Уроки украинского. От Майдана до Востока — страница 48 из 56

нились все еврейские организации города. Но мы проиграли это дело.

— Как вы думаете, что двигало вашими оппонентами?

— Если я скажу, что они просто сволочи, вас ведь это не устроит. Но не может интеллигентный человек разделять людей по национальностям.

— В балке расстреляли много тысяч евреев, — говорю я. — А сколько было немцев? Горожане не могли навалиться на немцев массой и помешать?

— Зондеркоманда «10 а» состояла из тысячи двухсот человек, из них шестьсот — водители, секретари, остальные — оперативный состав. Но скажите мне, может ли группа из шестисот человек прийти в незнакомый город, выявить евреев, собрать двадцать семь тысяч человек, построить их и расстрелять? К сожалению, расстреливали, то есть нажимали на курок наши мирные советские граждане. Селекция была проведена очень быстро. Только одна женщина с детьми спаслась — она спряталась в доме двести тринадцать на улице Горького. Но, как свидетельствуют архивы, некий Дмитриенко ее заложил и занял эту комнату сам. Я хотел найти этого Дмитриенко и посмотреть ему в глаза… А те вещи, которые остались после евреев, очень быстро появились на рынке. Одна пожилая женщина, жившая в поселке возле балки, мне рассказывала, что когда евреи шли по дороге, а их уже раздели, они поняли все, и женщины стали срывать с себя золото и бросать в землю. Потом местные мальчишки его там собирали. Даже термин такой был — «жидовское золото». Разве не знали горожане, кто и кого куда ведет? Но для того, чтобы вмешаться, нужна смелость… Неужели вы искренне меня спросили, почему никто из горожан не заступился?

— Я искренне спросила.

— Тогда я вам скажу, какой самый страшный урок я вынес из этого дела… Если сейчас это случится снова, будет то же самое — никто не вступится. Откуда я знаю, почему?! Проблема — в нас самих. Когда советские войска заняли Германию, немцев насильно сажали в кинозал, и они час-два смотрели кадры из Освенцима, из Майданека. У них огромный комплекс вины выработали. Они покаялись и каждый год говорят: «Простите!» А у нас никто никогда не сказал, что тридцать седьмой год — это плохо. Нам надо признать, что мы за идею губили людей. Нельзя губить людей. Нельзя.


В просторной кухне деревенского дома за столом сидят брат и сестра. Сестра старше брата лет на десять. Ее лоб схвачен косичкой. Рядом с ними на диване — раскрасневшаяся мать. Филипп — пограничник. Полтора месяца назад он вернулся из плена.

— Я получил телеграмму из Львова — прибыть к девятому июля в бердянский пограничный отряд, — начинает он по-украински. — Поехал во Львов, купил билет, сел на поезд «Львов — Мариуполь», позвонил маме…

— За минуту до отправки! — перебивает сына мать. — Ему руководство не сказало, что уже пятый день в Донецке снимают с поездов!

— Когда он попал в плен, — теперь говорит сестра, — я думала, только шоб не били его. Лучше пусть бьют меня. Мне было двенадцать, когда он родился. Я с детства родителям истерики закатывала, что у всех есть братья и сестры, а у меня никого нет. Я выпросила себе его.

— Просто ее дед не любил, — говорит Филипп. — У него было три дочки и один сын. А у сына тоже дочка родилась.

— Папа помер, когда Филиппу десять лет было, а у меня — уже своя семья. Мама садилась на маршрутку, и каждый день привозила брата ко мне. Я его вырастила.

— Когда поезд прибыл в Донецк, я увидел в окно хлопцев с автоматами, — продолжает Филипп. — Сначала подумал, что наши, но когда увидел, что на каждом — георгиевская ленточка, понял, что это совсем не наши. Я, как был в шортах и тапочках, побежал. Но бежать было уже некуда — возле моего купе стоял дядька с автоматом. Началась проверка документов, а у меня было два рюкзака. Тот, что с формой, я спрятал. Дядька открыл мой паспорт — «Ой, Львовская область! Ты шо сюда едешь?». Я говорю: «Отдыхать». Он спрашивает: «А ты не знаешь, что у нас тут война?». Я говорю: «Да мне параллельно!». Он: «Ах, тебе параллельно…». Начал вещи обыскивать. А я себе сижу. Потом еще один пришел. Я не показывал, что мне страшно, но руки сильно тряслись. Я не знал, что будет дальше. Я думал, они меня отпустят. Он нашел другой рюкзак, открывает — там форма и войсковая квитанция. Он: «Да ты военный. Какие войска?». Я говорю: «Инспектор пограничной службы». Он говорит: «Пойдешь с нами». Я только хотел взять телефон, позвонить, но они его забрали и посадили меня в автобус. По дороге в него я трохи нахапал по шее. В автобусе еще двадцать человек было. Я все равно думал — сейчас все закончится, и я пойду назад. Поэтому сначала я возбухал: «За что меня задержали?». Они: «Парень, ты не понял, куда попал». «Я понял, куда я попал, но…», — со злостью в голосе говорит он, останавливается и тяжело дышит. — Они стали меня бить и снимать то на телефон. Потом стали бить серьезно, и тогда я понял, что не надо ничего говорить, просто молчал. Они меня били, потом мне стало дуже себя шкода, и я просто заплакал. Они говорили: «Ты укроп. Ты приехал убивать наших жинок и детей». После того мне стало погано, и я отключился. Они похлопали меня по щекам, облили водой. Сказали, чтобы я собрал свои разбросанные вещи. Они отвезли меня в ихнюю часть. Там уже не было рукоприкладства, но морально принижали сильно. Я думаю, с собакою краше водятся. Они приходили и каждый день… — он оборачивается на мать. — Вы можете выйти? — спрашивает нетерпеливо.

— Добре, — говорит мать, не спеша вставать.

— Мне с мамою выйти? — спрашивает сестра.

— Выйди! — кричит Филипп. — Выйди с мамой!

— Добре-добре…

— Они сказали, шо… — задыхаясь, говорит он, — сегодня вы еще живы, вам дают есть, а через несколько дней мы дойдем до Львова и будем насиловать твою маму и сестру. Каждый день нам рассказывали, какие мы уроды. Вы себе не можете представить. Я никогда не думал, что, когда мне будут бросать хлеб, я буду як голодный волк кидаться на него. Они рассказывали, как они хорошо жили, пока не пришли мы — укропы. Они говорили, что мы ломаем им жизнь, воюя против них.

— А ты им сказал, что никого не убивал?

— Я говорил. Но они мне сами сначала сказали: «Ты никого еще не убил, поэтому ты поедешь домой к маме». Я… я хотел их убить.

— За что ты их хотел убить — за то, что считаешь сепаратистами, или за те унижения, которые они тебе причинили?

— Вы не понимаете… Вы не понимаете. Для меня весь восток — пекло! Я… я когда слышу русскую мову, я хочу ударить того человека, — его карие глаза, а сидит Филипп так близко ко мне, что касается локтем, зримо светлеют — в них появляется много желтого цвета. — Я вам серьезно говорю! Хочете — верьте, а хочете — нет. Я хочу ударить!

— А как же ты сейчас сидишь рядом со мной?

— Ну… вы не приходили ко мне с ножом. Вы меня не били. Не заходите сюда! Посидите там! — кричит он, когда в коридоре мелькает мать.

— Я не слухаю тебя, сынок, — отвечает она.

— Когда я слышу, как кто-то говорит на русском… — он дрожит, — меня начинает тошнить! Я не можу слушати!

— А ты знаешь, что когда украинские военные берут в плен ополченцев, они обращаются с ними не лучше? — спрашиваю его.

— Что я вам могу сказать? Те, кто так делает с пленными, они — хворые на голову. Для меня не патрона шкода, мне людину шкода. Саму людину, бачите?! Вы думаете, у нас в армии все — хорошие и добрые? У нас там так же самое есть звери, то не люди. Когда обстреливали наших хлопцев, те хотели спрятаться в машине, а там сидит майор и говорит… перепрошу — «Какого хуя ты сюда прибежал? Иди, ховайся в другой машине или беги в окоп». Вы знаете, что нормальная людина так не сделает? Просто наши хлопцы едут туда, на восток за страну, за украинцев, а там — пекло!

— Страдания, которые ты перенес, стоят единства Украины?

— Я хочу навести на востоке лад, мир, чтобы там у людей было мирное небо над головой. Чтоб они могли, как здесь, выйти, погулять, чтобы по ним не работали установки «Град». Людей — шкода! Почему они выходят за дверь и сразу погибают? Почему они должны сидеть по подвалам? Мне шкода, понимаете? Просто шкода! Воля — бесценна. Жизнь — бесценна. Но у нас есть такие тупорылые военные, которые стреляют в тот квадрат, где сидят боевики, а попадают в дома мирных граждан. Я вам скажу, что того человека из ДНР, который каждый день приходил к нам, я… я бачу его своим командиром. Если бы у нас в армии были такие командиры, то не было бы столько жертв. Он приходил и инструктировал тех, кто заступал на караул. Но когда караул оставался с нами надолго, они понимали, что с нами можно обращаться как с собаками. Он нам приносил сигареты. Он сказал, чтобы нам приносили суп, и мы несколько дней ели суп — смачный, как у мамы. Он говорил: «Як я с вами обращаюсь, так я хочу, чтобы ваши военные обращались с моими хлопцами»… Он — хороший человек.

— Каким должен быть хороший человек?

— Хороша та людина, яка для своего ближнего желает того, что и для себя. Все люди — братья.

— А те, кто тебя бил?

— Они так же самое мои братья. Просто… як вам сказать… они выполняли свою работу. Вам, напевно, смешно. А я вам говорю, как оно есть. Я тоже не хочу, чтобы пришли до моего дома, и чтобы мой дом сгорел. Я не хочу того! Я хочу мира. Я хочу стрелять только на полигоне. С одной стороны, у меня страшная обида на них. Дали бы мне тогда оружие в руки и сказали: «Убей их!», — я не знаю, как бы я поступил. Я бы убил и не убил.

— А сейчас?

— Честно? Очень глубоко в душе обида сидит. Сейчас я не знаю. Я не могу ответить на ваш вопрос. Мы все — братья. А в пекле — люди, у которых загинули жинки и дети. У них тоже обида.

— Ты когда-нибудь раньше чувствовал такую обиду?

— Николи. Мне только обидно… я не приехал их убивать… а они так со мной поступили… За что?

— У тебя сильно трясутся руки.

— Я бачу. Я зараз могу начать плакать… Я в детинстве дуже вредный был. Много разных пакостей делал. Мама могла меня побить. Я сидел потом, плакал. А через пятнадцать минут мама приходила, брала меня на колени, обнимала и плакала вместе со мной. И все проходило. А сейчас не проходит. Мне шкода… — он плачет. — Мне дуже шкода, что с людьми так сталося.