Уроки украинского. От Майдана до Востока — страница 49 из 56

— А теперь есть кто-то, кто мог бы тебя обнять и заплакать с тобой, чтобы твоя обида прошла?

— Не-ма, — плачет.

— Ну-ну, не плачь, — глажу его по руке.

— Вы знаете, мне было десять… похоронили тату, и мне было дуже обидно. Друзья говорили — мой тата то, мой тата это, я со своим тату ездил туда, тату мне машину дал поводить. Я дуже обижался, — плачет. — У них тату э, а у мене — нема… Раньше у меня все было иначе — я хотел красивый дом, гроши хотел, хотел, чтоб за меня замуж вышла хорошая дивчина. А теперь мне не треба грошей, я хочу только, чтобы мама с сестрой были живы. Я думал, за что мне такая кара божья. Я, значит, заслужил. Они мне в автобусе разбили губу, нос, я закрыл лицо рукой, наклонился, кровь капала на пол, а они все говорили, что — укроп. Может, ктось из моих родичей чтось поганое сделал, а я расплачивался? Или это — испытание перед чем-то страшным? Первые три дня в плену я только спал. У меня был страшный шок, я хотел к маме. Но я говорил себе, что не может быть все погано, будет и добре.

— А если бы это ты был на их месте, ты уверен, что обращался бы с ними по-другому?

— Честно? Мы на службе ловили черных — афганцев. Они тикали в Европу, там жизнь краше. Мы сами ели кашу, а их спрашивали: «Что вы хочете поесть?». Шли в магазин, покупали им колбасу и сигареты. Потому что… шкода. А отпустить не можливо было… Я не рассказывал никому, как я в плену был. Приехал, мама сразу спросила: «Тебя там били?». Я сказал: «Нет». Но она все равно заплакала. Самое страшное — это если бы ей мое тело привезли или если бы ей похоронить некого было. Батьки не должны хоронить своих детей… Мой дед тоже был в плену у немцев, потом две недели шел домой. Он — Герой Социалистического Труда. У него есть орден Красного Знамени. Мы с Россией жили добре, не знаю, что теперь с нами сталось… Вы знаете, что моя сестра пришла к моему начальству и сказала: «Теперь вы мне даете форму, и мы вместе едем в Донецк за моим братом. А если нас там возьмут в плен, то я хоть в плену с ним повидаюсь».

В кухню возвращается сестра. Филипп ставит на печь чайник. Выходит курить.

— Мы с родственниками других пленных пошли в администрацию президента, — говорит она. — Нас посадили в комнате, и мы там сидели, ждали весь день. Люди уже матюкаться начали — «Чего мы тут ждем? За кого мы голосовали? К нам никто не выходит!». Тогда до нас приехала СБУ. Там был один человек, он нам помог связаться с Рубаном. Вот за кого треба молиться. Он сказал: «Я вам помогу их вытягнуть. Все сделаю, что можно». А в тот день, когда Филиппа освободили, зазвонил мой телефон. Муж рядом с трубкой сидел, говорит: «Тебе какой-то Филипп звонит». Я говорю: «У меня только один Филипп». И не знала, что делать — как трубку поднять?

— Вы боялись, что вам скажут плохое?

— Уху, — выдыхает она и плачет. — Он сказал: «Все нормально. Меня везут. Если через три часа не объявлюсь, значит, все плохо». Я больше не могла ничего делать, только на часы смотрела. А он давал гудок и отключал телефон. Так я понимала, что все добре.

— Послухай! Я думала, цыпленок пропал! — В комнату входит мать. — Захожу к курам, его нема. Он из окна выпал. Нашла его и в клетку посадила, чтобы птицы не клевали. Филипп уже в плену был, когда у нас в гараже птахи яйца снесли, — говорит мне. — Птенцы вылупились, птахи улетели, а я уезжала и дверь в гараж закрыла. Вернулась, и как же страшно кричали они! Боже, боже, подумала я, и Филипп — в плену! Открыла им двери, — она распахивает руки. — Залетайте, спасайте своих детей! И пусть Бог мне поможет спасти моего сына!

Филипп переодевается в форму пограничника. Семья выходит во двор. Слепой лысый цыпленок стоит в клетке, поджав лапу, трясущуюся то ли от холода, а то ли от страха.

— Шкода его, — говорит Филипп.

— Почему?

— Откуда я знаю? Просто шкода.


Ростов‑на-Дону. Улица Горького, дом номер двести тринадцать. Из высоких окон, одетых в деревянные голубые рамы, видны ветки акации. Широкая пышная крона одевает его весь зеленой крышей. Адвокат Лившиц хватается за нижнюю перекладину окошка, подтягивается и заглядывает внутрь. Но слишком высока и сильна акация, пустившая корни посреди какой-то из комнат. Здесь давно никто не живет. Здесь давно не живет Дмитриенко. От дома двести тринадцать остались лишь внешние стены, которые тому, кто не знает истории еврейской женщины и ее детей, не скажут ни о чем.

Начальник Донбасса

2 ноября на территории, которая находится под контролем донецкого ополчения, пройдут выборы в парламент и выборы главы республики. С большой вероятностью первым избранным лидером ДНР станет Александр Захарченко, боевой командир, нынешний премьер ДНР. До войны Захарченко был горным электромехаником, работал в шахте. Его выдвижение поддержали другие лидеры ополчения, такие как Андрей Пургин и Денис Пушилин. Корреспондент «РР» встретилась с Захарченко в Донецке — не только поговорила с ним о разнице между командиром и чиновником, боевом братстве и высоких интригах, но и попала под минометный обстрел.


За столом, покрытым красной скатертью, сидит Захарченко. В его руке дымится сигарета. Прочие столики во всем зале с колоннами пусты. Лишь официант, бесшумно передвигаясь, время от времени меняет один чайник на столе Захарченко на другой, словно давно уже знает привычки премьер-министра Донецкой народной республики. За спиной Захарченко — высокие окна с тяжелыми занавесками. Над головой — широкая люстра. Одет он в тельняшку и защитного цвета куртку. Из-за стены слышен звон утренней посуды и голоса охраны, смягченные высоким ворсом ковров, величиной ресторана гостиницы «Столичная» и его пустотой. Захарченко вздыхает.

— Зайдешь в мой верховный совет и поймешь, что там верить никому нельзя, — делает затяжку. — Он тут у нас, на углу. Самое страшное — что для некоторых война способ зарабатывания денег, передел сфер влияния… Моя мечта… Вы же спросили, какая у меня мечта, — стряхивает пепел. — Да, у меня есть мечта. Может, она идиотская. Может, вы будете над ней смеяться. Многие так и делают — смеются. И я на месте этих людей смеялся бы над такой мечтой тоже. Но… я же прекрасно понимаю структуру и экономику Донбасса, поэтому хочу, чтобы уровень жизни моих земляков был выше, чем в Польше. Край у нас — уникальный, тут полезные ископаемые…

— Донбасс мне показал бедные деревни и шахтеров из копанок, которые…

— Нет, — закуривая, перебивает он. — Давайте сразу отделим шахты от копанок. Есть шахта, а есть копанка. Так вот, спуск в копанку — унизителен для шахтера. Мой отец тридцать с лишним лет отработал в забое. Это почти полжизни. У меня у самого полтора года подземного стажа. Но как профессиональный шахтер мой батя никогда не спускался в копанку. Спускаться туда — ниже своего достоинства.

— Почему?

— Шахта — это мужская работа. Копанка — просто способ изъятия угля из земли.

— Вы помните свой первый спуск в шахту?

— Да, я помню. И не забуду никогда. Хоть в семье и шахтеры, и они всегда про шахту рассказывали, а когда я лез, я знал, что меня там ждет, но все было… дико.

— Страшно?

— Нет. Интересно. Страшно не было. Страшно становилось только два раза. Там бывает страшно во время выбросов и когда срываются вагонетки, а ты у них на пути стоишь. Но все это не так страшно, как то, что я каждый день вижу тут.

— Что вы тут видите?

— Только что приходил Абхаз — командир интернациональной бригады. Во вчерашнем бою у него есть трехсотые. Одному оторвало кисть руки. Инвалид. Я его сегодня видел, — смотрит на запястье, сжимает пальцы. — У меня тоже кисть была почти оторвана. Может, это и не так страшно. Страшнее было бы, если бы ему оторвало руку по плечо. Или пробило осколком голову.

— Разве вы к потерям еще не привыкли?

— Мы можем привыкнуть к количеству убитых. Для вас шесть убитых человек, которых нашли в захоронении, — трагедия. А мы тут не понимаем, почему шестеро для вас стали трагедией, когда тут умирают десятками каждый день. Почему эти шестеро оказались особыми для журналистов? Почему?

— А как вы думаете, почему?

— Некоторые ответы, которые приходят мне в голову… Мне даже самому страшно произносить их у себя в голове. Когда убивают каждый день — это статистика. А когда нашли беременную женщину в том захоронении… и при этом совпали нужные политические моменты… а до этого они не совпадали — эти моменты. Или космические лучи не так сходились в нужной точке. Значит, те смерти были не интересны никому… Но у нас у самих совсем другое отношение к смерти. Нас поймут, знаете, кто? Шахтеры, например, в Воркуте. В Кузбассе нас поймут. Каждый день я спускался в шахту, а брат — поднимался. Я поднимался, брат — спускался. Мать, жена — они ждут. Мы все понимаем, что можем спустившегося больше никогда не увидеть.

— А человек способен, не переставая, волноваться все эти часы, пока длится смена?

— Не способен… Поэтому для нас смерть — это притупленное ее осознание, которое с нами всегда. Мысль о смерти сидит в каждом шахтере и его близком.

— Эта мысль, когда смерть, наконец, происходит, помогает вам справиться с болью?

— Нет. Все равно больно. Но сама мысль о смерти сидит всегда и никогда не уходит.

— Если больно все равно, то какой от этой мысли прок?

— Она дает нам силу. Мы становимся сильнее от того, что постоянно готовимся к тому, что кто-то из нас не вернется. Почему на полях сражений нас не сломили, как в Харькове и Одессе? Для Одессы случившееся стало шоком, и она замерла. А мы были готовы к смерти, и для нас произошедшие события стали поводом к восстанию. Понимаете, смерть… тут важно, как ты к ней будешь относиться. За что ты должен умереть? Если ты понимаешь, за что, то ты уже готов отдать свою жизнь.

— За что?

— Я могу объяснить, — говорит он тихо, и наливает из чайника. — Но я лучше покажу. Мы сейчас поговорим и поедем туда, где я тебе покажу, за что готов умереть я.

— А вы готовы умереть?

— У меня два ранения на этой войне.