Уроки украинского. От Майдана до Востока — страница 10 из 56

— Миграция из Равы Русской высокая? — спрашиваю я.

— Трудовая каждодневная — да. У нас три завода — шпалопропиточный, спиртовой и большой лесхоз. Четыре школы, один большой лицей. И большая таможня, которая много миллионов гривен пересчитывает в государственную казну. Нам не идет ни копейки.

— Три завода для маленького городка, кажется, немало… — говорю я.

— Да, но налоги-то идут в Киев. Работая целый день, человек хочет выйти вечером на освещенную улицу. Правильно? Он не хочет переживать за то, что в садике, куда ходит его ребенок, отключили зимой отопление. Он хочет пойти в местную больницу, а не ехать к врачам в Киев, и по месту получить нормальную медицинскую услугу. Он считает, что мэрия обязана ему эту услугу предоставить. Это же справедливо. Это же по-честному. Но мы не можем объяснить, что у нас в бюджете нет денег.

— Когда вы писали свое обращение в Евросоюз, вы же понимали, что отдельно от остальной Украины Раву Русскую в него никто не примет?

— Я основывалась на европейской хартии о местном самоуправлении, которая разрешает мне обращаться с такой просьбой. Я хотела не отделения города от Украины, в этом не было сепаратизма. Мы же заключаем международные договора сейчас. У меня же есть договор о сотрудничестве в торговом представительстве. Ну… я же не виновата, что Янукович изменил курс. Я же понимаю, что у России нет денег, и у нашего государства нет. Так в Европе денег поболе! И я не знаю ни одной российской программы, которая поддерживала бы местное самоуправление на таком уровне, на каком поддерживает Европа. А с Европой я лично уже реализовала пять программ. Да, там нельзя соврать, да, они проверят все до последней копейки, да, коррупцией там и не пахнет. Но, тем не менее… поменяла же я с их помощью окна в садиках…

— А зачем, вы думаете, Европа дает деньги Украине на эти сервисные зоны, на окна в детских садах? — спрашиваю я.

— А они просто так дают деньги.

— Но зачем?

— Это называется поддержкой. Они понимают, что если Украина будет бедной, то больше беженцев от нас поедет к ним. Они цивилизованно к этому подходят.

— А как вы думаете, почему так же цивилизованно Европа не подошла к ситуации в Ливии, когда Америкой, Францией и Великобританией было принято решение ее бомбить? Арабские беженцы из «революционных стран» заполнили Европу. Мне кажется, в этом смысле украинские беженцы для Европы предпочтительней арабских…

— Да что вы говорите?! Европа бомбила Ливию?!

— В две тысячи одиннадцатом году французская авиация обстреляла там гражданские объекты…

— Знаете, я не берусь рассуждать на такие геополитические темы… Чтобы критиковать, надо прежде побывать в этих институциях. Значит, в Ливии виноват сам режим. Как я понимаю Европу? Она очень бюрократическая. У них все должно быть записано на бумажке и все согласовано. Они не мыслят душой, как мы. Они — реальные прагматы. Если им будет выгодно, они будут делать.

— То есть и в украинском решении предпочесть Европу России больше прагматизма?

— Нет… — усмехается Ирина. — Мы просто не верим в то, что Путин — наш друг.

Машина останавливается на обледенелой площадке перед арочным входом на кладбище.

— Я не признаю вседозволенности, которая в рамках революции скидывает памятник Ленину, — говорит она. — Он там себе стоял и никого не трогал. Если вы хотите его убрать, проведите местный референдум. Это — нормальный европейский подход, а не кувалдой бить. Если вы говорите, что вы европейцы, будьте ими, начните с себя… — Она снова не успевает договорить — звонит телефон. Глядя на номер, высветившийся на экране, Ирина хитро улыбается. — Привит, Толик! — начинает она. — Шо ты там вчера перенес памятник Кутузову, я читаю в Интернете? За Майдан? — смеется. — Ну ты даешь, Толик! А при чем тут Кутузов? — с насмешкой спрашивает она и начинает хохотать в трубку. Из трубки доносится мужской голос. — Слухай… — через смех говорит она, — я сиби читаю, дивлюся. Думаю, може мени тоже памятник радяньским воинам перенести демонстративно? Пишут, шо ты проявил акт непокирнисти! — торжественно говорит она. — Но мени так разумити, трошки с сарказмом было написано. Ха-ха-ха… С центра миста, — давится смехом, — на территорию коммунального предприятия… Толик, на хрена тебе Кутузов? — спрашивает трубку и слушает, как набухший упертый мужской голос объясняет ей что-то на том конце. — Аха! — вскрикивает она. — То вы в геополитичном контексте! Шо ми хочим с Францией! То вы французам показали — «Ни тем, кто вас гнобил в тысяча восемьсот двенадцатом году!». Ха-ха-ха! Ха-ха!..Памятники не виноваты, — на чистом русском говорит она, положив трубку.

Ирина цокает каблуками высоких сапог по замерзшей дорожке кладбища. Скрипя снегом, к нам подбегает плотный мужчина в синей куртке и вязаной шапке.

— Ты — сивая, — говорит он Ирине, — а ты — лохматая, — говорит мне.

— Это хлопец хворый, нормальный был, в аварию попал, — тихо произносит Ирина.

— Как расшифровать вашу фразу из письма в ЕС — «суррогат империи зла — мытный союз»?

— Я писала, что власть хочет кинуть нас в суррогат империи зла, — отвечает она, стуча каблуками дальше.

— Простите, то есть суррогат — это мы? — спрашиваю, идя сзади.

— Да вы, — смеется, оборачиваясь. — Суррогатом я вас назвала, потому что вы еще не империя зла, но еще и не гражданское общество. Авторитаризм с демократическим лицом. Но если бы у нас был такой Путин, я бы за него голосовала. Он делает для России хорошо.

— Что хорошего?

— Он действует в интересах своей страны. Чтобы каждый президент так свою страну защищал. Вот натурально!

Мы останавливаемся возле надгробья, украшенного исламским полумесяцем.

— А вы не знали?! — всплескивает руками она. — У нас же тут брат президента Таджикистана похоронен. Погиб, когда в армии служил. Но в то время у его матери не было денег, чтобы забрать тело сына… Поэтому президент к нам теперь часто приезжает.

— А можно на христианском кладбище хоронить мусульманина?

— У нас можно! Мы ж — Европа!


Пустырь, покрытый снегом, уходит в рощу темных деревьев. Несколько десятков метров огорожено квадратом бетонных бортиков. Внутри этот пустой бассейн занесен снегом, как и вся земля вокруг Равы Русской. К ней примыкают две арки из красного кирпича.

— Это — стена плача, — говорит Ирина. — Евреи приехали, построили. Здесь когда-то были расстреляны десятки тысяч евреев. Они и сейчас здесь лежат. Евреи приехали и пособирали надгробья, которые Советский Союз с могил снес и укладывал ими дороги, а сверху — асфальт. Здесь просто кости по земле валялись. Вот как издевались над ними. Это сейчас американские евреи делают за немецкие деньги. Там, — показывает на огороженное место, — будет звезда Давида, они будут приезжать сюда и молиться за своих.

Машина, медленно скользя по обледенелому асфальту, удаляется от еврейского мемориала. Скрипят дворники по стеклу. Умолкают.

— Страшнi слова, коли вони мовчать… — начинает Ирина. — Нет, я попробую по-русски сказать: «Страшны слова, коли они молчат, когда они внезапно притаились. Когда не знаешь ты с чего начать, ведь все слова когда-то были чьи-то».

— И как найти нужное слово, чтобы тебя услышали?

— Вот именно… Для меня это тоже загадка. Но я знаю одно — если ты живешь в Киеве и прилетаешь сюда к своим избирателям раз в год на голубом вертолете весь в золоте и «бриони», то… какой ты тогда политик?

Над дверью висит вышитая белая занавеска. В углу — высокая печь, покрытая глиняными изразцами с глазурью. В комнате — стол, на нем стопками сложены фотографии, буклеты, книги.

— Наше село было обстреляно першим. Тут была така церковь-невеличка, капличка. Перший снаряд попал на ту церковочку, и она сгорела… — Пожилая учительница местной школы Надежда Васильевна берет со столика буклет. Открывает. Надевает очки.

— Тут собраны гаивки, — говорит Ирина, — еще бабушка моя собирала. Они ушли с нашими ссыльными в Сибирь, а потом вернулись их детям и внукам.

— Продавала клебаньская дочку свою, — заводит тонким голосом учительница. Мэр, стоя у нее за спиной, подпевает. — А долинська перебiгла: купiть мою. Ми вашу не хочемо, бо лiнива, чотири ночi горцi мочить, три днi мила… Вы все поняли или перевести? — спрашивает меня, дойдя до конца. — На торгу мать продавала дочь свою. Хвалила ее.

— А как хвалила?

— Кака она у ней гарна, каки косы имеет… То дети наши поют, так становятся в два рядка, и из одного выходит мать, представляет дочь свою.

— И что же в результате? Купили ее?

— Нет! — с чувством говорит Надежда Васильевна. — Так другая сторона сказала — мы вашу не хотим, потому что она ленива! Она горшки четыре дня мочила, потом три дня мыла. Они другую купили.

— А как же та? Так и не вышла замуж? — спрашиваю я.

— Так ту уже триста лет продают! — смеется Ирина.

— Мы хотим сделать музей, — говорит учительница. — И помещение уже есть, осталось только отремонтировать, там будут представлены три культуры — украинская, польская, — перечисляет она, и я жду, что она скажет «русская», но она заканчивает: — еврейская.

— Почему вы нас так не хотите? — спрашиваю я.

— А я вам скажу, — махнув рукой на Ирину, чтобы молчала, начинает учительница. — А потому что память генетическая у нас. Мужа моей тети вывезли вместе с детьми. Младшему ребенку было полгода только. Она что успела, то на него надела. По дороге он умер. Муж ее был председателем села и вроде помогал нашим повстанцам.

— А повстанцы-то у себя дома хотели родину свою, — хрипло перебивает ее Ирина. — Они же не шли на Россию нападать. Но их объявили бандформированием! Какое же бандформирование?! Какое?! У нас была наша Украина. Русские пришли и ее забрали. Русские сказали, что бога нет. Хотя мы верим в бога. Вы сказали, что украинского языка нет. Но мы хотим разговаривать на своем языке и петь своих гаивки!

— Линия раздела прошла по нашему селу, — быстро перехватывает слово учительница. — В один день половина села попала в Польшу, другая — в Украину. И знаете, в чем основное качество западных украинцев? В том, что мы ничего не забыли. В том, что мы память свою сохранили!