Уроки русского — страница 10 из 27

— Что?! — сказала я.

— Да… — кивнул он, еще не зная, чему я удивилась. — В этом-то все и дело. На мастер-классах в Москве буду работать четыре месяца. Вот сейчас надо русский учить, а как это сделать, ума не приложу…

Тут он снова вздохнул и провел рукой по темным, коротко стриженным волосам, там, где они курчавились на чуть вспотевшем затылке.

— Ты знаешь, — сказала я. — Я, наверное, тоже могу тебя научить золотым основам. Кое-каким. Не всему, но смеяться никто не будет. Я учитель русского языка.

— Вот это да. — сказал он.


Бумага чернил не боится


Вероника, еще в марте проклинавшая систему трудоустройства во Франции, в мае была извещена о согласии АССЕДИК (Центра помощи безработным или недовольным своей работой французам) на свой дерзкий проект по смене профессии. Так Вероника стала превращаться из незаметной сотрудницы одного из бесчисленных офисов мобильной связи в учителя музыки. Согласие АССЕДИК означало, что Вероника получает свою обычную зарплату, но на работу теперь не ходит, а каждое утро идет в консерваторию — брать уроки сольфеджио и хорового пения.

Вероника всегда хотела учить музыке детей, но это было несерьезно, а система трудоустройства во Франции вдруг превратила несерьезное желание мечтательной тридцатилетней парижанки в три года счастья. Что будет дальше, пугало Веронику.

«Уж не знаю, как и устроюсь потом, — вздыхала она, — ночей не спала, собирала досье, ты знаешь, сколько бумажек надо подшить! Школу найти, учителей! Три экзамена сдать! Рекомендации собрать! А теперь… Понимаешь, интерес к музыке неуклонно падает. Падает!!! Из общеобязательных предметов ее скоро исключат. И люди вокруг говорят, что в цирке больше вакансий…» — «Ты и в цирке смогла бы, — искренне сказала я, — но знаешь, доучись в консерватории, а потом увидишь». — «Я лошадей люблю, — невозмутимо ответила Вероника. — Но с лошадьми не разучишь песни хором. Я думаю, возьмут меня куда-нибудь, хотя бы в частную школу…»

Пела она очень недурно, а на гитаре играла еще лучше. Я бы никогда не узнала об этом, если бы не клуб американских женщин и жен граждан США, в который музыкальная Вероника меня и пригласила как-то майским утром.

Внутри в чопорную раму интерьера были аккуратно вписаны картины и канделябры, рояль и грубая африканская циновка на стене, и огромный, совсем луговой ковер в салоне и букет махровых красно-белых тюльпанов на эбеновом столе — словом, всему было найдено свое место

Когда все наговорились и лектор закончила громкую презентацию своей книги «Американские школы в Париже и Иль-де-Франс», Вероника заняла место лектора, уселась на стул, обняла гитару и запела. Прекратился говор ложек, затихла женская речь, осталось в воздухе только немного шершавое сопрано и уверенные басы гитары, и мне стало ясно, что у Вероники сегодня удачный день, очень удачный день, и в американской школе ей, вполне возможно, тоже найдется место.

Опомнилась я на пресловутом балкончике, где меня успокоили хоть какие-то следы беспорядка: кофейная клякса на шахматном столе и запотевшие очки одной из слушательниц (она выползла из кухни, где помогала готовить очередную партию блинчиков).

— Мило, правда? — спросила она по-французски, сняла очки и улыбнулась, как улыбаются близорукие — быстро и доверчиво. Потом, протерев стекла краешком клетчатой длинной юбки, опять водрузила их на курносый нос. На щеке у нее была родинка, губы она красила типично американской киноварью, а глаза подводила под цвет шоколадно-рыжей радужки — мягким диоровским карандашом.

Джессика приехала в Париж из штата Миннесота двенадцать лет тому назад. История началась с лекций по французской литературе в Сорбонне, на которые Джессика ходила в течение года, а закончилась тем, что она вышла замуж за машиниста скорого поезда TGV (тут мне была показана фотография милого, чернобрового, немного снулого парижанина), который жил в основном между Парижем и Авиньоном, так как именно по этому маршруту гонял блестящие пассажирские составы.

Джессика показалась мне успешным гибридом французской и американской культуры — любила буйабес, пекла сногсшибательный творожный чизкейк и каждое лето ездила в Калифорнию к двоюродной бабушке. Язык своей новой родины она знала хорошо, у нее был этот особенный американский акцент, о котором французы отзываются «шарман». Неудивительно, что мы даже не пытались говорить по-русски, пока речь не зашла о моих далеких школьных каникулах в Феодосии. Тут поток французского прекратился, и Джессика просияла:

— А ты была в Одессе?

В Одессе Джессика прожила год, поехала туда сразу после трех курсов университета, работать учительницей английского в спецшколе. Жила в украинской семье — вернее, для нее это была просто родная семья (Джессике очень нравился эпитет «родной», с которым она в одесские годы и познакомилась): бабушка еврейка, дедушка украинец, их дочь Лера родила дочку от москвича и недавно вышла за грека, а сын женат на армянке и собирается, но пока не может уехать в Израиль. Все они обитали вместе, на одном этаже удивительного дома, который вроде бы давно уже решили снести, но все никак не сносили. Окна выходили в полукруглый, заросший акацией и бересклетом двор, где рядышком болтались на бельевой веревке спортивные костюмы и кружевное белье самого разного калибра, где кошки охотились на безмозглых горлинок и по вечерам курил на скамейке трубочку инвалид, одноногий Матвей Михалыч. Как уже сказано, результатом любви Леры к москвичу стала Даша, длинноногая пава пятнадцати лет, — она ходила в ту самую школу, где Джессика работала. Джессику научили в Одессе практически всему: варить борщ, тушить синенькие, ругаться непечатными словами, загорать на крыше, обливаясь водой из садовой лейки, покупать черешню на базаре, кормить дельфинов и верить в любовь.

Любовь нахлынула на Джессику одновременно с тугой волной в закрытом на выходной дельфинарии, где Лера, выпускница биофака, показала ей место своей новой работы, искупала ее в бассейне с дельфинами и познакомила с Игорем. В дельфинарий Игорь приехал тем летом из Питера, чтобы изучать поведение тихоокеанских афалинов в неволе. Зимой он собирался защищать диссертацию на более скучную тему, что-то там о непредельных полиненасыщенных… — вздохнула Джессика. Да что теперь вспоминать. Как переехала в Питер и писала, помогая Игорю, названия этих карбоновых кислот на гладком ватмане, формат А3, цветной тушью в полутемной спальне с оранжевой ночной лампой… Как темно и ветрено было на берегах Невы зимой, какой длинной и жаркой оказалась та пневмония, что свалила ее с ног в начале марта. Что вспоминать.

Уехали они из Питера, прожив там полгода, уже мужем и женой, уехали в Миннесоту — отец Джессики готов был взять Игоря к себе в университетскую лабораторию, а сама Джессика, признаться, беззаветно верила в американскую медицину: американская медицина, говорила ей мама, любую женщину может сделать беременной. Медицина, наверное, и смогла бы, но только Игорь сразу засел за докторскую, разослал свои резюме по всем штатам и получил немыслимое предложение от одного из университетов в Мэриленде. Поехал туда один, писал ей письма какое-то время. Какое-то время не писал. Потом позвонил и сказал, что, Джеся, понимаешь, какие дела… Встретил студентку, и, наверное, это серьезно. Хорошо, что у нас нет детей, сказал он.

— Вот как можно так?.. — она проводила бабочку, взлетевшую к нам на окно длинным, темным взглядом, сглотнула слюну. — Хорошо, что нет детей. Не то что сказать, а подумать так?

Я была уверена, что мы сейчас перейдем на другой язык, что ей будет больно бередить свою жизнь по-русски. А она вдруг стала обсуждать со мной частные уроки и сказала, что готова встречаться два раза в неделю в Люксембургском саду.

— Ты же прекрасно говоришь, зачем тебе?! — почти крикнула я. — Купи учебник…

— Мне не просто говорить, — ответила Джессика, — Я должна написать об этом историю. Понимаешь?

Я растерялась и кивнула в ответ. Джессика, ободренная этим, продолжила:

— Взяла и пошла на курсы «Как стать писателем». Вообще, я, знаешь, исключение из правил, меня так и звали в доме. Сама посуди: папа химик, мама пианистка, а я, четвертый ребенок из пяти, ни в химии, ни в музыке ни в зуб ногой… Не знаю почему. Честное слово, я хотела! Но, может быть, потому что братья и сестры все схватывали легче, чем я… Мне было стыдно показать, что я хуже, чем они. Уж лучше не открывать учебник совсем, говорила я себе — будет хоть какое-то оправдание, вроде как будет двойка потому, что ты просто не учил, а не потому, что тупой…

Я завороженно молчала.

— Зато сочинения, — она удивленно развела руками, — только давай! Маму даже в школу вызывали — мол, у Джессики проблемы с литературой. Мама заходит в класс, не знает, что и думать, а моя учительница ей и говорит: у девочки буйная фантазия, каждый раз изводит бумагу не по теме… Вы ее сводите к психологу.

— И сколько ты уже изучаешь, — робко спросила я, — как стать писателем?

— Два месяца! — радостно ответила Джессика. — Есть такие курсы для англоязычных, недалеко от улицы Кота-Рыболова. Учитель — американец, странный немножко, так что в классе я молчу как рыба… но знаешь, когда я домой прихожу и пишу, мне так хорошо. Жить сразу легче.

«Интересно», — подумала я, глядя на беспечную, румяную, вполне счастливую с виду Джессику. Но сказала только:

— Ну, так когда начнем?

— Давай утром во вторник, — ответила она.

Так начались наши утренние прогулки по Люксембургскому саду, еще свободному от туристов и попрошаек, прохладному и полусонному, точно пустой школьный класс. Я было распечатала для наших бесед пару злободневных статей из российской прессы, но потом махнула рукой: Джессика не прикасалась к ним, если у нее были свои, личные темы для разговора, а они у нее были всегда. Помахивая ежедневником, точно отмеряя длину своего короткого упругого шага, иногда останавливаясь около статуи какой-нибудь королевы Матильды или святой Женевьевы с голубем на голове, иногда потянув ноздрями дымок от подгоревших каштанов, Джессика излагала мне свои мысли о се