Вад. К. Да в той, что ему фактически отрезали возможность общения со сколь-нибудь широкими кругами людей. Нынешняя власть отрезала.
Вик. К. Мне кажется, вы несколько преувеличиваете.
Вад. К. Во всяком случае факт остается фактом — критикуют его, что называется, и слева, и справа. Напрашивается вывод, что в нем, в этом человеке, действительно «что-то не так». Но это могло бы быть правдой, если бы речь шла о человеке незначительном. А когда речь идет о таком крупном явлении, это, я бы сказал, в его пользу.
Я сделаю потом еще некоторые оговорки, но напомню вам, что именно такой была судьба Пушкина и Достоевского. В определенный период своей жизни они преследовались властями, и одновременно их критиковали либералы и революционеры. Достоевского вообще объявляли мракобесом.
Разумеется, когда я здесь сравниваю Солженицына с Пушкиным и Достоевским, я вовсе не хочу сказать, что он в какой-то мере может быть сопоставлен с ними по своему художественному дару, по значительности им созданных произведений. Это вообще вопрос такой, который, на мой взгляд, сейчас решать нельзя. Художественные достоинства произведения — это настолько сложная вещь… Нельзя не учитывать, что подлинное художественное произведение не просто существует — оно развивается. Скажем, Шекспир и Сервантес сегодня — это совсем не те Шекспир и Сервантес, которые жили в конце XVI — начале XVII века. В их произведения со временем так много вошло!..
Поэтому дело не в том, что я не хочу определять художественные достоинства, скажем, лучших произведений Солженицына. По-настоящему это смогут сделать уже наши потомки.
Вик. К. Вы говорите о нем сейчас как о писателе, а не как о более широком общественном явлении.
Вад. К. Вы же спросили меня и о его месте в литературе. Так вот, если говорить о литературе современной, то он, безусловно, один из наиболее значительных писателей. Но говорить о ценности его произведений в веках мы не имеем права.
Вик. К. Значит, сопоставляя его с Пушкиным и Достоевским, вы имеете в виду личность и отношение в обществе к этой личности?
Вад. К. Да, конечно. В частности, можно сказать, что Солженицын как бы возродил определенный статус русского писателя. Это выразилось, например, в многообразии того, чем он занимается. Он ведь не только писатель в собственно узком смысле этого слова — он и публицист, и историк, и социолог. В конце концов, он претендует и на роль пророка — есть у него такое начало. Все это как раз характерно для крупнейших фигур русской литературы. Он стремится выполнять ту же роль.
Причем еще раз подчеркну: я пока никак не оцениваю его. Я не присоединяюсь к тем нападкам, которые идут сейчас с разных сторон, и не опровергаю их.
Вик. К. Хотелось бы осмыслить в том числе и «нападки», как вы выражаетесь.
Вад. К. Попробую. И в связи с этим скажу, что, кроме тех лестных слов, которые я высказал по его адресу, у меня много претензий к нему. А главная, пожалуй, вот в чем: взяв для своей деятельности такой широкий круг явлений, он далеко не всегда ведет себя с должной ответственностью.
Вот пример. Некоторое время назад он написал — и это имело определенное идеологическое значение, — что во время Великой Отечественной войны погибло 44 миллиона наших солдат. Потом, правда, вернувшись к этой теме, сказал, что погиб 31 миллион.
Когда человек приводит цифры, он должен все-таки как-то соотносить свое утверждение с реальностью. К тому же этот человек имеет образование математическое. Ведь давным-давно установлено, причем не только у нас в стране, но и эмигрантской демографией, что, во-первых, с 1941-го по 1945 год из 195 миллионов человек, которые в нашей стране жили, исчезло 38 миллионов. Это всего — детей, стариков, женщин и так далее. Потому называть цифру 44 миллиона применительно к погибшим солдатам — простите, даже как бы неприлично.
Продолжу анализ. Из названных 38 миллионов — около 13 должны были умереть естественной смертью. Это минимум, потому что идет речь о смертности за год 1,3 процента населения. Скажем, в 20-е годы была такая ежегодная доля умерших в США. У нас, конечно, несколько больше. Словом, если взять период с 1 января 1941 года по 1 января 1946-го, то около 13 миллионов человек должны были умереть.
Теперь второе. Во время войны и сразу после ее завершения из страны эмигрировало 5 с половиной миллионов человек. Это в основном были немцы, жившие в Прибалтике, поляки, представители балтийских народов, жители Западной Украины и так далее. Значит, добавьте это к 13 миллионам и получится, что погибнуть во время войны могли около 19 с половиной миллионов наших сограждан. Всех вместе! И говорить, что погибло пусть теперь уже не 44, а 31 миллион одних только солдат, — ну как можно?
Это лишь один пример. А подобных много. И особенно это меня задевает потому, что Александр Исаевич не может не понимать, сколь весомо его слово, сколь много людей готово к нему прислушаться (сейчас, может быть, он даже преувеличивает количество таких людей).
Между тем цифра сильнее любого иного утверждения. Она создает впечатление чего-то объективного: вот смотрите, какой страшный приговор — 31 миллион советских солдат погиб! Это же просто отчаяние. А когда он называл 44 миллиона, должен был бы отдать себе отчет, что почти столько взрослых мужчин было у нас в 1941 году. Способных носить оружие — даже меньше. Всего в армию был призван включая тыловые, охранные части, как раз 31 миллион человек. Выходит, все они погибли, до одного!..
Вик. К. Многие цифры гулаговских жертв тоже ведь он первым ввел в оборот?
Вад. К. Да. Не хочется уж об этом даже говорить. Давайте ограничимся — иначе мы застрянем в цифрах.
Вик. К. Вы имеете в виду, что там тоже есть некое преувеличение?
Вад. К. Да не некое — громадное… Моя основная мысль состоит в следующем: человек, который так легко может употребить совершенно необоснованную цифру — 44 миллиона, он может и в другом случае допустить такое же.
А теперь хочу сказать об определенной общей направленности и художественных произведений, и публицистики, и исторических разысканий Александра Исаевича. Все, что было после 1917 года, представляется, как сейчас любят выражаться, «черной дырой». Что это было нечто ужасное, какой-то вакуум, что страна оказалась как бы в небытии.
Это само по себе неправдоподобно. То есть объявить три четверти века в жизни народа какой-то пустотой, полностью негативным явлением, в котором если и были проблески чего-то настоящего, то как бы вопреки всему! Так не бывает.
Вик. К. В этом я абсолютно с вами согласен.
Вад. К. Мне хочется привести следующий пример. Вот есть такой публицист Михаил Назаров. Человек, который в общем-то настроен по отношению к коммунизму не менее негативно, чем Солженицын. К тому же Солженицын начинал как убежденный сторонник революции, а этот еще в юные свои годы — так получилось — пришел к неприятию советского строя. Эмигрировал, точнее — бежал, воспользовавшись зарубежной поездкой, и двадцать с лишним лет работал на радиостанции «Свобода». Теперь вернулся — я знаю, считает за счастье, что вернулся в родную страну…
Вик. К. Он ведь по сравнению с Солженицыным молодой — ему где-нибудь около пятидесяти?
Вад. К. Примерно так. Ну вот. Я хочу процитировать одно из его выступлений еще в 1990 году. Это как бы обобщенная характеристика того, что у нас имело место после 17-го года, главным образом при жизни Сталина, то есть периода, который и представляют как время полной гибели России. А он пишет: «Необходимо увидеть в национал-большевизме — патриотизм, в покорности угнетению — терпеливость и жертвенность, в ханжестве — целомудрие и нравственный консерватизм, в коллективизме — соборность и даже в просоциалистических симпатиях — стремление к справедливости и антибуржуазности как отказ от преобладания материалистических целей в жизни».
Вик. К. Интересный взгляд! И, по-моему, во многом верный.
Вад. К. Видите, социализм — вроде бы самое для него страшное, и тем не менее он так о нем говорит. Я думаю, это справедливо.
Сошлюсь и еще на одного человека, достаточно известного, — писателя Олега Васильевича Волкова. Он был репрессирован в 1928 году и только через 27 лет, в 1955-м, вернулся. Этот человек — я его хорошо знал, встречался с ним с 1964 года многократно — буквально пылал ненавистью ко всему коммунистическому. И его можно понять — ведь он ко всему прочему был из достаточно обеспеченной и высококультурной дворянской семьи, из-за своего происхождения в основном и пострадал. Так вот этот человек незадолго до смерти (а он прожил большую жизнь и умер только в 1996 году, родившись в 1900-м) сказал своему близкому молодому другу писателю Григорию Калюжному слова, которые, когда я их от Калюжного услышал, произвели на меня очень сильное впечатление. Он сказал: да, я ненавидел коммунизм, я его не принимаю, но теперь я сознаю, что Россия — слишком хрупкая, слишком уязвимая страна, которой нужна была вот эта скрепа. А что будет со страной теперь, сказал он, когда этой скрепы нет, я думаю об этом с некоторым ужасом.
Вик. К. Можно его понять.
Вад. К. Причем в устах такого человека это дорогого стоит! К сожалению, я не нахожу ничего подобного у Александра Исаевича. И, на мой взгляд, это отчасти связано с его судьбой.
Я уже сказал, что нельзя говорить о нем, не думая об истории. Человек этот, с огромной личной волей, направленной на жизнь всей страны и даже всего мира, от истории нашей страны неотделим. Начиная с 30-х годов, когда он был еще юношей. Подумаем: он ведь начал с того, что в 1936 году принимается за роман «Люби революцию».
Вик. К. Да, сокращенно — «ЛЮР».
Вад. К. Такое было условное название. А через 35 лет все это превратилось в «Красное колесо» и имело уже совершенно иной смысл!
Однако никуда не денешься от того факта, что начинал он, так скажем, как убежденный коммунист. Как революционер. То есть революция для него была святое. А ведь в это время уже начинался тот противореволюционный поворот, о котором мы говорили в предыдущем нашем диалоге, и Александр Исаевич явно относился к нему отрицательно.