Усадебные истории — страница 7 из 11

— Правда съездил бы?

— Но ведь он убийца, бедная моя Лоне. Он убил человека. Уж и не знаю, имеет ли смысл просить короля о помиловании.

— Да, он убил человека, — подтвердила Лоне.

— Значит, для него самое лучшее искупить свой грех. Чтобы ни один человек не держал на него зла.

— Чтобы ни один человек не держал на него зла.

— Но я могу добиться, чтобы тебя завтра рано утром пустили к нему в камеру.

— Это совсем не нужно, — сказала она.

— Разве ты уже видела его там?

— Нет, я не видела его.

— Это очень несправедливо по отношению к тебе и к нему. Они должны бы дать вам случай увидеться и поговорить. Но я сам поеду с тобой в Марибо и постараюсь, чтобы свидание разрешили. Мы оба поедем туда завтра утром, ты и я.

Какое-то время женщина молчала.

— Да, — заговорила она, — мы уже ездили вместе в Марибо, когда ты был наездник, а я — лошадь.

Эйтель даже не знал, что ей ответить.

«Может, я забыл, — размышлял он про себя, — каким путем движутся мысли у старой крестьянки. Или она считает, будто должна вспоминать вместе со мной былые дни, чтобы я тем вернее помог ей».

— Лоне, а не следует ли мне в награду за это теперь отвезти тебя в Марибо, чтобы ты могла повидаться с сыном?

И опять она не сразу ответила.

— Я не видала его двадцать лет.

— Двадцать лет? — удивился он.

— Да, двадцать лет назад я видела его последний раз.

— А почему с тех пор не видела? — он поднял на нее глаза.

— Потому что незачем было, — промолвила она так тихо, что он не был уверен, точно ли она ему ответила, но взгляд ее оставался ясным и твердым.

— Но почему, — спросил он, тоже после паузы, — так все плохо сложилось?

— Как должно было сложиться, так и сложилось.

— Но ведь ты могла взять его к себе, когда вышла замуж и зажила собственным домом. Разве твой дьячок возражал?

— Нет, дьячок не возражал. — Лоне все так же сидела рядом и все так же глядела на него.

— А когда с ним случалась беда, ты ему не помогала?

— Нет! — ответила женщина.

Непонятная тревога заставила его подняться с дивана. Он вспомнил собственные слова, которые сказал Ульрике, но теперь боль от них была сильнее, чем в лесу, потому что он сидел рядом с грузной, безмолвной матерью. Он правду сказал там, в лесу, что с молоком этой крестьянки всасывал причитавшуюся другому материнскую любовь.

— Напрасно ты этого не делала, — медленно произнес он. — Ты обрекла его на непомерно суровую участь. Да и сам я должен был вспомнить о нем раньше, чем сегодня. Ты всегда была так добра ко мне, будто именно я был твоим ребенком. Вот почему мне следовало оказать помощь твоему сыну.

— У тебя не было к тому причин, — сказала Лоне.

Он подошел к окну. Лоне провожала его взглядом, потом он вернулся к ней, подумав так: «Когда мне сказали, что пришла она, я не сомневался, что она пришла обвинять и проклинать. Но куда тяжелей, что она пришла меня оправдывать, чтобы я сам себе вынес приговор».

— Какое бы тяжкое он ни совершил преступление, это ведь твой, твой сын, Лоне.

— Нет, — ответила женщина.

Какая-то горькая злость примешалась к глубокому состраданию, которое вызывала у него бедная женщина. Он подумал: «Моя вина не так уж велика, она не может взвалить на меня всю вину». Ему показалось, будто он должен заронить в ее сердце хоть искру любви к осужденному сыну.

— Ну да, Лоне, — сказал он, — ведь ты женщина, вспомни же про то время, когда ты носила его и когда ты родила его. Даже сейчас, когда его приговорили к смерти, он остается тем ребенком, который некогда шевелился у тебя под сердцем.

— Нет, он не шевелился, — сказала она. — Мой сын — это ты.

Он настолько углубился в собственные мысли, что даже не сразу услышал, о чем она говорит. Лишь когда он снова перехватил взгляд Лоне, его уши восприняли ее слова.

— Я? — переспросил он. — Что ты хочешь этим сказать?

— Хочу сказать правду.

— Правду?

— Да, правду. Линнерт — сын милостивого господина. Я поменяла детей, его сына и моего, когда меня взяли сюда в кормилицы.

Отворилась дверь, и вошел лакей с вином, которое ставил на стол всякий раз, когда по вечерам его хозяин засиживался над книгами. Он взглянул на хозяина, на крестьянку и снова вышел.

Едва за ним закрылась дверь, Лоне поднялась и встала перед Эйтелем.

— Могу засвидетельствовать перед богом и людьми, что я сказала чистую правду.

— Ты сама не понимаешь, что говоришь.

— Нет, понимаю. Я еще прекрасно помню то время, когда носила тебя, и тот час, когда родила тебя на свет. Ты и есть мое дитя.

Он подумал: «Горе замутило ее рассудок», — и ждал, когда сыщет правильные слова, чтобы говорить с ней.

— Такие старые истории о подмененных детях вечно ходят среди кормилиц. Вот ты и рассказываешь ее мне, надеясь помочь этим своему сыну. Но ты плохо рассчитала, я и так сделал бы для него все, что смогу, без твоих выдумок.

— Я рассказала тебе это не затем, чтобы помочь ему. Мне дела нет, отрубят ему голову или не отрубят.

— Зачем же тогда это рассказываешь?

— Я не знала, — медленно начала Лоне, — что он должен умереть. Услышав обо всем, я подумала про себя: значит, это дело доведено до конца. И мне захотелось снова увидеть тебя.

— Почему тебе захотелось увидеть меня снова?

— Захотелось увидеть, какой ты стал большой и довольный от хорошей жизни. На всем свете этого не знает ни одна душа, — промолвила она, немного помолчав, — кроме меня, а теперь и тебя. Дьячок не знает ничего. Я и пастору не откроюсь в свой смертный час. А теперь я хочу подробно рассказать, как все вышло.

— Нет, не рассказывай мне ничего, — перебил он, — ты все это намечтала и насочиняла, бедная моя Лоне.

Женщина сделала шажок вперед, снова отступила.

— На всем свете нет человека, которому я могла бы рассказать это, — кроме тебя. Я двадцать три года дожидалась своего часа.

Она вынула руки из-под фартука и медленно огладила ткань, это движение он знал с детства, когда, бывало, капризничал, а она хотела урезонить его.

— Но если ты хочешь, чтобы я ушла, ничего не рассказав, могу уйти.

Он не сразу ответил.

— Не уходи, — сказал он наконец. — Расскажи мне все, что захочешь. Может, это снимет тяжесть с твоей души.

Он сел в высокое кресло за стол, но женщина продолжала стоять перед ним.

— Тогда я начну, — сказала она, — и я ничего не забуду.

В самый первый вечер, когда меня привели сюда, я поменяла ребенка милостивого господина на своего собственного. Ребенок в усадьбе родился неделей раньше моего, но был поменьше и почти все время плакал. Я сидела у его колыбельки и пела ему, пока он наконец не уснул. Тогда я сделала куклу из куска шелка, который нашла в комнате, такого же шелка, из которого потом шила для тебя лошадок, а куклу положила в колыбель и задернула полог. Камеристке покойной госпожи я сказала, что хочу сходить к себе домой, чтобы принести кой-какую одежду, и что пусть она не трогает ребенка, раз он наконец успокоился. Сама же я взяла ребенка и спрятала его к себе под накидку. Это было нетрудно, поскольку ребенок был очень маленький. На лестнице в западном флигеле я встретила экономку, и она спросила, хватает ли у меня молока. «Да, — отвечала я, — ребенок, которого я вскормлю своей грудью, вырастет здоровый и крепкий». Но сама я думала, что, если он сейчас заплачет, я погибла. Но ребенок не заплакал, на этот раз не заплакал.

Я положила господского ребенка в бедную кроватку, а тебя вынула из кроватки, переложила в плетенку для белья и накрыла тебя новой коричневой юбкой и двумя фартуками.

— Ах, нет, — перебил ее Эйтель, — не говори так. Не произноси в своем рассказе слов «ты», «тебя».

Лоне умолкла и поглядела на него.

— Ты не хочешь, чтобы я говорила тебе «ты»? — спросила она. — Ты не хочешь, чтоб я рассказывала, как я думала о тебе и что я сделала для тебя…

— Да нет, рассказывай, если желаешь, — сказал Эйтель. — Но рассказывай как чью-то чужую историю.

Лоне чуть задумалась и снова начала:

— Тогда я положила своего собственного сына в плетенку для белья и накрыла его коричневой юбкой и двумя фартуками. Час был поздний, но светила полная луна, вот как вчера, пока я возвращалась обратно и несла в корзине своего ребенка. На другое утро я сказала дворовым девушкам, что ребенок очень беспокойный, чтоб никто к нам не заходил, и вот я на целую неделю осталась с ним наедине. Покойная госпожа призвала меня к своей постели, чтобы я доложила ей, как себя чувствует ребенок, и я ответила, что ребенок чувствует себя хорошо. Еще она спросила, не хочу ли я повидать своего ребенка, и я отвечала ей, что нет, потому как уже отослала ребенка к своей родне.

Неделю спустя были назначены крестины. Много знатных людей пожаловало ради этого дня в усадьбу. Сама графиня из Кренкерупа должна была нести младенца. К церкви я ехала в той же самой карете, запряженной четверкой лошадей, и передала его из рук в руки лишь в церковном приделе, а когда я услышала, как мое дитя нарекли Эйтелем в честь отца милостивого господина, а также Иоганном Августом в честь самого милостивого господина во имя отца, сына и святого духа, я подумала: «Ну, дело сделано, теперь назад не переделаешь».

При этих словах легкий румянец торжества залил лицо женщины.

— А почему, — спросил Эйтель после некоторого молчания, — почему ты этого хотела, если допустить, что ты рассказала правду?

Лоне положила правую руку на стол.

— А потому, — сказала она, — что покойная госпожа сразу послала за мной, когда ей понадобилась кормилица, и я прошла через скотный двор и мимо деревянной кобылы.

— Деревянной кобылы? — переспросил Эйтель.

— Да, — ответила Лоне. — Она всегда стояла на одном и том же месте перед дверями хлева. Но я до того дня не бывала в усадьбе. И вот, когда я вместе с лакеем милостивой госпожи, которого нарочно послали за мной, проходила мимо кобылы, мне припомнилось, как принесли домой моего отца, когда мне было десять лет.