Уроки украинского. От Майдана до Востока — страница 47 из 56

Ветер проходит под днищем машины, сдувает Сережкин прах и тот летит, забивается в глаза, от чего в глазах появляется резь и слезы. Юра выходит на дорогу и идет мимо сгоревших легковых машин.

— Может, я дурачок? — спрашивает он меня. — Раз я готов умереть за русский? Я был пионером. Я ездил на работу в Питер, но там никогда никому не говорил, что я из Украины.

— Почему?

— Ее не любил.

— За что не любил?

— А Бог его знает, за что.


Территория женской колонии обнесена высоким забором и завитушками колючей проволоки. Женщины метут сухие листья, выскребая их из травы. Но ветер то и дело возвращает их на место, и женщины заново проделывают ту же работу. Стоя в сторонке и кутаясь в вязаную жилетку, за ними наблюдает сотрудница колонии.

— Э‑ва-ку-и‑ро-ва-ли? — по слогам переспрашивает она и заходится смехом. — Это же — осужденные! Кто их будет эвакуировать? Тут обычных жителей никто никуда не вывозил. Кто мог, сам уехал. А заключенные во время обстрелов сидели в подвалах. Ну и мы с начальником колонии — вместе с ними. По несколько суток. Без света и без воды. А на кого нам жаловаться? Из Киева распоряжений об эвакуации не поступало.

— Почему?

— Ну, они — вообще-то осужденные, — отвечает она.

— Они приговорены к лишению свободы, но не на смерть под снарядами. Нет?

— Нас не поэтому не вывозили, — поднимает голову от земли одна из женщин, — а потому что нас эвакуировать было невозможно — тут кругом стреляли.

— Да кому они нужны?! — вскрикивает сотрудница. — Кто их-то будет жалеть, когда по детским песочницам лупили и детей было не жалко! Да и что хорошего видели те, кто уехал из Снежного? Их где-то ждут? Как только объявили перемирие, все начали возвращаться. Да я сама восьмого августа уехала в отпуск — так мне подвезло. Пока ехала до Харькова, насмотрелась и нарыдалась. На каждом шагу Нацгвардия досматривала, мужчин выводили и раздевали до пояса. А в Харькове я узнала, что на нас, оказывается, напала Россия. О чем говорить? Я с ребенком в Харькове в больницу пошла, мужик там в коридоре на скамеечке сидит, у него указательного пальца на правой руке нет. А его признали к мобилизации годным! Говорит врачу: «Ну дадут мне автомат, что я буду с ним делать?». «За веревочку дергать будешь», — врач ему отвечает. Это я сама, своими ушами слышала! Люди страдают за что?! За хрен собачий! Простите мне мой русский! А вы хотите, чтобы осужденных кто-то пожалел!

В Снежном напротив дома, с целиком вырванным из него подъездом, стоит белый диван. На нем, понурив головы, сидят пыльные мужчины в мешковатых брюках. Подъезд, лишившись основательной части несущей стены, теперь показывает свои внутренности — обтянутые дерматином двери третьего и четвертого этажа, белую мойку, прилипшую к боковой перегородке под крышей, несущие стены, заклеенные квадратами разных обоев, лестничные перила. Приоткрывает люстру и кафельную стену другого подъезда. А дверью первого этажа сообщает: «Проход запрещен». У этой двери на стуле посреди обломков сидит молодой ополченец с автоматом за спиной.

Подъезжает грузовик. Мужчины вскакивают с дивана. Из кабины выскакивает водитель и звонко отбивает молотком замки железного кузова. Еще одна партия таких же пыльных мужчин тянет руки вниз, а им оттуда подают большие морозильные камеры. Общими усилиями их заталкивают в кузов. Грузовик уезжает, оставляя на дороге не вместившиеся в него высокие белые стеллажи.

— Мы — пленные тридцать девятого батальона территориальной обороны Днепропетровска, — представляется самый старший из мужчин, когда они рассаживаются у дивана на корточках. — Нас набирали через военкомат, и никто не спрашивал — хотим мы или не хотим.

— Кем вы работали раньше?

— Я двери устанавливал.

— Я — монтажник-высотник.

— Я — сварщик.

— А я в магазине работал.

— Если вы ждете, что мы вам расскажем про то, как нас тут бьют и обижают, то такого мы вам не скажем, — снова говорит старший. — В этих обстоятельствах к нам еще нормально относятся. Ну как бы сказать… Я… Я — пленный, вот что. Я — в статусе пленного. И все. Я не чувствую себя униженным.

— Нам позволяют звонить домой.

— Минуту или пару минут на разговор дают. Полчаса назад мы пообедали, сидим теперь на солнышке — довольные, — говорит один, и все смеются.

— Кто вас взял в плен?

— Ваши соотечественники. То есть ваши регулярные войска. Мы стояли на блокпосту, нас было человек двадцать. Подъехало двадцать единиц российской техники. И у нас был выбор — либо вступить в бесполезный бой, либо сдаться.

Мимо проходит группа женщин. Женские каблуки — розовые, белые, голубые — мелькают почти перед лицами пленных. Женщины ничего не говорят, но стоило им дойти до разбитого дома, как цоканье их каблуков по асфальту становится решительным, твердым и безапелляционным. Мужчины еще ниже опускают головы. Один тяжело вздыхает.

— Такой камень на душе, — говорит он. — И с каждым днем в плену он тяжелеет. Говорят, что обмен пленными вовсю идет. И мы ждем — вот-вот, вот-вот. Мы разгребаем завалы, но в общем-то сильно не перенапрягаемся. Работать на свежем воздухе — лучше, чем в подвале сидеть.

Приближаются молодые люди в джинсах и кожаных куртках. Возле разбитого дома их голоса крепчают. Они сплевывают, а, поравнявшись с пленными, произносят матерные слова. Пленные поднимают головы, только когда группа удаляется. У самого молодого на лбу выступают красные пятна.

— Я — сам русский, — бросает в меня хмурый взгляд старший, — и родился я в России.

— Я — тоже, — говорит другой. — Я строил Ледовый Дворец в Сочи.

— А я за бутылку кока-колы перевернул бы вон ту кучу, — говорит молодой, и показывает на кучу битого кирпича, лежащую у дороги.

— А я бы — за пачку сигарет.

Я даю им гривны. Ополченец вскакивает со стула и, предупредив — «Подождите!» — уносится в сторону штаба. Через несколько минут оттуда приходит плотный мужчина, заросший темной щетиной.

— Дядя Федя, — хрипло представляется он, — помощник мэра Снежного. Вы им дали денег? Сколько?

— Пятьсот гривен.

— Не вопрос. Мы сейчас пойдем в магазин и купим все, что им нужно. Вы же не против, если я пойду с ними?

Вдруг порыв ветра опрокидывает стеллажи. С грохотом они падают на асфальт, выбивая и столбы пыли. Все вскакивают. Дядя Федя взмахивает автоматом. Видно, как по лицам пленных проходит испуг.

— Ребята! — выругавшись, кричит дядя Федя. — Мне еще не хватало, чтобы вас покалечило?!..А вы, я это заметил, — обращается ко мне, — вы подумали, что раз у меня автомат, то я кого-нибудь из них сейчас ударю.

Сказав это, он уходит в магазин, прихватив с собой старшего. Пленные молчат. Туда и сюда мимо них ходят горожане, отстукивая подошвами и каблуками свое отношение к ним.

— Почему так долго тянется процесс обмена? — с тоской спрашивает молодой. — Ну жили же мы раньше все вместе, и все было нормально. Мы даже в Майдане не принимали участия. Эх-х… — Его прерывистый вздох преодолевает камень, положенный на душу.

— Страха больше нет, — глухо говорит третий. — А сначала, вы себе не представляете, как мы боялись. Сейчас мы чувствуем только холод по ночам. У нас — одно одеяло на двоих.

— А вообще-то вы знаете, — впервые за все время обращается ко мне молодой ополченец, — тут в этом подъезде при обстреле одиннадцать человек погибло.

Пленные снова опускают головы. Возвращается дядя Федя и раскладывает на диване пакеты с пряниками, несколько блоков сигарет и бутылки кваса.

— А кока-колы не было, — говорит он. — Мы запретили американцам разрушать нашу печенку. В Снежном кока-кола больше не продается… У нас тут — шестьдесят пленных, — хрипло продолжает он. — Молитесь, чтобы их освободили до того, как перемирие закончится!

— А вы думаете, перемирие скоро закончится? — спрашиваю его.

— Вы издеваетесь надо мной?! Вы что, не знаете, как обстреливается сейчас Донецк?! Ну вы же это прекрасно знаете! Мы не претендуем на их сраную Украину! Это они орали на Майдане — «Донбасс нам не нужен!». Так пусть и не лезут к нам! Они сейчас заняты тем, что передислоцируют войска. И кто от этого выиграет? Олигархи? Они что, это пушечное мясо пожалеют? — показывает на пленных.


Ростов‑на-Дону. Итальянская кофейня. На соломенных креслах аккуратно сложены пледы. Адвокат Лившиц смотрит через стол глубокими темными глазами. На нем бледный свитер тонкой вязки. Стеклянные бутылки воды, поставленные рядом, бьются и звенят, когда он напирает на стол. Лившиц — еврей, подавший на администрацию города в суд за табличку, снятую с монумента Змиевской балки.

— Я — из тех, кто выжил, — говорит он. — Ну, выжил я. Меня могло бы и не быть, если бы мой отец не уехал на военные сборы, когда ему было семнадцать. Он попал бы в минское гетто. Вы знаете, что было такое историческое явление, как Холокост? — он улыбается.

— Почему вы улыбаетесь?

— А вы поймете, почему. История такова — в Ростов пришли нацисты, послали пленных красноармейцев вырыть ров. Потом они заявили, что в связи с участившимися случаями нападений на евреев, командование решило всех вывезти в другой район. Всем евреям надо к ним прийти и зарегистрироваться.

— И евреи им поверили?

— Конечно, поверили! Было несколько списков — трудоспособных, нетрудоспособных, ученых, музыкантов и прочих. Одиннадцатого августа все должны были явиться на сборный пункт. Их привели в балку и расстреляли. После войны в город вернулись родственники, они искали своих. Все время ходили в балку и складывали там камни. Весь город знал, что в балке расстреляли евреев. Всю жизнь город об этом знал. У моей жены там пять человек из семьи лежат. В 1975 году в балке поставили памятник и повесили табличку — «Здесь погибло свыше двадцати семи тысяч евреев». И так она висела до 2012 года. А потом ее втайне демонтировали и куда-то унесли. Мы забили тревогу. Нам сказали: «У нас многонациональная страна, а евреи опять себя выделяют. Теперь хотят захапать наш памятник». Да я бы с удовольствием отдал право иметь такие памятники кому угодно! Да мне вообще все равно, кто человек — еврей или чукча. Но если моего деда, которого я никогда не видел, расстреляли просто потому, что он — жидовская морда… Конечно, у меня психотравма второго поколения. И если кто-то начинает прятать свое еврейство, то у меня, наоборот, включается агрессия. Я взял и предъявил иск управлению культуры. Было массовое убийство евреев, и оно подлежит мемориализации, чтобы больше такого ни с кем не повторилось. Люди должны знать и помнить, что это — плохо. А если не будут, то уничтожение людей продолжится. Это же в башке должно сидеть — «Нельзя убивать людей! Нельзя убивать людей!», — говорит он и бутылки отвечают ему усиленным звоном. — Я предъявил иск сам, как частное лицо. Через некоторое время ко мне присоеди