тала шить снова.
Вязмитинов долго сидел и молчал, не сводя глаз с Женин.
– В самом деле, я как-то ничего не замечал, – начал он, как бы разговаривая сам с собою. – Я видел только себя, и ни до кого остальных мне не было дела.
Женин спокойно шила.
– В жизни каждого человека хоть раз бывает такая пора, когда он бывает эгоистом, – продолжал Вязмитинов тем же тоном, несколько сконфуженно и робко.
– Не должно быть такой поры, – заметила Женин.
– Когда человек… когда человеку… одно существо начинает заменять весь мир, в его голове и сердце нет места для этого мира.
– Это очень дурно.
– Но это всегда так бывает.
– Может быть, и не всегда. Почему вы можете знать, что происходит в чужом сердце? Вы можете говорить только за себя.
Вязмитинов порывисто встал и хотел ходить по комнате. Женин остановила его среди залы, сказав:
– Сядьте, пожалуйста, Николай Степанович; папа очень чутко спит, его могут разбудить ваши шаги, а это ему вредно.
– Простите, бога ради, – сказал Вязмитинов и снова сел против хозяйки.
– Евгения Петровна! – начал он, помолчав.
– Что? – спросила, взглянув на него, Женин.
– Я давно хотел спросить…
– Спрашивайте.
– Вы мне будете отвечать искренно, откровенно?
– Franchement?[8] – спросила Женин с легкой улыбкой, которая мелькнула по ее лицу и тотчас же уступила место прежнему грустному выражению.
– Нет, вы не смейтесь. То, о чем я хочу спросить вас, для меня вовсе не смешно, Евгения Петровна. Здесь дело идет о счастье целой жизни.
Женни слегка смутилась и сказала:
– Еоворите.
А сама нагнулась к работе.
– Я хотел вам сказать… и я не вижу, зачем мне молчать далее… Вы сами видите, что… я вас люблю.
Женни покраснела как маков цвет, еще пристальнее потупила глаза в работу, и игла быстро мелькала в ее ручке.
– Я люблю вас, Евгения Петровна, – повторил Вязмитинов, – я хотел бы быть вашим другом и слугою на целую жизнь… Скажите же, скажите одно слово!
– Какое вы странное время выбрали! – могла только выговорить совершенно смущенная Женни.
– Разве не все равно время?
– Нет, не все равно; мой отец болен, может быть опасен, и вы в такую минуту вызываете меня на ответ о… личных чувствах. Я теперь должна заботиться об отце, а не… о чем другом.
– Но разве я не заботился бы с вами о вашем отце и о вас? Ваш отец давно знает меня, вы тоже знаете, что я люблю вас.
Гловацкая не отвечала.
– Евгения Петровна! – начал опять еще покорнее Вязмитинов. – Я ведь ничего не прошу: я только хотел бы услышать из ваших уст одно, одно слово, что вы не оттолкнете моего чувства.
– Я вас не отталкиваю, – прошептала Женин, и на ее шитье скатились две чистые слезки.
– Так вы любите меня? – счастливо спросил Вязмитинов.
– Как вам нужны слова! – прошептала Женин и, закрыв платком глаза, быстро ушла в свою комнату.
На ножах (1870–1871)
НИКОЛАЙ ЛЕСКОВ
Красавица Лариса была из числа этих обреченных на несносное страдание существ последней культуры. Выросши на глазах заботливой, но слабой и недальновидной матери, Лариса выслушала от брата и его друзей самые суровые осуждения старой “бабушкиной морали”, которой так или иначе держалось общество до проповедания учений, осмеявших эту старую мораль, и она охотно осудила эту мораль, но потом еще охотнее осудила и учения, склонявшие ее к первым осуждениям. Отбросив одно за другим, и то и другое, она осталась сама ни при чем, и так и жила, много читая, много слушая, но не симпатизируя ничему.
“У нее нет ничего, – решил, глядя на нее, Подозеров. – Она не обрежет волос, не забредит коммуной, не откроет швейной: все это для нее пустяки и утопия; но она и не склонит колена у алтаря и не помирится со скромною ролью простой, доброй семьянинки. К чему ей прилепиться и чем ей стать? Ей нечем жить, ей не к чему стремиться, а между тем девичья пора уходит, и особенно теперь, после огласки этой гнусной истории, не сладко ей, бедняжке!”
И он еще посмотрел на Ларису, и она показалась ему такою бедною и беспомощною, что он протянул ей руку и не успел одуматься и сообразить, как к руке этой, обхваченной жаркими руками Лары, прильнули ее влажные трепещущие губы и капнула горячая слеза.
Что могло привести Ларису к такому поступку? К нему побудило ее страшное сознание круглого одиночества, неодолимый натиск потребности казнить себя унижением и малодушная надежда, что за этим ударом ее самолюбию для нее настанет возможность стать под крыло вполне доброго человека, каким она признавала Подозерова.
В последнем расчете было кое-что верно.
Больной вскочил и дернул свою руку из рук Ларисы, но этим самым привлек ее к себе и почувствовал грудь ее у своей груди и заплаканное лицо ее у своего лица.
– О, умоляю вас, – шептала ему Лара. – Бога ради, не киньте меня вы… Выведите меня из моего ужасного, страшного положения, или иначе… я погибла!
– Чем, чем и как я могу помочь вам? Приказывайте! говорите!
– Как хотите.
– Я сделаю все, что могу… но что, что я могу сделать! Права заступиться за вас… я не имею… Вы не хотели этого сами…
– Это ничего не значит, – горячо перебила его Лара.
Подозеров взглянул на нее острым взглядом и, прошептав: “как ничего не значит?” – повернул лицо к стене.
– Ничего не значит! Возьмите все права надо мною: я их даю вам.
Подозеров молчал, но сердце его сильно забилось.
Лариса стояла на прежнем месте возле его постели. В комнате продолжалось мертвое безмолвие.
“Чего она от меня хочет?” – думал больной, чувствуя, что сердце продолжает учащенно биться, и что на него от Лары опять пышет тонким ароматом, болезненно усиливающим его беспокойство.
Он решился еще раз просить Ларису сказать ему, приказать ему, что он должен для нее сделать, и, оборотясь к ней с этой целию, остолбенел. Лариса стояла на коленях, положив голову на край его кровати, и плакала.
– Зачем, зачем вы так страдаете? – проговорил он.
– Мне тяжко… за себя… за вас… мне жаль… прошедшего, – отвечала, не поднимая головы, Лариса.
У Подозерова захватило дыхание, и сердце его упало и заныло: он молча, слабою рукой коснулся волос на голове красавицы и прошептал:
– Боже! Да я ведь тот же, как и прежде. Научите меня только, что же нужно для того, чтобы вам было легче? Вы помните, я вам сказал: я вечно, вечно друг ваш!
Лариса подняла личико и, взглянув заплаканными глазками в пристально на нее глядевшие глаза Подозерова, молча сжала его руку.
– Говорите же, говорите, не мучьте меня: что надо делать?
– Вы за меня стрелялись?
– Нет.
– Вы не хотите мне сказать правды.
Ларисе стало досадно.
– Я говорю вам правду: я тогда был приведен к этому многим, – многим, и вами в том числе, и Александрой Ивановной, и моею личною обидой. Я не знаю сам хорошо, за что я шел.
– За Синтянину, – прошептала, бледнея и потупляя глаза, Лариса.
– Нет… не знаю… мне просто… не занимательно жить.
– Почему? – прошептала Лара и, еще крепче сжав его руку, добавила:
– Пусть этого вперед не будет.
– Ну хорошо; но теперь дело не о мне, а о вас.
– Мне тогда будет хорошо, – трепеща продолжала Лариса, – тогда, когда… – Лариса встала на ноги; глаза ее загорелись, занавесились длинными веками и снова распахнулись.
Она теребила и мяла в руках руку Подозерова и наконец нетерпеливо сказала, морща лоб и брови:
– О, зачем вы не хотите понять меня?
– Нет; я не умею понять вас в эту минуту.
– Да, да! Непременно в эту минуту, или никогда! Андрей, я вас люблю! Не отвергайте меня! Бога ради не отвергайте! – настойчиво и твердо выговорила Лара и быстро выбежала из комнаты.
Война и мир (1865–1869)
ЛЕВ ТОЛСТОЙ (1828–1910)
Борис остановился посреди комнаты, оглянулся, смахнул рукой соринки с рукава мундира и подошел к зеркалу, рассматривая свое красивое лицо. Наташа, притихнув, выглядывала из своей засады, ожидая, что он будет делать. Он постоял несколько времени перед зеркалом, улыбнулся и пошел к выходной двери. Наташа хотела его окликнуть, но потом раздумала.
– Пускай ищет, – сказала она себе. Только что Борис вышел, как из другой двери вышла раскрасневшаяся Соня, сквозь слезы что-то злобно шепчущая. Наташа удержалась от своего первого движения выбежать к ней и осталась в своей засаде, как под шапкой-невидимкой, высматривая, что делалось на свете. Она испытывала особое новое наслаждение. Соня шептала что-то и оглядывалась на дверь гостиной. Из двери вышел Николай.
– Соня! что с тобою? можно ли это? – сказал Николай, подбегая к ней.
– Ничего, ничего, оставьте меня! – Соня зарыдала.
– Нет, я знаю что.
– Ну знаете, и прекрасно, и подите к ней.
– Соооня! одно слово! Можно ли так мучить меня и себя из-за фантазии? – говорил Николай, взяв ее за руку.
Соня не вырывала у него руки и перестала плакать.
Наташа, не шевелясь и не дыша, блестящими глазами смотрела из своей засады. “Что теперь будет?” – думала она.
– Соня! мне весь мир не нужен! Ты одна для меня все, – говорил Николай. – Я докажу тебе.
– Я не люблю, когда ты так говоришь.
– Ну, не буду, ну прости, Соня! – Он притянул ее к себе и поцеловал.
“Ах, как хорошо!” – подумала Наташа, и когда Соня с Николаем вышли из комнаты, она пошла за ними и вызвала к себе Бориса.
– Борис, подите сюда, – сказала она с значительным и хитрым видом. – Мне нужно сказать вам одну вещь. Сюда, сюда, – сказала она и провела его в цветочную на то место между кадок, где она была спрятана. Борис, улыбаясь, шел за нею.
– Какая же это одна вещь? – спросил он.
Она смутилась, оглянулась вокруг себя и, увидев брошенную на кадке свою куклу, взяла ее в руки.
– Поцелуйте куклу, – сказала она.
Борис внимательным, ласковым взглядом смотрел в ее оживленное лицо и ничего не отвечал.