Уроки русского — страница 25 из 27

Тетя Люся посмотрела на нас так, словно Сережа сказал «в Монте-Карло», и в ее беспощадных изумрудных глазах отразился настоящий шулер с бубновым тузом, то есть я.

— Здесь у нее один ребенок не евши сидит, а другого она по Лувру с тузами таскает. Хорошо, я дома была, котлет наготовила…

— Мы уже поели, тетя Люся, — продолжает Сережа. — Мы ели бутерброды с ветчинкой!

Он знает, что мне приятно, когда говорят «бутерброд», а не «сэндвич» и «ветчинка», а не «жамбон», как иногда прорывается даже у Груши в домашнем русском языке. Но он и не догадывается, что «бутерброд» у тети Люси в обеденное время — ругательное слово.

— Так, — медленно сказала она, и зловещая пауза подсказала мне, что это слово у нее не последнее. — Сухомяткой, значит, решила всех извести. Мало того, и не предупредила даже, понеслась. Ну, ладно, вы с Гийомом сами как хотите, что мне. Но детей-то пожалей. Катя уже и есть отвыкла по-человечески.

Так прошли две недели сентября. Пока тетя Люся встречала и провожала школьницу Катю и одна гуляла по Парижу, мы с Сережей искали няню. Когда я совсем уже было потеряла надежду, она нашлась — моя Надежда, высокая, вся светлая, точно фарфоровая, русская девочка из Таллина. Она жила на соседней станции и училась в Сорбонне на филфаке. Мы договорились, что Надежда останется с Сережей в следующий понедельник, как раз после отъезда тети Люси. Тете Люсе я решила Надежду не показывать — мало ли что, вдруг они друг друга испугаются, и тогда или я лишусь няни, или тетя Люся вздумает остаться и помогать нам бесконечно.


Инвестиции в искусство


Я увидела Ванечку в оранжерее на третьем этаже, где он ковырял землю в горшках и пытался найти что-нибудь, чтобы отвлечь мое внимание от письменного задания, которое не сделал.

— Вот пальму посадил — косточку дали на экскурсии в Ботаническом саду! — сказал он. — Надо теперь сторожить, вдруг не вырастет.

— Вырастет, — беспечно сказала я. — Пойдем-ка посмотрим, что у тебя в тетрадке выросло за неделю.

Он вздохнул, и мы пошли к лестнице, что вела в библиотеку. Навстречу нам поднималась женщина с пылесосом, всем своим обликом и поступью напоминавшая фемину из композиции Мухиной «Рабочий и колхозница».

— А вы что здесь делаете? — хмуро сказала она и прибавила небрежно: — Здрасьте.

— Ой, это Полина, — шепнул мне Ваня, — она сейчас пылесосить будет!

Полина нажала на кнопку «турбо», и пылесос взревел, как молодой тираннозавр. На таком звуковом фоне она и продолжила разговор, параллельно делая именно то, о чем сказал Ваня. Смотреть на нас ей было некогда. В основном я видела только монументальную спину и могучие белые руки Полины.

— Так это вы Светлана, учительница?

— Да, — просто сказала я.

— Вы что, остаетесь дома?

— Да, — повторила я. — А что?

— Плохо! — коротко пояснила Полина и с сожалением выключила пылесос. — Не люблю, когда мешают работать, пыль поднимают. Всех остальных я уже расставила по местам. Мама твоя, Ваня, в магазине. И сам уехал только что, с собачонками, прости Господи… В общем, давайте вы тоже отправьтесь куда-нибудь, не давите мне на психику. У меня четыре часа времени всего, а мое время — золотое!

«Давление на психику, похоже, здесь все чувствуют…» — быстро подумала я и взглянула на себя в зеркало, на что я похожа в доме Мякишева.

— На зеркало не дышать! — строго сказала Полина. — Вы на третьем этаже ихние полы видели? Мрамор такой чернущий… плинтуса из эбенового дерева, и столы тоже, значит, черные… — самозабвенно продолжала Полина, — и я уж и такой тряпкой, и такой, и щеточкой, и новой губкой… мне подруга посоветовала, она у арабского шейха одного вот здесь, в восьмом округе, квартиру убирает… А все равно, что ты будешь делать, пылинки остаются. Так вот, Мякишев подошел утром, и утро такое было, вот как сегодня, солнечное… На солнце все видно, все следы. Он и давай: вы работать не хотите, я вам зря плачу… И не заплатил за тот раз! Потом Лариса уж звонила, извинялась… Вот не поверите, второй год работаю и с самого начала хочу уйти. И все решиться не могу… С одной стороны, конечно, приятно — ходишь, как во дворце. Лариса мне говорит: я вам доверяю. А с другой стороны, так наунижаешься иногда, что хоть все брось и беги отсюда… Каждую вторую рубашку — переглаживай. Другой раз он суп этот свой ел, чечевичный, на галстук попало, а мне говорит: это вы, Полина, посадили, вы, вы!

— Так нам лучше уйти? — вернула я ее на нужную тему.

— Да уж, давайте-ка…

— Света, Света… — дернул меня за рукав Ваня. — Ведь папа говорил, что можно в парк. В парке сейчас лодки. В Булонском лесу — лодки. Давай поедем, посмотрим на лодки. Я сейчас оденусь и тетрадку возьму.

И мы отправились на уникальную прогулку, потому что второй такой действительно у нас с Ванечкой не было. Мы пришли на озеро, что приютилось на самом краю сосновой опушки. Полдень был жаркий, словно и не осенний совсем, и Булонский лес оказался совсем не такой, как во взрослых фильмах и песнях про трансвеститов из Bois de Boulognes… Лес пах смолой и сахарным попкорном, невинный и старинный, и только дети, собаки и пенсионеры оживляли его запутанные светлые аллеи. После приятного спора, чем заняться в первую очередь, мы решили-таки прокатиться на лодке, чтобы лучше выучить глаголы движения.

Я плыву — я плаваю. Ты плывешь — ты плаваешь. Ты гребешь. Нет, ты гребешь, Ванечка.

— Если у тебя будет лодка, ты как ее назовешь?

— Не знаю… А ты?

— «Викинг»! Они знаешь какие были викинги — о! Плечи — о! На голове рога — о! И плавали везде в холодных морях. И всех могли победить.

И молодой репей вымахал по берегам, сердитый и сильный, как викинг, и разливалась кругом солнечная вода. Лодка плыла к острову, распугивая уток. Мы учились в тот день без карандашей и тетрадей.

А на следующий день мне позвонила секретарь Мякишева.

— Это очень, очень важный разговор, вы должны приехать немедленно.

— Ваня?.. — с ужасом спросила я.

— С мальчиком все в порядке, — холодно сказала Мира. — Александр Васильевич просит вас к нему в кабинет немедленно.

— Вы вот приходили вчера. А я уходил. И пока меня не было, — Мякишев ткнул тяжелой перьевой ручкой на дверь, — у меня пропала картина.

Я моментально представила себе картины, которые я видела в большом доме Мякишева: подсолнухи, бабы, самовары, гумно, крыжовник — их эстетическая ценность для меня, при всем моем уважении к школе Маковского, была невысока. Я постаралась изобразить на лице сострадание, но, видимо, неудачно.

— Это особая картина, — холодно продолжил Мякишев, наблюдая за моей гримасой. — И если вам хоть что-нибудь говорит имя Амадео Модильяни, то вы понимаете, о какой стоимости идет речь.

Тут мне стало жутко. Во-первых, потому что, похоже, человек — существо воистину непредсказуемое: ну, не могла я представить Мякишева в роли владельца картины Модильяни. Во-вторых, я действительно поняла, о какой стоимости идет речь.

— Но это же колоссальная потеря для всего мирового искусства, — прошептала я.

— Колоссальная, да, — мрачно кивнул он. — Ну так что, Светлана, что вы делали вчера в обед?

— Вы что, подозреваете меня?

— Я всех!! Всех вас подозреваю! — взревел Мякишев. — Охренеть можно, до чего в собственном доме никому нельзя верить!!!

Бывают моменты, когда находит какое-то небесное спокойствие — словно ангелы сжалились, что ли. Это к тому, что я обычно краснею, бледнею, икаю, если на меня орут, а тут мне стало все равно.

И я, сама удивляясь своей красиво закругленной фразе, сказала Мякишеву:

— Александр Васильевич, я думаю, теперь это прерогатива полиции — выяснять, кто входит в число подозреваемых и кому нельзя верить. Если мне нужно будет явиться в полицейский участок — вы мой телефон знаете, будьте любезны, передайте его вашему инспектору…

— Инспектора это не касается, — вдруг неприязненно отрезал Мякишев. — Я не хочу, чтобы этим делом занималась полиция.

— Так чего… вы хотите? — спросила я, догадываясь, что история с картиной — история запутанная.

— Хочу найти вложенные деньги, — устало сказал он. — Это редчайшая картина, которой вообще в частных коллекциях быть не должно. Я получил совет искусствоведа. За один совет столько отдал… Хотел обеспечить будущее детям, через пятнадцать лет этой картинке цены бы не было.

В общем, в состоянии крайнего стресса Мякишев объяснил мне, что до того, как он стал ее владельцем, «Обнаженная» Модильяни уже была потеряна один раз — откуда, история умалчивает. Но Мякишеву «Обнаженная» досталась при таких обстоятельствах, что он, увы, никого не мог официально информировать о пребывании картины в доме — и она хранилась как портрет Дориана Грея, на самом верхнем этаже, в специальной темной комнате около оранжереи.

— Комнату открыли дубликатом ключа, — закончил Мякишев. — Расположение комнат в доме знали, распорядок дня знали. Тот, кто навел, кто бы он ни был, работал в доме. И я думаю, что вот такие, как вы, мелкие прихлебатели… Домработницы, гувернантки чертовы…

Как странно, вот злится человек, угрожает, а выглядит смешно — весь трясется, и щеки красные. Может быть, именно это меня и спасло: глядя на такого Мякишева, бояться было совершенно невозможно.

— Я думаю, мы уже все друг другу сказали, — произнесла я. — Меня не интересует эта история, и я в ней не замешана. Даю вам честное слово. А если вам этого мало — я сама заявлю в полицию.

Это был опасный ход. Мякишев и так пострадал за искусство. Лицо его перекосилось, и он бросил ложечку на ковер.

— Я больше не хочу вас видеть. Забудьте вообще дорогу сюда.

Сама я стала выглядеть смешно часа через два, дома: и щеки покраснели, и сердце забилось, и уснуть не могла, все симптомы налицо. Позвонила Лариса, извинилась за отмену занятий, сказала, что надо увидеться, на нейтральной территории, только я, она и Ваня, подумайте, когда вам удобнее. Я сказала, что подумаю.


Кому больше всех надо