Уроки русского. Роковые силы — страница 29 из 53

Может быть, поскольку тогда он был еще молод, сразу не понял. Но вот во время войны — это видно и из его писем, фрагменты которых опубликованы, и из интервью, где он сам говорил, что пришел на войну «убежденным марксистом, ленинистом», — хорошо известно: он отрицал весь этот поворот в прошлое. Скажем, генеральские звания, погоны, роспуск Коминтерна в 1943 году, наш союз с буржуазными Великобританией и Соединенными Штатами — все это было для него неприемлемо.

Он не сможет сегодня это отрицать. Более того, у него есть поразительное признание, которое, кстати, показывает и уровень его личности. Слава Богу, говорит он, что я попал в лагерь, — иначе стал бы средним советским писателем, ничего особенного из меня бы не вышло.

Это замечательные слова вот почему. Чтобы лагерь — такое тяжелейшее испытание, раздавливание человека — стал основой творчества, для этого должен быть очень сильный человек. Вот точно так же, я попрошу прощения за сопоставление, без каторги не было бы Достоевского.

Вик. К. Думаю, сам Солженицын постоянно это сопоставление в себе держит… Хотелось бы, Вадим Валерианович, прояснить и повод его ареста.

Вад. К. А вот именно то по существу, о чем я говорил. Неприятие и неодобрение как бы контрреволюционного поворота в политике руководства страны.

Вик. К. О чем конкретно шла речь в тех письмах, за которые он был арестован?

Вад. К. Теперь уже опубликовано целиком его дело, из него все видно. Можно даже удивляться некоторому простодушию, поскольку он не мог не знать, что есть военная цензура. И тем не менее в письмах у него — отрицание того самого отрицания революции, которое происходило. Очень характерна и радость, как он ее выражает, оказавшись с нашими войсками на границе Восточной Пруссии: кончается война отечественная — начинается война революционная! То есть понесем революцию в Европу.

При обыске у него нашли портрет Троцкого. И уж не знаю, может быть, под нажимом, но, как явствует из его дела, он признался, что считает: Троцкий был истинный ленинец, а вот Сталин изменил этому пути.

Вик. К. Но в общественном мнении, во всяком случае у многих, — совсем другое представление о причинах ареста. Будто бы переход границы с Восточной Пруссией он воспринял как превращение войны освободительной в захватническую. Ну и вообще — критиковал Сталина, а за что, каково содержание этой критики — остается неясным. Не говорится о том содержании, про которое сказали вы.

Вад. К. Позднее он действительно заявлял о зловещей роли, которую якобы сыграли наши войска в Германии. Но тогда — нет.

Так вот путь, который он прошел, — это путь многих людей. От абсолютного приятия революции и ее последствий до абсолютного неприятия. И это, кстати, достаточно понятно в стране, где в ХХ веке происходили столь крутые катаклизмы.

У нас сегодня часто говорят о человеке, который был такой, а стал иной: перевертыш. Но это можно говорить в том случае, когда становится выгодным для него измениться. То есть когда человек меняет свои убеждения, как перчатки, потому что ему это выгодно! А дело в том, что Солженицын и в первом случае, когда критиковал Сталина, защищая революционную идею, и затем, когда он стал выступать с критикой последствий революции, очень же сильно рисковал. Так что это совсем не те изменения — типа товарища Яковлева.

Ведь вот и сейчас. Поначалу Александр Исаевич чуть ли не приветствовал то, что у нас происходило, а потом отношение резко изменил. Хотя опять ему это вроде бы невыгодно. Вот убрали с телевидения.

Вик. К. Ну теперь-то, прямо скажем, совсем не рисковал и не очень много потерял. Скорее, наоборот — реабилитировал себя в значительной части общественного мнения.

Вад. К. Все равно, я считаю, его изменения — не та безнравственная «смена перчаток». И вот хочу остановиться на критике, подчас весьма резкой, которой его подвергают в патриотических кругах. Обвиняют в том, что он виновен в развале Советского Союза, в крушении нашего государства и так далее.

Вик. К. А разве это не так? Разве такое обвинение беспочвенно?

Вад. К. Ну, во-первых, трудно назвать человека, который в той или иной мере не был бы в этом виновен. Скажем, те, кто «до предела» держал на посту Генсека совершенно уже недееспособного Брежнева, компрометируя тем самым власть (держали потому, что им лично это было выгодно!), разве они не повинны? В самом деле, он же стал посмешищем. Вспомните, сколько анекдотов тогда ходило…

Во-вторых, некоторые люди во властных структурах Солженицына по-своему поддерживали. Например, я знаю, тогдашний министр внутренних дел Щелоков. Если бы не он, вряд ли смог бы Солженицын без московской прописки так подолгу жить в Москве и на даче у Ростроповича.

Вик. К. А что, разве у Щелокова с Ростроповичем были какие-то близкие отношения?

Вад. К. Просто этот министр слыл покровителем искусств. Показным, конечно. Тем не менее…

Словом, вот что я хочу сказать. Когда принимаются обвинять Солженицына, а некоторые называют его даже разрушителем номер один, то не очень внимательно читают Солженицына. Или отметают многое из того, что он писал. Это, кстати, бывает не только в отношении Солженицына — сложную и противоречивую личность часто перетолковывают в тех или иных целях.

Вик. К. Что ж, могу согласиться: многие — прямо или косвенно, желая или не желая — свою лепту в разрушение Советского государства внесли. Но, согласитесь, мера-то этой лепты разная! А ведь Солженицын недаром стоит в общественном мнении рядом с другой фигурой, тоже «знаковой», — рядом с Сахаровым. Думаю, вы этого не будете отрицать. Именно эти две фигуры как бы олицетворяют в общественном сознании борьбу с Советским государством! В любом сознании — патриотическом, социалистическом, демократическом, либеральном, консервативном, прогрессистском — со знаком ли плюс или минус, но эти фигуры стоят в этом смысле рядом. Думаю, потому, что их роль в разрушении Советского государства действительно была очень велика.

Вад. К. Знаете, если говорить о Солженицыне и Сахарове, то они ведь в немалой мере были антиподами в диссидентском движении, полемизировали между собой.

Вик. К. Я знаю. Но это внутри, так сказать. А я беру то, что называется «городу и миру».

Вад. К. К тому же Сахаров был трижды Герой Социалистического Труда, создатель водородной бомбы, ближайший сподвижник Берии, а Солженицын все-таки бывший зек.

Вик. К. Это уже парадокс истории. Но имело ли это какое-либо значение тогда, когда оба они, каждый по-своему, с невероятной энергией разрушали Советский Союз? Да никакого!

Вад. К. Если даже согласиться с вами, что Солженицын сыграл очень большую роль в разрушении Советского государства, можно признать лишь то, что сыграл он ее объективно. Не стремясь к этому. В отличие, между прочим, от большинства диссидентов.

Вик. К. Можно было бы согласиться, что объективно сыграл. Но я перечитал его выступления периода «холодной войны», когда он был там, на Западе. Сколько же в них недовольства, что Запад слабо, слабо действует! И призывы — действовать решительнее. Против коммунизма в России, так это звучало. Но Александр Зиновьев очень правильно потом сказал: метили в коммунизм, а попали в Россию.

Вад. К. Я хотел бы процитировать самого Солженицына — мы с вами пока его не цитировали. Так вот, высказывания, относящиеся к 1973 году. Перед его высылкой. И суть моего цитирования состоит в том, чтобы доказать: он не стремился тогда уничтожить это государство — он хотел его, если хотите, реформировать.

Например, пишет: «…Как смеялись, как затравили реакционными «славянофилами» тех, кто говорил, что такой колосс, как Россия, да со многими душевными особенностями и бытовыми традициями вполне может поискать и свой особый путь в человечестве; и не может быть, чтобы путь развития у всего человечества был только и непременно только один».

Вик. К. Это из «Письма вождям Советского Союза»?

Вад. К. Да. Здесь же, между прочим, он совершенно прямо заявляет: «У нас в России, по полной непривычке, демократия просуществовала всего 8 месяцев — с февраля по октябрь 1917 года. Эмигрантские группы кадетов и социал-демократов, кто еще жив, до сих пор гордятся ею, говорят, что им ее загубили посторонние силы. На самом деле та демократия была именно их позором: они так амбициозно кликали и обещали ее, а осуществили сумбурную и даже карикатурную, оказались не подготовлены к ней прежде всего сами, тем более была не подготовлена к ней Россия. А за последние полвека подготовленность России к демократии, к многопартийной парламентской системе, могла еще только снизиться. Пожалуй, внезапное введение ее сейчас было бы лишь новым горевым повторением 1917 года».

Это сказано в 1973 году!

Вик. К. Что ж, можно бы признать это и пророческим, да только сам же он тому, от чего предостерегал, всей своей деятельностью по существу способствовал.

Вад. К. Читаю дальше: «…Может быть, следует признать, что для России этот путь был неверен или преждевременен? Может быть, на обозримое будущее, хотим мы этого или не хотим, назначим так или не назначим, России все равно сужден авторитарный строй? Может быть, только к нему она сегодня созрела?..»

Вик. К. Тут он как бы ломится в открытые двери.

Вад. К. А дальше — как в воду глядит (повторяю, это в 73-м году): «Всяким поспешным сотрясением смена нынешнего руководства (всей пирамиды) на других персон могла бы вызвать лишь новую уничтожающую борьбу и наверняка очень сомнительный выигрыш в качестве руководства». Согласитесь, слова действительно провидческие!

Вик. К. Они, конечно, провидческие, но — собственная его увлеченность борьбой повела и привела опять-таки к тому, от чего он вроде бы стремился предостеречь. Разве не так? Возможно, определенный фанатизм, свойственный его натуре, или, мягче говоря, некая сверхубежденность, сконцентрированная все-таки на антикоммунизме, сыграла здесь роковую роль. А ведь коммунизм (если выражаться принятым на Западе да и у Солженицына термином) был в то время у нас главной государственной скрепой. И мне кажется — я психологически пытаюсь понять, — что именно эта увлеченность борьбой вскоре отодвинула для него куда-то на второй, третий план процитированные вами здравые мысли. То есть он, может быть, где-то их и повторял, но — чисто декларативно, а действие, о котором вы говорили, вело его совсем в иную сторону.