— Не бойтесь, — говорит девочка, ее зовут Вероника. — Наши нас защитят… А вам не нужна собачка? Мы не продаем, мы их дарим. Бабушка с дедушкой поехали в Матвеев Курган, а меня оставили — чтоб я свинок покормила.
По дороге проходит БТР, оставляя после себя в предвечернем воздухе разводы тяжелой пыли. Солнце сидит уже низко, выглядывая из-за ветвей деревьев, огораживающих двор.
— Там война, — Вероника машет рукой в сторону поля, — там хорошие люди гибнут, честные и ни в чем не виноватые.
— А что это за люди? — спрашиваю ее.
— А все люди — хорошие, добрые, честные и невиноватые, — отвечает она.
— Где твои мама и папа? — спрашиваю я.
— Мама в больнице лежит, — отвечает Вероника. Приходит отдаленный залп. — Не бойтесь, это наши стреляют, — говорит она. — Ну и что? Они родину защищают. Ну и что? Стреляют — иногда вон туда, — поддерживая пуховик, чтобы не распахнулся, показывает рукой, в которой держит сочный надкусанный помидор, на поле, — и вон туда, — показывает в сторону сарая, — и туда.
Во двор заезжает изумрудный «Москвич». Останавливается возле нагромождения сырых досок и железяк. Из него выходит худой ссутуленный дед с окладистой, почти профессорской бородой. На нем — мешковатые штаны. Яркие голубые глаза улыбаются из-под козырька старой кепки. На его жене ярко-синий платок, кажется, в точности подобранный под цвет ее глаз.
— У нас гости, — радуются они.
— Вы не обращайте внимания на наш беспорядок, — говорит женщина, — мы здесь в девяносто втором поселились — убежали от войны в Грузии. Здесь тогда много было домов. А потом все переселились в соседнее село, а у нас денег не было, чтоб там землю купить. А грузины нам сказали: «Грузия — для грузин». Наши родители там с тридцать шестого жили, они — военные. И по-грузински мы говорили, и работали там. Муж там начальником АТС был. А теперь посмотрите на него — старик, — она показывает на мужа, тот улыбается, и она улыбается в ответ съеденными зубами.
По дороге снова идет техника. Сейчас мы стоим в глубине двора, техника скрыта деревьями, можно почувствовать только, как от нее дрожит земля.
— Вы знаете, сколько тут наших стоит? — спрашивает женщина, прикрыв рот рукой. — Ведь если украинские военные выйдут из котла, они сразу к нам попадут.
— И вы не боитесь, что кто-нибудь из них придет к вам на хутор? — оглядываюсь на поле.
— А кто их оттуда выпустит, деточка? — еще тише спрашивает женщина. — К нам пришли недавно, говорят: «Собирайтесь. Сейчас же уезжайте в Анастасиевку». Мы собрались, поехали. В тот же день дед вернулся. А куда я без него, — они снова обмениваются улыбками. — Вот так и живем. Снаряды через голову летают. Ну и что? — спрашивает она таким же тоном, каким только что эти же слова произносила ее внучка. — Они нас защищают. Ну и что?
Мы выходим на дорогу — на звук приближающихся машин, которые здесь, кажется, ходят бесперебойно. Солнце ушло, но дневной свет, уже впустивший в себя сумерки, пока сохраняется. Из-под холма едут два зеленых микроавтобуса. Вдали горят их фары, и кажется, что там, откуда они идут — стемнело раньше, чем здесь. Я встаю посреди дороги, между двумя колеями, основательно проложенными шинами и гусеницами. Машу рукой. Первая машина тормозит в нескольких метрах от меня. Из окошек высовываются почти каменные, ничего не выражающие лица военных. Немного постояв, они съезжают на обочину и обходят меня петлей.
В двухстах метрах от хутора у покосившегося забора — одинокий танк. Его антенна теряется в кроне листвы растущего над ним дерева. Приближается «уазик» с военными. Он останавливается по моей просьбе. Из него выходит светловолосый молодой человек в форме, показывает корочку сотрудника ФСБ. В другой руке у него серая истрепанная книжка — «Преступление и наказание. Ф. М. Достоевский».
В «уазике» мы въезжаем в соседнее село. Темнота бухается вдруг, словно техника, идущая с другой стороны, притянула ее за собой. И она — сельская, такая густая, что видны лишь очертания людей, сельских домов, заборов и машин. «Уазик» становится на обочине. Посреди дороги толпятся военные — те самые, встреченные мной на дороге. Они громко переговариваются и между собой и по телефонам. Получив очередной звонок, они отодвигаются к обочине и пропускают технику, которая идет уже с противоположной стороны. Вскоре голоса становятся громче, слышна беготня.
— Прижаться к обочине! — раздается приказ.
Люди в форме прыгают в машины и отгоняют их дальше от дороги, ближе к сельским заборам. Дверь «уазика» открывается. Из темноты появляется лицо человека, который проехал в автобусе мимо, не остановившись.
— Вам лучше не смотреть, — говорит он.
— Техника возвращается из Украины? — спрашиваю его.
— Я не остановил вам машину, когда вы стояли на дороге, чтобы избежать этих вопросов, — отвечает он. — Но я все же надеюсь, что вы в отличие от своих коллег понимаете, что Украина — там, — он показывает вправо. — А не там, — показывает в ту сторону, откуда идет железный гул.
Раздается залп — за домами. Еще один. И еще. Последний разрывает тишину до оглушения. Ни один мускул на лице военного не дергается, взгляд остается таким же тяжелым и безразличным. Рядовой, сидящий за рулем «уазика», даже не оборачивается на звуки выстрелов. Глядя на них, можно подумать, что тишина не обеспокоена ничем. Гул, между тем, нарастает.
— Я вам могу сказать только одно, — продолжает военный, на погонах которого в свете отдаленного фонаря поблескивают звезды, — граница сегодня — совсем не та, что была месяц назад. Техники много, но она ходит вдоль нашей границы.
Дверца захлопывается. Что-то тяжелое, требующее для себя всю ширину дороги, наконец, подходит и идет мимо. Земля и стоящий на ней «уазик» дрожат. Глухой и бесстрастный рык съедает всю ночь. Высовываюсь в окно — мне виден только тяжелый зад гигантской машины. За ним проезжает такая же еще одна. И так до двенадцати ночи военные пропускают технику через село. А потом этих людей сменяют другие. Когда в «уазик» возвращается молодой сотрудник ФСБ и тот снимается с места в кромешную темноту, я беру «Преступление и наказание» и открываю книгу наугад. Все листы оказываются чистыми. Отрываю глаза от книги и встречаюсь с его глазами — колючими под выпуклым молодым лбом.
— С нами поговорили. Нас предупредили — никаких разглашений, — говорит немолодой человек, который просит называть его клиническим врачом. Мы находимся в кафе, густо заставленном высокими гипсовыми статуями. Над нашим столиком гипсовая женщина в индийском сари держит светильник. — Это — по экспертизе раненых и убитых. Но, чтобы переговорить с вами быстро, я сведу информацию к одному — не все украинские военные, перебежавшие к нам, учтены. Многие перешли на территорию России, миновав пропускные пункты. Многих из них мы принимаем в наших больницах. Мы не можем отказать израненному человеку в помощи. Это было бы чудовищно. — Он меняет положение в кресле и дотрагивается опухшими от возраста пальцами до мясистого лба, словно не может в толк взять возможность обратного развития ситуации. — Сначала мы оказываем помощь, а потом спрашиваем: «Кто такой?». И пусть вас это не удивляет… Ни одному украинцу мы еще в помощи не отказывали и не откажем. Но ведут себя люди по-разному. Впрочем, и к ним со стороны медперсонала отношение разное. У меня в отделении был один такой случай яркий… В одной палате лежал ополченец и нацгвардеец. И вот над ополченцем сестрички ахали-охали, ко рту мокрую марлечку подносили, чтобы мог пососать. А нацгвардеец умер. Тяжелое было ранение. Но ему мы делали все то же самое, что и ополченцу. Все то же самое! И тело его все было обмыто, а вот… ноги… Вы знаете, он умер с такими же грязными ногами, как поступил. Когда с него при поступлении сапоги сняли, сестрички ему ноги не обмыли.
— Почему?
— Ну вот не обмыли, понимаете. Я отдал распоряжение — «Обмыть!». А они — «Он наших братьев топтал, а мы ему ноги будем мыть?!». И вот никак — «Не будем, и все! Вот не будем!».
— Вы считаете, они были правы?
— Я считаю, что если человек попал в медицинское учреждение, то нужно в равной степени за ним ухаживать. Но в данном случае не получилось. Мы лечим их за счет отделения, все лекарства, какие только возможны, они получают.
— Вы вскрывали людей?
— Жертв этой войны — нет. Но мне приходилось вскрывать жертв маньяков. Не надо делать вид, что в этом — что-то исключительное есть. Маньяки существовали во всю историю человечества. Мы знаем, что и сейчас на юго-востоке Украины и с той, и с другой стороны происходят страшные вещи… Пленных истязают самым страшным образом… Мой отец рассказывал, однажды на войне его охватила бешеная злоба. А когда я подрос, я стал его спрашивать: «Помнишь, я был ребенком, а ты вернулся с войны, и вот вы сидели с мужиками за столом, и ты рассказывал о своей дикой злобе. А потом — что?». Отец задумался и ответил: «А потом — пустота». А за этой пустотой наступает вот такое состояние, когда ничего не боишься. Страх вдруг пропадает, и у тебя — полнейшее безразличие. С отцом такое было только один раз. Готовилась атака, и командир ему говорит: «Так, берешь ведро, принесешь воды, будешь стоять пулемет поливать». Отец: «А почему я?! Вон стоит второй пулеметчик, пусть он поливает!». «А я кому сказал, беги!». Батя взял ведро и побежал за водой. А в это время — бомбежка. Возвращается с ведром, а пулеметчик, командир и второй номер — убиты. И охватила батю такая бешеная злоба, и когда раздалась команда, он ринулся в атаку. Добежали до окопов, а там — в укрытии группа немцев с поднятыми руками. Несколько наших бойцов поотстегивали гранаты и побросали в них.
— Ваш отец потом об этом жалел?
— Да, — вздыхает он. — Он сказал мне: «Конечно, не надо было этого делать».
— Дикая злоба приближает твою собственную смерть?
— Безусловно. Люди, которым пришлось убивать, переживают страшное. И они начинают делать не как нужно и не как должно. Но у них есть командиры. И командир испытывать ярость не имеет права. На войне имеет место эффект кумуляции. Одно резкое психическое напряжение наслаивается на предшествующее, к нему прибавляется последующее и последующее. Но, кроме того, там еще аккумулируется все, что есть в личности, в том числе и воспитание. Как правило, люди образованные и р