Уроки украинского. От Майдана до Востока — страница 15 из 56

— Почему вы постоянно смотрите в мой блокнот? — спросил Кульчицкий. — Что вы там видите? Вы так внимательно за мной следите… Что вы записываете в свой?

— Вы уже минут пять рисуете на листе перевернутую восьмерку, — ответила я. — Вы ее уже зарисовали до дыр.

— Вам это о чем-то говорит? — спросил он.

— Да. Вы сказали, что один ваш дед при Советском Союзе отсидел восемь лет. Мне это говорит о том, что для вас это имело большое значение.

— Это правда, — согласился он. — А вы мне звоните, когда будете в Киеве. Я уверен, мы с вами еще встретимся, и я вам чем-нибудь помогу. А пока не уходите так быстро, поговорите со мной еще.

— А вы думаете сердце офицера — твердое или мягкое? — спросила я.

— Твердое, — вздохнув, ответил он.

Когда я уходила, генерал оставался сидеть за столом. Он казался мне очень крепким и широким в плечах. Но когда он, в конце концов, вышел на крыльцо и позвал водителя, чтобы тот вернул меня в Киев, оказалось, что широкой была его черная куртка.

— Обязательно позвоните мне, — сказал он, когда я садилась в машину. — Я надеюсь, мои слова помогут России хоть что-то понять. Я не прошу вас никому не отдавать диктофонную запись, я и так вам верю.

Два дня назад я вернулась из пустыни, где была без связи. Вернувшись, я обнаружила в почте сообщения, в которых коллеги-журналисты просят меня либо прокомментировать смерть генерала, либо передать им исходники моего интервью. Я обнаружила, что коллеги-журналисты, информируя о смерти генерал-майора Сергея Кульчицкого, использовали мое интервью. Для того чтобы создать образ вражеского генерала, были взяты те цитаты, в которых генерал угрожал России. Но, кроме этих, там было еще много цитат. Например, тех, в которых он рассказывал, как созванивается с российскими военными и те называют его братом. Как во время распада Советского Союза и инфляции, он хотел купить жене летнюю одежду и потратил все деньги, а она, возвращаясь с рынка, заплакала. Мой текст можно было воспринимать только целиком, а не разбирая его на части, которые удачно могут встроиться в стену пропаганды. Целиком он показывал, что у погибшего сердце все-таки было мягким. Что генерал — человек, не имевший выбора в сложившихся обстоятельствах. Кульчицкий — генерал страны Украина. Страна отдала ему приказ. Он его выполнял так же, как выполняли российские военные когда-то в Чечне. Он мог уйти на пенсию, но и тогда его обвинили бы в том, что он предал страну в трудный час.

Уехав в тот день от генерала, я вернулась на базу «Барс». Вошла в палатку к бойцам самообороны. Посередине стояла железная печка. Варвар, положив под щеку балаклаву, спал с открытым ртом на деревянном лежаке. Рядом сидел его отец, обхватив голову руками.

— Варвар! А Варвар… — один из бойцов подергал спящего за ногу, тот не проснулся, только закрыл рот и засипел через нос.

— Картошечки хотите? — спросили меня из темноты.

Мы расселись вокруг печки. Здесь земля просохла, а за палаткой — кисла от дождя. Ели картошку в мундире.

— Я в Жуковке работал, — заговорил один. — Строителем. Получал большие деньги — от сорока до шестидесяти тысяч.

— А я полтинник, — сказал другой. — Я же по элитному ремонту в основном. В Москве одному богатому дяденьке двор в порядок приводил. Он трошки непонятный был. Говорит: «Вот все, сегодня бросаю пить!». Два дня не пьет, а всем рассказывает, что два месяца. Ну, балбес… Зато у него четырехэтажный дом был и восемь машин.

— Сейчас пройдем обучение, — заговорил третий, — а потом вернемся на Майдан и будем ждать решения нашего правительства — может, они нормально как-нибудь все с Путиным решат, чтоб без войны. А так опыта же у меня воевать нет. А где его взять, если я — пять лет в шахте?

Отец, сидевший на лежаке рядом с сыном, встал, позвал того по имени.

— А? Чё, пап? — проснулся Варвар.

Последняя Вера

Как живет Киево‑Печерская лавра во время событий на Майдане


— Пещеры, пещеры, — ворчит полноватый человек лет пятидесяти. — Все рвутся в эти пещеры. А пещеры — это вам не шоу!

Он прохаживается по скользкой брусчатке между аркой центрального входа в Киево‑Печерскую лавру и Успенским собором. Дождь мелкими бусинками садится на его серую кепку.

— А вот эта колокольня, между прочим, сама по себе чудо, — придерживая кепку, он задирает голову на высокие, украшенные колоннами ярусы белой колокольни, ухватывая глазами ее золотой купол. — Когда в сорок первом Успенский собор взорвали, в кварталах по соседству ни одного стекла не уцелело, а она даже не поколебалась. Она — чудо. Ой, вы хотите в колокольню зайти? — останавливает он меня вопросом. — Напрасно. Это музейная собственность. Там сейчас никого нет… Самая величественная, сама высокая… — бормочет он. — Но принадлежит не духовенству, а нашим властям. Власти у нас теперь новые, захотят, прогонят отсюда Московский патриархат. Хотя власть эта… она растает как вешний снег. — Он снимает кепку и стряхивает холодный дождь, который теперь идет вперемешку со снегом. — Всеволод, — представляется он.

В Успенском соборе женщины подают записки за здравие и упокой. Покупают свечи и постный шоколад. Сегодня — первый день великого поста. Помещение — тесное, в нем умещаются только прилавок, несколько икон и подсвечников.

— В Лавре все тихо, спокойно, — говорит пожилая женщина, подавая прихожанками то свечи, то иконки. — А у Господа всегда безопасно. Як вы будете молиться и просить, так он вам и поможет. А если будете на себя надеяться, не поможет. Не хочете мира, будет вам война. Вот и воюйте тогда.

— Майдановцы тут несколько дней назад под Лаврой стояли — там, у стеночки. Хотели прогнать Московский патриархат, — шепотом говорит мне на ухо Всеволод. — Надеялись, что монахи испугаются и разбегутся. Но монахи не разбежались, вовремя заперли ворота и стояли молились… А что вы так на меня смотрите? Я сам, как узнал, сразу сюда прибежал с другой парой тысяч киевлян — монахов защищать. А вы теперь уж меня потерпите, — виновато говорит он. — Дело в том, что я очень люблю поговорить. А вы — моя жертва. — Всеволод ведет меня к массивной железной двери. Толкает ее. Та приоткрывается немного — так, чтобы Всеволод мог протиснуться внутрь. В темном помещении необъятной высоты мерцают свежей позолотой иконостасы и алтарные врата, украшенные витыми узорами. Сверкают рисованные троны, на которых восседают святые. Пахнет краской. Белеет балюстрада под арочным окном в верхней части стены. Стекло пропускает тяжелую дымку света, который не рассеивается, а так и стоит на одном месте — у окна. День — туманный. С утра такая же морось встала над Майданом, и, глядя на показывающиеся из нее бока сгоревшего Дома профсоюзов, можно было подумать — в самой его сердцевине дымно горит большой костер.

— Собор был построен в одиннадцатом веке, — произносит Всеволод. Он говорит через нос, что, наверное, должно сойти за шепот в пустом храме, где еще не закончены живописные работы. — Он многое претерпел, но выстоял, а в сорок первом был взорван.

— Кто его взорвал?

— А вот это зависит от конъюнктуры. — Всеволод мнет в руках кепку. — При советской власти говорили, что взорвали фашисты. А когда началась перестройка, стали говорить, что взорвали советские партизаны. Но, конечно же, его взорвали русские.

— Почему русские?

— Потому что сейчас принято во всем обвинять русских. Хотя Крещатик они действительно взрывали — зная, что там в добротных зданиях разместится оккупационный режим.

За дверью худой сутулый монах с горящими глазами и седой бородой счищает воск с подсвечников.

— Люди грешат, грешат, — приговаривает он. — А Бог попускает нам за наши грехи. А ведь все согрешают, никто не свят. Помыслы блудные, пьянство беспробудное. Грешат, друг друга убивают. А что это? Не святость, по крайней мере.

— Вы не видели человека? — подходит ко мне женщина.

Она стояла у подсвечника, прислушиваясь к монаху. На ней круглый берет и черное пальто, меховой ворот которого обернут клетчатым шарфом. Она показывает лист бумаги, одетый в файл, на котором вверху написано — «Допоможiть знайти людину». В центре листа черно-белая фотография крепкого старика с широкими бровями, и под ней подпись — «Царенко Володимир Йосипович».

— Отец мой, — говорит она. — Девятнадцатого февраля ушел из дома. Мы его мертвым в моргах искали, не нашли. В больницах — не нашли. Я хожу по церквям, ищу там, где можно найти живым.

— Вы думаете, он пропал на Майдане?

— Не знаю. Но он Майдану сочувствовал.

Сейчас на Майдане, который в эти дни чтит погибших, названных «Небесной сотней», ежевечерним шествием колонн, говорят о том, что их все же не сотня, а в четыре раза больше. О без вести пропавших объявляют со сцены, выкрикивая по фамилии, имени и отчеству. Был пущен слух о том, что в крематориях использованным оказалось больше газа для сжигания тел, чем официально было учтено. Значит, делают вывод стоящие на территории баррикад и костров, большинство пропавших никогда не найдется. Их тела исчезли бесследно, уйдя с дымом крематорских труб.

— Я не знаю, в чем грех моей семьи, — продолжает женщина, оглядываясь на старика монаха. — Ну, может, он с какой-то стороны и прав, этот монах, говоря, что все нам дается по грехам… Только я не знаю, за что это моему отцу — человеку, который в своей жизни никому не делал плохого. Одному Богу известно. Но с другой стороны, обидно такие разговоры слышать. — Ее лоб под редкой челкой сильнее углубляется вертикальной морщиной. — И простите меня, конечно, но не тут ли Янукович, расстрелявший людей, припадал к кресту?

Тем временем Всеволод, выйдя из собора, уверенным шагом направляется к другому церковному строению. На территории Лавры тихо и малолюдно. Прохожие показываются редко. Кажется, что на Лавру накинут невидимый звукоизоляционный колпак, который не пропускает городские шумы. А еще кажется невероятным, что в двадцати минутах ходьбы от нее расположен Майдан, который днем бурлит людьми, а ночью дымит сырыми дровами в кострах, запаленных от коктейля Молотова. Сцена которого почти не спит — лишь на ночь желающих произнести речь сменяют музыканты, поющие грустные или патриотические песни, потом и их сменяют святые отцы, поющие тихие псалмы, а когда и они на пару-тройку часов смолкают, Майдан все равно оживляется тихими разговорами нарядов самообороны, дежурящих у баррикад. Майдан круглосуточно в движении и в звуках. А здесь в Лавре так тихо, что даже слова, произнесенные на открытом пространстве, удлиняются эхом.