунду он поймет: если выполнить приказ, правительство Соединенных Штатов или любой другой страны будет преследовать его до конца жизни, куда бы он ни убежал, как бы хорошо ни спрятался. И, может, он задумается: «Мне придется всю жизнь оглядываться, как этому Райнеру Хартманну». Поэтому вместо того, чтобы выполнять приказ, он решительно ответит: «Нет!»
– Разве не имеет значения то, что Джозеф жалеет, что не остановился?
Лео смотрит на меня.
– Важно только то, что он совершил, – отвечает он.
Когда я приезжаю, то застаю Мэри в гроте. Я вся липкая от пота: воздух настолько влажный, что, кажется, конденсируется на коже. Такое впечатление, что вместо гемоглобина в крови у меня кофеин, – такая я нервная.
Мне нужно многое успеть до приезда Лео.
– Слава Богу, ты здесь! – восклицаю я, взобравшись наверх.
– Из уст атеистки эти слова дорогого стоят, – отвечает Мэри. Увидев ее при таком освещении, любой художник сошел бы с ума: пальцы в перчатках пурпурного, розового и цвета электрик – как шалфей, который она вырывает. – Я пыталась до тебя дозвониться, узнать, как себя чувствуешь и вообще, но ты не отвечаешь на сообщения.
– Знаю, я все получила. Просто была очень занята…
– С тем парнем?
– Откуда ты знаешь? – удивляюсь я.
– Милая, любой, кто присутствовал на похоронах, а потом на поминках, и у кого есть хотя бы две извилины, заметил бы это. У меня только один вопрос. – Она поднимает голову. – Он женат?
– Нет.
– Тогда он мне уже нравится! – Она снимает садовые перчатки и вешает их на край ведра, в которое собирает сорняки. – И что это за срочность?
– Мне нужно задать вопрос священнику, – объясняю я, – а ты к ним ближе всех.
– Не знаю, то ли это должно мне льстить, то ли стоит поискать себе нового парикмахера.
– Речь идет об исповеди…
– Это таинство, – отвечает Мэри. – Даже если бы я и могла накладывать епитимью, ты все равно не католичка. Нельзя исповедаться и смыть с себя все грехи.
– Речь не обо мне. Меня попросили о прощении. Но грех очень, очень большой.
– Смертный грех?
Я киваю.
– Не спрашиваю о самом таинстве, как оно происходит для человека, который исповедуется. Я хочу знать, как поступает священник: выслушивает ужасы, от которых его воротит, а потом просто прощает?
Мэри садится рядом со мной на деревянную скамью. Солнце уже опустилось так низко, что все на вершине холма окрасилось багрянцем и золотом. Я гляжу на эту красоту, и холод в животе чуть отступает. Конечно, в мире существует зло, но его уравновешивают вот такие мгновения.
– Знаешь, Сейдж, Иисус не учил нас всех прощать. Он говорил: подставь левую щеку, если ударили по правой, но только если ударили тебя одного. Даже в молитве ко Всевышнему четко сказано: «И остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должникам нашим». Нашим, а не чужим. Иисус учит прощать то зло, которое совершили по отношению лично к тебе, а не то, которое совершено по отношению к другим. Но большинство христиан неверно толкуют эти слова: считают, что быть настоящими христианами – значит прощать все грехи и всех грешников.
– А если зло, совершенное по отношению к другому, косвенно затронуло и тебя? Или близкого тебе человека?
Мэри складывает руки на груди.
– Я рассказывала тебе, что ушла из монастыря, но никогда не говорила, почему туда пришла, – говорит она. – Моя мама сама воспитывала троих детей, отец нас бросил. Я была самая старшая, тринадцати лет. Я так сильно негодовала, что иногда просыпалась среди ночи с металлическим привкусом злобы во рту. Мы не могли позволить себе покупать бакалею. Телефона у нас не было, и света тоже не было. Мебель за проценты по кредиту забрал банк, а братья мои носили штаны, из которых давно выросли, потому что мы не могли купить новую школьную форму. А мой отец отдыхал с новой подружкой во Франции. Поэтому однажды я пошла к своему священнику и спросила, что мне сделать, чтобы унять злость. Я ожидала, что он ответит: «Найди работу. Выплесни свои чувства на бумагу». Но вместо этого он велел мне простить отца. Я уставилась на него, как на безумца. «Я не могу, – призналась я. – От моего прощения его предательство станет не таким ужасным».
Я не свожу взгляда с лица Мэри, пока она говорит.
– Священник ответил: «Он поступил неправильно. Он не заслуживает твоей любви. Но заслуживает твоего прощения, потому что иначе злоба будет расти у тебя в сердце, как сорняк, пока не задушит. Единственный человек, который страдает, пока копишь всю эту ненависть, – ты сама». Мне было всего тринадцать, я еще мало что смыслила в жизни, но поняла одно: если в религии столько мудрости, я хочу стать ее частью. – Мэри поворачивается ко мне лицом. – Не знаю, что тебе сделал тот человек, и не уверена, что хочу это знать. Но ты прощаешь не ради другого, ты делаешь это ради себя. Есть хорошая поговорка: «Ты не такая важная птица, чтобы постоянно думать о тебе». А еще говорят: «Не стоит жить прошлым. Я достойна жить будущим».