ь, — потому что я не помню, как она выглядит, не помню ее имени, но ноги мои слабеют при виде ее — любви моей, ах, любви… Я устал, дайте мне отравы от этой гнусной болезни, любви, нет, не давайте мне отравы, поздно, уже слишком…
Глава восьмая
До прихода немцев усадьбу сумасшедших посетил офицер румынской королевской армии Еуджен К., составивший подробную опись имущества больницы, переходящего к оккупационным властям. Василий был изрядно поражен тем, что на его робкие попытки разыграть комедию с театром румын никак не реагировал. Объяснялось это просто: офицера через несколько дней отправляли на восток, и все, что от него требовалось — составить опись имущества сумасшедшего дома. Да. Вот так. На остальное плевать! Завтра офицер напьется с б…ми в городе. Плевать!
С описью имущества вышло небольшое недоразумение, которое, однако же, после рассказа Василия Андроника (тут уж офицер был внимателен) было решено. Отряд румын отправился в село. Андронику и медсестре велено было следовать за солдатами. В селе, у колодца с живописной иконой, местных жителей собрали за несколько минут. Не пришел только староста, о чем‑то поспоривший с сержантом, и потому застреленный, и немощный парализованный калека, который просто не мог встать с постели (за что также был расстрелян прямо там). Генетическая память вечно порабощенного народа, — думал Василий, глядя на караваи хлеба в руках некоторых, наиболее предприимчивых, крестьян. Увы, офицер даже не вспомнил о братских узах молдавского и румынского народов, а быстро прошелся мимо выстроенных в ряд крестьян, собрал караваи (прихватив и солонки), известил о предстоящей реквизиции зерна, и перешел к Главному Делу. За десять минут крестьяне должны собрать у колодца все «взятое на сохранение» имущество больницы. Что ж, сурово, но справедливо, думал Василий, — благородные воины всегда карают мародеров, к какому бы стану те не принадлежали. Стелла улыбалась.
С плачем и воем, выдирая кресла, матрацы, посуду из домов, как куски плоти из собственного тела, жители села управились с поставленной задачей за восемь минут и двадцать четыре секунды. Похвалив их за усердие, офицер предложил, не медля, выдать зачинщиков грабежа (о, он не был дипломатом, это румын!). Задумавшись, стояли крестьяне, и на лицах их не было хитрых усмешек, так привычных на лицах сельчанина Молдавии (экие Санчо Пансы). Глядя на них, Василий думал, — если не знать, чем они озадачены, можно решить, будто сельское вече отправляет письмо графу Толстому с вопросом: в чем же все‑таки смысл их убогой жизни. А Стелла улыбалась.
Молчание бесцеремонно нарушили солдаты, — по приказу офицеры вытащившие из строя каждого десятого, — они разложили бедолаг на земле и принялись стегать тех ремнями, стараясь попасть по лопаткам пряжкой. Среди наказуемых были и дети, и, не наблюдай Андроник, как это «наше будущее» выдирало гвозди из больничных стен, он бы их пожалел. О, да, пожалел. Но жизнь — штука, способствующая цинизму, не так ли? Особенно — цинизму управляющего разграбленным сумасшедшим домом. Самого Андроника охватили смешанные чувства: возбуждение, страх, его чуть лихорадило, хотелось почему‑то улыбнуться, чуть кружилась голова… Он не знал еще, что именно так чувствует себя слабый человек, при котором сильный мстит его, слабого, обидчику. Наконец, порка закончилась, и подводы с имуществом выехали из села. У больницы они остановились, и офицер махнул рукой, — слезайте! — сказав что‑то на румынском.
— А… вещи?.. — растерялся управляющий, — мебель?..
Офицер засмеялся и ответил.
— Господин офицер говорит, что имущество реквизировано армией Его Величества короля Михая, — сказала управляющему Стелла, провожая взглядом обоз, с которого ей подмигнул один из солдат. Андронику от всего этого: обоза, солдата, офицера, Стеллы, стало все равно. И немного тошно.
Скромно, — на этот раз без изысков, — поужинав, Василий неумело наколол дров и хорошо искупался. Выкурил на кухне папиросу и сел в комнате у окна. Спать не хотелось. Сквозь вечерний туман проглядывали огни села. Пахло орехами, калеными в костре (лучшая закуска к вину, говорил отец), чуть левее молчал темный массив виноградников. На мгновения управляющему захотелось понять, в каком времени он живет. Тихо открылась дверь, — Стелла занесла в комнату свечу. Странно, подумал Василий, раздражает она меня всем, и имя ее раздражаем, и когда этот чумазый ублюдок с воза подмигнул ей, чуть не убил их обоих. Разве можно ревновать женщину, которую почти ненавидишь? Все у меня не так, все… Девушка спросила, можно ли закрывать ставни. Одну половину, — попросил он, хочется еще посмотреть. Там уже почти ничего не видно — сказала девушка, но просьбу выполнила, затем стала за его спиной, и, держа свечу в одной руке, другой стала растирать ему шею. Так было долго. Воск капнул на руку Василия, огни гасли, и он, словно до того спал, спросил: что ты делаешь? Может, колдую, вдруг я ведьма? Если мы с тобой ляжем, завтра я обязательно пожалею. Почему? Потому что всегда жалеешь на следующий день, когда ложишься с девушкой, если она тебе — не ровня, жестко сказал управляющий, и закурил. Потому что всегда жалеешь, когда спишь с чересчур доступной девушкой. Потому что, черт возьми, всегда и обо всем жалеешь. Да, не ровня, мягко согласилась она и поставила свечу на подоконник. Теперь две руки лежали на голове мужчины, и ему показалось, что женщина благословляет. Ну, а какая ты, — спросил он, — разве не такая, как я сказал? Наверное, — задумчиво согласилась девушка, — наверное. Что у тебя с этим… Солдатом? Что еще может быть, кроме… Чего — осевшим голосом спросил Василий. А ты не знаешь? Про таких говорят — похотливая. Да, я действительно такая, а ты? Тоже, наверное, похотливый.
Мы здесь, как двое детей, — говорила она, а он уже повернулся и расстегивал ей халат, а руки ее перебирали рассеяно волосы на голове мужчины, — двое испуганных детей, что с нами будет, как ты думаешь? И зачем ты трогал статую в парке? Я видела тогда. Хотел измерить ей грудь, — ответил Василий, слышал где‑то, что если грудь женщины умещается в ладонь, стало быть, ее для тебя родили. Да? Стелла хватает его за руки и прикладывает к своей голой груди. Большие, да? Ну что ж, значит, меня родили для другого. Но ты бери, бери, кусай их, сильно, да, но сильно, так, чтоб почти до крови, да сильнее, не бойся, кусай, чтоб тебя!
Положив ее на себя, — на девушке оставалось только нижнее белье (о, как ты целомудрен, управляющий…) — Василий чувствует, что где‑то в нем собирается мед, сладко и плавно течет по его телу, чувствует ее тело, а она все говорит. Когда‑то у меня был жених, — у нас рано выдают замуж, — я училась в городе, а он приходил к нам в общежитие, и оставался ночевать, на другой, правда, кровати, но оставался. Где он — сбежал? Отчего же, женился. Так… Муж сейчас где‑то на севере, может убили его, а может, угнали. Все равно — я его не люблю. Ты никого не любишь, по–моему. Странно, странно, — добавил Василий, — почему это тебе нравится, когда твою грудь кусают. Такая я, — ничего не чувствую, а если больно, до крови почти, — кусай, чтоб тебя! — сразу хорошо. Ты мазохистка, — слабея от собственной дерзости, произнес Василий слово, слышанное от кого‑то из профессоров. Стелла, смеясь, снимала белье. Они прекратили в восемь часов утра, и через день девушка поняла, что натерла себя. Несколько дней им пришлось подождать, но кусать и рвать зубами грудь и рубашки она позволяла ему по–прежнему, и даже требовала, чтобы он это делал, и все время говорила ему что‑то на молдавском, но он, воспитанный с малых лет в России, из ее слов мало что понимал.
Первый раз они поссорились, когда шел холодный дождь, и кожаная обувь намокала, как бумага. Он лежал в кровати, умиротворенный, а она, сидя у окна, корчила для своего мужчины забавные гримасы. Что мы будем делать, когда придут немцы, — спросила она его. Я придумал, — ответил Василий и рассказал ей все. Думаешь, получится? Почему нет, ведь весь мир — скопище сумасшедших. Потом, подумав, добавил, — но, конечно, долго они в это верить не будут, и потом убьют всех больных. Надеюсь, нас не расстреляют. Тогда зачем тебе все это, давай лучше убежим. Не могу. Видишь ли, человеку жизнь дана Богом, как говорил отец. И этим несчастным Бог дал жизнь. А поскольку человек создан по образу и подобию Его, значит, и он может дать немного жизни другому человеку. Не так много, как Бог, но — может. Девушка поглядела на него — и все, только это? Нет, конечно. Я надеюсь, что немцы здесь долго не продержатся. Месяц. Два. Кстати, — спросила она, подойдя к кровати, — кто даст несколько месяцев жизни тебе? Ты — признался он ей. Когда мы в постели, я не думаю. А когда нет? Думаю обо всем, и нет мне покоя ни минуты. Немцы, война — все это тут не при чем, — всегда думал. Значит, я — твой маленький Бог, — улыбнулась она, довольная. Да, но не маленький, — улыбнулся и Василий, — я ведь чуть ниже тебя. Все равно. Но немцы через несколько месяцев вряд ли уйдут, у них сила. Много союзников. Итальянцы. Румыны вот, Антонеску. Да что румыны, — возразил Василий, — их страна — политическая проститутка. Всегда начинали с одним победителем, а заканчивали с другим победителем. Лишь бы не с проигравшим. Чем тебе не нравится Румыния, — спросила она его. Я же сказал чем, а тебе она что, нравится? Мы ведь румыны. Василий сел. Вы? Ладно, пусть мы. Мы — молдаване, — громко сказал он. Уверен? Сам ты из села украинского, вырос в России, русские про таких говорят — Иван, родства не помнящий. И разве не русские расстреляли здесь многих? Твоего отца, например? Нет, нет, — обозлился управляющий, — это не русские его расстреливали. Может, они и командовали, может, они и велели расстреливать и угонять, но кто это делал? Молчишь? Вы же и делали, вы, — заорал он, — молдаване на молдаван жалобы писали, чтобы чужой скот схватить, чужой дом, чтоб землю соседа забрать, молдаванин молдаванина расстреливал, распинал, продавал, вместо хлеба ел! Да вы такие же проститутки, как ваши любимые румыны! Заткнись, ублюдок! Румынская шлюха! Русский пьяница! Неловко перегнувшись, Василий ударил девушку, приносящую покой в постель, где они сейчас лежали, и, прижав Стеллу к кровати коленом, еще несколько раз ударил. Бил раскрытой ладонью. Потом оба затихли. Девушка обняла его, опустила на кровать и сжала зубами шею, и он, не понимая, ласка это или месть, больше не посмел ее ударить. Но мое горло совсем не твоя грудь, — говорил он, — мне больно. Глаза девушки в темноте блестели, и на миг ему показалось, что лицо у нее из глины, слеплено грубо и неумело, а потом он, как обычно, уже совсем ни о чем не думал.