Ущелье Печального дракона (сборник) — страница 1 из 18

Валерий ДёминУщелье Печального ДраконаНаучная фантастика: роман, рассказ, повесть

Ущелье печального драконаИсторико-фантастический роман

Часть I

Глава IРебус со дна колодца

Кран клюнул крюком за высокий борт вагона и, натужно вытянув обшарпанный контейнер, безучастно поставил его в кузов грузовика. Надо же — потерять целый день на товарной станции ради этого добра, накопанного приазовской экспедицией. А ведь требовалось еще доставить груз в институт, оприходовать его по всей форме. Какие только дыры мною уже не затыкали! Подумаешь, провалилась памирская экспедиция — с любым на моем месте случилось бы то же самое. Что же теперь превращать научного работника в завхоза?

«Тут тебя спрашивал какой-то и адресок записал», — сообщил дежурный вахтер, когда я наконец избавился от вороха накладных и ящика с черепками. «Какой-то» ждал меня дома на лестничной площадке, прислонясь к перилам. В руках пожилого мужчины была та самая злополучная газета, согнутая так, что заметка о памирском происшествии красовалась на видном месте.

— Про вас написано? — спросил незнакомец без тени смущения, как будто в порядке вещей — приходить в гости без приглашения чуть ли не под полночь. — Прошу извинить великодушно за вторжение — мне крайне необходимо переговорить с вами. Керн. Моя фамилия Керн, — под конец представился он.

Написано было и впрямь про меня…

* * *

Когда четыре года назад в труднодоступном ущелье центрального Памира геологи наткнулись на пещеру, никто и не предполагал, что впоследствии находка принесет столько неприятностей. Пухлый слой наносов и отложений обнадеживал с первого взгляда. Попробовали копнуть у задней стены — и сейчас же между спрессованных комков песка показались каменные ножи и скребла. На большее времени не хватало, да и археология — не забота геологов. Оставили все как есть, ничего не тронув, а о находке сообщили в Москву.

Главным специалистом по древнейшей истории в институте был Боярский. Три года он вынашивал идею исследовать доисторическое поселение на Памире и с энтузиазмом доказывал на каждом углу заманчивость и перспективность предполагаемых раскопок. Наконец экспедицию одобрили. Зато охотников забираться на все лето в безлюдные и неприступные горы, кроме самого инициатора, не нашлось. Я ни на какие раскопки не собирался — готовился с этнографической экспедицией в Монголию. Но однажды к концу рабочего дня Боярский примчался к нам в секцию и с отчаянием предложил:

— Хочешь на Памир?

Мы были дружны — не мешала разница ни в возрасте, ни в положении. Я интересовался археологией, так сказать, на досуге. Он же, профессиональный археолог, избрал этнографию, мою специальность, в качестве хобби и отдавал ей не меньше свободного времени, чем родной науке. На том мы и сошлись.

— А отпустят? Меня ведь уже оформили, — помнится, все-таки поинтересовался я, хотя и знал наперед, что если хлопотать возьмется Боярский, отпустят хоть кого и куда угодно.

— Переоформят, — досадливо отмахнулся он и устроил все в два счета.

Памирская экспедиция соблазняла не только сроками: начиналась позже, кончалась раньше других, — но, откровенно говоря, и малолюдностью: шумным разношерстным компаниям я всегда предпочитал немноголюдные группы. А на Памир мы отправлялись вдвоем.

Трое рабочих ждали нас в Оше, а проводники с вьючными лошадьми — в исходной точке на памирском тракте, откуда через перевал путь лежал в дикие горы. Два дня пробирался караван на запад. Бездорожье и обвалы, нестаявшие снега, насквозь пронизывающие ветры, клокочущие переправы, которые едва не стоили нам поклажи и лошадей, — так встретил нас хмурый Памир, еще не до конца расшевеленный поздней высогорной весной.

Сгрузив у пещеры снаряжение и продовольствие, проводники покинули экспедицию. Назад предполагалось вернуться налегке и не ранее, чем через месяц. Возвращаться, однако, пришлось намного раньше, бросив на произвол судьбы и лопаты, и продукты, и горючее.

Экспедиция, считай, что провалилась. Копать было нечего. Наносные отложения, которые внешне выглядели пышным многослойным пирогом, внушительным и аппетитным, на самом деле лишь припорашивали непробиваемый монолит горбатого пола. И только у задней стены, там, где под низкими сводами геологи отрыли ножи и скребла, удалось расчистить четыре ступени, бессмысленно уводившие под стену.

В конце концов все прояснилось, когда в центре пещеры под тонким пластом сухой песчаной почвы отыскали выдолбленное углубление, почернелое от копоти и сажи.

— Поздравляю, — угрюмо сострил Боярский, — можно посыпать голову пеплом из костра огнепоклонников. — И помусолив потным пальцем о закопченный очаг, он посадил мне жирное угольное пятно на кончик носа.

Действительно, мы наткнулись на остатки зороастрийского храма, если можно назвать храмом надолб для костра, да четыре никуда не ведущие ступени, чье назначение знали, пожалуй, только служители культа. Больше откапывать было нечего. Ситуация — глупей не придумаешь. Конечно, открыть зороастрийское святилище среди ледников, чуть ли не в центре Памира — факт не из второстепенных, но Боярский чувствовал себя уязвленным в самое сердце: мало того, что рухнули светлые надежды, — была затронута его репутация ученого.

Оставалось лишь до конца выполнить научный долг: излазить и обмерить пещеру вдоль и поперек, наскребая материал на статейку или доклад. Пропали деньги, пропало драгоценное лето. Приходилось бросать ящики с консервами и крупой — не тащить же обратно. Перед уходом Боярский дал рабочим два выходных, а я отпросился в горы, намереваясь подняться выше по ущелью.

Я выглядел в собственных глазах первооткрывателем, когда на следующее утро — едва над рекой засерело — вылез из палатки и налегке, захватив одни бутерброды, отправился вверх по течению, предполагая идти целый день и возвратиться назавтра к вечеру.

Правда, этак часов через шесть нетрудного, но однообразного подъема пыл во мне заметно поубавился. Я засомневался, стоит ли растягивать прогулку на целых два дня. Впереди — все тот же унылый пейзаж: голые камни, серые скалы, мутная река и сверкающие громады пиков, а ночевать в горах одному — хоть и не страшно, но и не очень приятно.

Я не слишком верил в россказни о снежном человеке, хотя, если послушать проводника, волосатые люди-оборотни прячутся тут чуть ли не за каждой горушкой. Однако не возможность столкнуться с одним из них волновала меня. Гораздо сквернее, что впереди наверняка нет ни хворостинки топлива для костра. А спать без огня на стылых камнях в одной телогрейке — разве это дело?

Одним словом, еще немного, и я готов был повернуть назад, чтобы засветло поспеть в лагерь, но тут, обогнув утес — он нависал над рекой и заслонял собой половину ущелья, — увидел впереди водопад. Вода низвергалась с огромной высоты, но издали походила на тонкий блестящий шнур, свешенный с пропиленного гребня.

Там, у подножия черной отвесной стены, пробираясь к обрыву, где в вихре ледяных брызг дрожала призрачная полоска радуги, я наткнулся на ровную, точно срезанную, площадку, испещренную причудливыми треугольными знаками. Высеченные добротно и не наспех, изъеденные временем и ветрами, треугольники свернулись под ногами в три витка идеальной спирали. В центре выделялся правильный, равностронний треугольник; от него расползались в различных положениях и скалились, как зубы в пасти, треугольники поменьше: прямоугольные, равносторонние, равнобедренные.

Робинзон, увидав на мокром песке след человеческой ступни, пришел в неописуемый ужас. Но лучше уж оказаться на месте Робинзона или даже безоружному столкнуться со снежным человеком, чем наступить на эту ни на что не похожую надпись на дне глубокой пропасти, в местах, где заведомо никогда не бывало и не могло быть никаких людей. Сердце Памира, сотни километров безлюдья, полная изолированность в течение долгой зимы — кому и когда потребовалось вырубать тут непонятную спираль? Словно дэвы, сказочные чудища гор, в насмешку рассыпали по камню диковинные треугольники.

Несомненно передо мной была надпись, но ни в коем случае не клинописная. Шумерийская, вавилонская, урартская или древнеперсидская клинопись, как бы ни стилизировались знаки, всегда образуется посредством сочетаний вертикальных и горизонтальных клиньев. А спираль состояла из геометрически правильных треугольников. В самой по себе спиралевидности надписи не было ничего необычного: давно известен фестский диск, найденный на Крите и до сих пор не расшифрованный, попадались отдельные этрусские и рунические надписи, выполненные в виде спирали. Но ни критяне, ни этруски, ни древние германцы никогда не употребляли треугольного письма.

Если бы рядом находились какие-то развалины или еще что-либо, хотя бы намекавшее на происхождение надписи, а то ведь одна спираль на ровной площадке в нескольких шагах от ревущего водопада — и все. Дальше пути нет. Водопад преграждал проход по ущелью, оно уходило влево и постепенно поднималось к ледникам. Справа подавляла молчаливой неприступностью каменная стена. С противоположной стороны вертикальный склон подступал совсем близко к реке, низко нависая над водой, отчего вокруг было сумрачно и тесно, точно в колодце.

Спуститься с площадки вниз к реке, где свирепо клокотал и пенился водоворот, без веревки было невозможно. Я облазил всюду, где смог удержаться, перевернул для пущей убедительности с десяток камней — все напрасно. Фотоаппарата не было, спираль пришлось срисовать на обрывки бумаги. Напрасно я взглядывался в беспорядок пляшущих треугольников, стараясь отыскать хоть какую-нибудь закономерность. Единственно, что удалось выявить, это группу из пяти знаков, которая повторялась трижды.

Я терялся в догадках, пытаясь провести параллель между пещерным храмом, где мы только что закончили раскопки, и моей странной находкой, но тщетно. Одно не вызывало сомнения: надпись сделана давно, очень давно. Загадочная спираль невольно наталкивала на мысль о судьбе Памира, обледенелой горной твердыни, стоявшей на перекрестке великих цивилизаций древности: сзади, за Гиндукушем — Индия, справа — Китай, на западе и южнее — Персия, Шумер, Вавилон, Финикия, Египет, Греция, Крит, а в центре — Памир, великая снежная страна, неприступной крепостью вставшая на рубеже согдийской и бактрийской державы.

Солнце склонялось за горы. Снеговые пики сгрудились и приблизились на закате, подступив к ущелью, будто собираясь напиться из бурной реки. В скользящих отблесках вечерней зари вершины гор светились неестественным цветом театральных декораций. Несколько черных туч, как вороны, кружили меж ближних хребтов и, цепляясь за гребни, то прикрывали ущелье лохматыми краями, то наглухо заволакивали ледники.

Я переночевал невдалеке от водопада, до утра проерзав на жестком каменном ложе, содрогаясь от холода и ветра. Неподвижные колючие звезды, похожие на застывший рой светляков, согнанных в ущелье, мерцали прямо перед глазами. Казалось, не они светят сверху, а будто бы я повис вниз головой над звездной рекой, зажатой и застывшей в ущелье.

Чернильные очертания вершин свободно парили в бледном свете луны. Меня бил озноб. Внизу недовольно бормотала река, и сквозь однообразное ворчание воды чудилось, как вдали скатывались по крутому склону тяжелые валуны. Коричневые тени плавали перед глазами — не знаю, во сне или наяву. Несколько раз я забывался в полудреме и тут же просыпался от отрывочных неприятных снов. Под утро ледяной дождь поднял меня на ноги. Сначала пятиминутный ливень как из ведра окатил ущелье, а потом нудно моросило, пока не взошло солнце.

Продрогший и промокший до нитки, я все же не мог не сбегать еще раз к водопаду. Дождь перестал. Переполненная река катила ржавые мутные воды. Непросохшая каменная стена тянулась вслед за низко летящими облаками и блестела, как мокрый асфальт. Площадка со спиральной надписью искрилась на солнце причудливыми треугольниками, заполненными дождевой водой. Я бросил последний взгляд на таинственные письмена и поспешил обратно в лагерь.

Боярский не без удивления выслушал мое сбивчивое повествование. Правда, для него человеческая история явно заканчивалась с исчезновением последнего кроманьонца. Добродушно проворчав: «Уж лучше бы тебе попался кусок челюсти неандертальца», — он долго пыхтел над рваными обрывками газеты, куда я срисовал спираль, поворачивая замасленную бумагу так и сяк, однако под конец откровенно развел руками.

О том, чтобы задержаться на пару дней и сфотографировать площадку у водопада, не могло быть и речи. Да и какой смысл терять столько времени ради любительского снимка, сделанного без приспособлений. Для сообщения или описания хватало и моих скверных набросков. На следующий день, разбудив сонные громады гор выстрелом из карабина, наш отряд покинул злополучную пещеру и двинулся назад к памирскому тракту.

* * *

Мысль о возможной дешифровке таинственной спиральной надписи пришла совершенно неожиданно на обратном пути в Москву. В самолете уснуть не удалось, несмотря на бессонную ночь в аэропорту. Мысленно я вновь и вновь возвращался к загадочным треугольникам.

Неизвестный язык. Непонятная система письма. Имелась только одна небольшая зацепка — начальная группа из пяти треугольников. Она трижды повторялась в надписи: впереди два повернутых друг к другу прямоугольных треугольника уставились, как носороги, за ними — еще один прямоугольный падает между перевернутыми равнобедренными. Не иначе — чье-то имя. Надпись не слишком длинная — какому еще слову из пяти букв повторяться здесь столько раз? В ней едва набирается два десятка треугольников различных видов и положений. Значит, письмо алфавитное, а не иероглифическое и не слоговое.

Итак, имя. Прочитать бы его — и появилась бы возможность расшифровать всю надпись. Во-первых, стало бы понятным значение четырех букв (два треугольника повторялись). Во-вторых, само имя подсказало бы почти наверняка, на каком языке сделана надпись. Ну а дальше, коль скоро угаданы несколько букв, можно распутать всю спираль до конца: постепенно выявить смысл остальных знаков, подбирая такие слова, где попадались бы уже известные треугольники. Каждое правильно узнанное слово автоматически раскрывало бы значение всех составляющих его букв, и я непременно бы размотал спиральный клубок непонятных знаков, следуя проторенным путем Шерлока Холмса в «Пляшущих человечках», Вильяма Леграна из «Золотого жука» и других знаменитых дешифровщиков.

Это теоретически. Практически же отгадать незнакомое имя на незнакомом языке просто немыслимо. Разве что повезет каким-то совершенно невероятным образом. Мои воспаленные глаза рассеянно блуждали по немым треугольникам. Будь под руками журнал с кроссвордом — я не колеблясь бы отложил в сторону эту спиральную головоломку. От шума моторов, дыма, жары и качки я окончательно очумел и обессилел. В голове кружилось какое-то невообразимое месиво из спиралей и треугольников.

Садилось солнце. Я смотрел на сине-алые облака и вспоминал фиолетовые тона на полотнах Гогена. Я перебрал в памяти других художников, которые особенно любили фиолетовые тона, и задержался на Врубеле. Мысль скользнула к «Демону поверженному», а затем как-то незаметно переключилась на «Демона» Лермонтова, и спустя секунду в ватном мозгу уже кружились поэтические строки.

Я прочел про себя начальные строфы, но почти сейчас же запнулся. В памяти всплыл новый отрывок, но и тот быстро иссяк. «Все позабыл, — сокрушенно вздохнул я. — Нет, вот еще — это уж каждый знает:

„Я тот, которому внимала

Ты в полуночной тишине,

Чья мысль душе твоей шептала,

Чью грусть ты смутно отгадала,

Чей образ видела во сне.

Я тот, чей взор надежду губит,

Я тот, кого никто не любит…“»

Дальше опять провал в памяти. Вместо стихов перед глазами поплыли фиолетовые треугольники. Черт бы их побрал и того, кто их вырубил или, по крайней мере, приказал вырубить этот ребус. Кто же он и чье это имя? Или не имя? А почему не имя?

«Я — Дарий, царь великий, царь царей, царь в Персии…» Нет, это — бехистунская надпись Дария. Причем здесь треугольники? «Я тот, которому внимала…» Но какое отношение Лермонтов имеет к Дарию или к треугольникам? Никакого. О господи, так и с ума можно сойти… Так при чем же здесь Демон? Ах, да — фиолетовые облака. Сейчас они темно-лиловые.

Но почему все-таки не имя?.. И тут меня точно током ударило: «я тот, которому…», «я тот, который…» — вот что может означать пятерка треугольников! В голове тотчас прояснилось. Мысль заработала быстро и четко. А что если здесь подойдет одна гипотеза об общем происхождении языков? Но чтобы все стало ясным, придется отвлечься еще больше — к самым истокам моего стародавнего увлечения сравнительным языкознанием.

Я вырос в многонациональном совхозе на юге Киргизии, где с ранних пор вращался в разноязыком кругу сверстников и взрослых. Помимо киргизов и русских, в совхозе жили таджики, казахи, корейцы, немцы и даже несколько греков-политэмигрантов. Так что у меня с детства страсть к чужим языкам. Тогда-то и придумал я себе игру — совсем несложную: просто узнать, как звучит то или иное слово на разных языках. Моя бабушка знала немного по-польски, грек-механик бывал в Албании, подслеповатый сторож-уйгур полжизни провел в Синьцзяне и бойко изъяснялся по-китайски, а седобородый узбек, самый старый житель села, читал Коран и понимал по-арабски.

Игра-игрой, но потихоньку я научился заглядывать в словари, а когда лет в пятнадцать прослышал, что многие, даже совсем разные языки имеют общее происхождение и когда-то очень давно выделились из единого праязыка, — стал рыться в словарях с утроенным энтузиазмом, сравнивая теперь уже не из простого любопытства, а настойчиво стараясь отыскать общее. До сих пор испытываю необъяснимую, по-детски непринужденную радость всякий раз, когда сквозь непохожесть произнесения, сквозь замысловатую восточную вязь санскрита или персидского вдруг улыбнется тебе знакомое русское слово. Копание в словарях и грамматиках не пропало бесследно. С годами я овладел дюжиной различных языков. Однако языковедом не сделался, увлечение историей и жизнью народов Азии толкнуло меня на стезю этнографии.

Вопрос о прошлом единстве языков мира привлекал меня по-прежнему. Давно установлено и доказано общее происхождение языков, объединенных в большие и малые языковые семьи. Скажем, такие разные и непохожие с виду языки, как индийские и славянские, персидский и немецкий, греческий и английский, французский и армянский объединены в общую индоевропейскую семью и в далеком прошлом выделились из единого праязыка. Правда, до сих пор остается открытой проблема связи между тремя десятками языковых семей. Возникли ли все языки мира без исключения из общего источника или нет — на сей счет не существует пока твердо установившейся точки зрения.

Для доказательства теории единого происхождения человеческих языков приводились веские аргументы, зато и против выдвигались не менее серьезные возражения. Многие вообще относятся к щекотливой проблеме с чрезмерной осторожностью, стараясь по возможности никак не высказывать своего отношения: слишком уж обширен океан языков, и в недосягаемой глубине теряется его дно.

Ну а мне терять нечего — я не языковед и не специалист. Языки — мое увлечение, моя болезнь. В вопросах теории я — сторонник самых радикальных решений. Во всяком случае я непоколебимо убежден, что все языки земли возникли из единого источника, и считаю, что в современных языках до сих пор сохранились в скрытом виде слова древнейшего праязыка, того самого примитивного и несовершенного языка неандертальцев, который насчитывал не больше сотни-другой слов и который явился когда-то одним из решающих факторов превращения обезьяны в человека.

Какие слова потребовались людям раньше всего? Несомненно, одними из самых первых в человеческом языке появились слова указательные, связанные с жестами, что не требовало особых усилий со стороны слабо развитого мышления. Вместе с тем давно установлено, что личные местоимения («я», «ты», «он», «мы», «вы», «они») во всех языках произошли от указательных слов, вроде «этот», «тот», «сей», «оный», «там», «тут», «здесь». Синантропу или неандертальцу при ограниченном словарном запасе вполне хватало двух-трех выкриков для обозначения и себя самого, и своих сородичей, и того мамонта, убитого там, за лесом, чья шкура здесь на земляном полу пещеры напоминает о той удачной охоте. Спустя долгие тысячелетия немногие указательные слова расщеплялись в языке умнеющего человечества на десятки новых слов, постепенно превратив нечленораздельные крики получеловека в нынешние привычные понятия «я», «ты», «мы», «они».

К тому времени человеческое общество распалось на множество племен и народов и расселилось по всей планете. Языки стремительно развивались, становились все менее похожими. Люди, которые говорили на разных языках, переставали понимать друг друга. Следы былой общности языков стирались и исчезали. Лишь на небольшом островке консервативных указательных слов и личных местоимений, затерянном посреди языковой пучины, сохранились нетронутыми остатки древних основ. Здесь процессы изменения совершались во много раз медленней, хотя и нельзя сказать, что развитие совсем топталось на месте: одни слова отмирали, на их место заступали новые, другие — приобретали иной смысл и звучание или трансформировались до неузнаваемости.

Самыми древними основами личных местоимений, перекочевавшими туда из указательных слов, являются элементы «м» и «н». В русских словах «мы», «нас», «меня», «он» — их можно встретить как по отдельности, так и в различных сочетаниях. Другой вариант: отсутствуя в сравнительно молодом слове «я», они ясно прослеживаются при склонении: меня — мне — мной. То же в других языках. Латыш скажет: эс (я) и мана (меня); монгол — би (я) и мин (меня); эвенк — би (я) и мину (меня).

Впрочем, во многих языках древнейшие элементы «м» и «н» сохранились и в исходных формах. Мэ — скажет шотландец на севере Европы (я); мэ — повторит грузин в преддверии Азии; ами — чуть слышно произнесет бенгалец в Индии; еми — заметит йоруба в Нигерии; мем — присоединится низкорослый бушмен на юге африканского материка; гым — перебьет чукча на другом конце земли; мэн — в один голос заявят узбек, киргиз и казах; мина — отзовется зулус из южной Африки; мина — как эхо повторил бы с острова к югу от Австралии последний из тасманийцев; а из глубины тысячелетий донесется шумерийское — энэ; нане — встрепенется кореец; ана — задумчиво промолвит араб; ана — удивленно переспросит островитянин-микронезиец с тихоокеанского архипелага; ни — кратко отчеканит пиренейский баск; ни, на — подхватят индейцы майду и кароки в Северной Америке; но — поддержит индеец хопи в Центральной Америке; нока — закончат индейцы кечуа в верховьях Амазонки. Из двух других ископаемых основ — «с» и «т» — каждая прослеживается в различных языках примерно с такой же закономерностью.

* * *

Но вернемся снова к таинственной спирали. Предположив, что группа из пяти повторяющихся треугольников в памирской надписи может соответствовать фразе «я тот, который…» или чему-нибудь в этом роде, — я начал рассуждать дальше следующим образом. Личные местоимения и указательные слова звучат одинаково на самых различных языках. Вполне вероятно, что слово «я» (или «мы») звучит на неизвестном языке спиральной надписи так же, как звучит оно во многих других языках. Узнать хотя бы две буквы треугольного письма, и будет сделан первый шаг к разгадке.

Правда, одно дело предположить, а другое — применить на практике. Кроме того, идея, которая пришла мне в голову, (я это отлично понимал, несмотря на все воодушевление) была не слишком надежная. Пять треугольников могли означать что угодно, а зашифрованные слова могли звучать совершенно иначе, чем представлялось на первый взгляд. Но тут уж во мне проснулся настоящий охотничий азарт. Подумаешь, что особенного, даже если я абсолютно заблуждаюсь. Что это — диссертация? Обычный кроссворд, да и только. А с кроссворда — какой спрос: сиди и подставляй в клеточки все, что придет на ум. Я так и сделал: стал прикидывать из всех знакомых языков наудачу. Не скажу, чтобы вообще не получалось, однако в любом случае обязательно что-нибудь да не укладывалось.

Самолет пошел на посадку. Я рассудил, что по памяти с такой задачей все равно не справиться, и отложил решение до следующего дня. А дома, заглянув в несколько словарей, я быстро сообразил, что передо мной глухая непреодолимая стена. У меня хватило здравого смысла вовремя остановиться и оставить в покое сомнительную затею. Не получилось — и ладно: на нет суда нет. Но спрашивается, кто дернул потом меня за язык рассказать обо всем соседу-студенту.

Как оказалось, тот проходил практику в молодежной газете. «Знаешь, — сказал он тогда, — у нас четвертая полоса — скучище неописуемое. Не будешь против, если я попробую что-нибудь состряпать и покажу завтра главному? Вдруг пойдет». Возражать особых причин не было, и спустя несколько дней в газете появилась заметка под броским заголовком «Тайна Памира».

Конечно, я не был против печатного сообщения о памирской находке. Но, бог ты мой, что же там оказалось! Ловкий практикант ухитрился начинить небольшую статейку такой невероятной отсебятиной, что и во сне не приснится. Беззаботный автор не преминул даже отметить сходство между спиральной надписью и спиральной формой отдельных галактик, недвусмысленно намекнув на внеземное происхождение памирских треугольников. Но, видимо, развивать подобную мысль впечатлительному журналисту показалось слишком рискованным, поэтому он не отважился оторваться от Земли и направил полет своей фантазии в прошлое.

«Как знать, — риторически вопрошала статья, — не запрятан ли где-нибудь на Памире ключ к дешифровке крито-микенской письменности?» (Самое печальное, что я сам натолкнул его на эту нелепую мысль, напомнив о спирали на фестском диске). Но в особое уныние повергли меня заключительные фразы заметки, где говорилось, что молодой ученый, обнаруживший таинственные письмена, близок к завершению их расшифровки. Вот так. Не больше — не меньше. А ведь на первый взгляд не глупый парень.

Долго потом еще институтские острословы упражнялись в сведении почти каждого разговора к «Тайне Памира». Боярский при встречах принялся, было, даже величать меня Шамполионом, но, когда я в ответ напомнил ему о памирских неандертальцах, оставил меня в покое. Конечно, в душе я злился и долго не мог найти покоя, но постепенно неприятный случай начал забываться. Прошло уже три недели со дня опубликования газетной заметки, когда появился Керн.

Глава IIГость — и больше ничего

Смущенный неожиданным визитом, я повел гостя длинным темным коридором, предупреждая через плечо об углах и поворотах. В комнате царил холостяцкий беспорядок. Незнакомец задержался на пороге, с цепким любопытством обвел взглядом стол, заваленный книгами и рукописями, недопитую бутылку молока на полу возле кресла, забитые книгами шкафы, портрет Достоевского и застекленный офорт Гойи на стене, свободной от стеллажей.

Наконец гость шагнул в комнату и устало опустился на диван. Саквояж очутился у него на коленях. Керн щелкнул замками и протянул мне непонятный металлический предмет.

— Вы знаете, что здесь написано? — спросил он напрямик.

Я машинально взял увесистый бронзовый сосуд, похожий на светильник, и чуть не уронил от неожиданности: на дне сквозь стертую чеканку узоров четко проступала спираль треугольников. Надпись повторяла памирскую, но была вдвое короче. Пятерка знакомых треугольников встречалась только однажды, в самом начале.

Светильник напоминал, скорее, кусок, отколотый от пузатого бронзового кувшина. На дне, точно выдавленные ногтем по мягкому воску, извивались треугольные вмятины. Пальцы у меня задрожали. Чтобы унять волнение, я щелкнул по краю чаши. Металл звякнул глухо, без звона.

— Значит, вам известно, что здесь написано? — настойчиво повторил Керн.

Я отрицательно покачал головой.

— А это? — он протянул знакомую газету, согнутую как раз на месте злополучной заметки.

— Больная фантазия репортера.

— Как — все? — искренне удивился Керн.

— Все, — отрезал я и покраснел от собственной бестактности.

Ответ, казалось, озадачил его. Он еще раз пристально поглядел мне в глаза, но тут же успокоительно усмехнулся и перевел взгляд на бронзовый светильник.

Наступила моя очередь спрашивать.

— Откуда это? — кивнул я на тяжелую плошку, которую продолжал держать на ладони.

В глазах Керна заиграли веселые блестки, и он, хитро прищурившись, ответил:

— А если сказать, что из могилы, — не будет слишком зловеще? Нет, не раскопки, — опередил он предположение, промелькнувшее у меня в голове.

О возрасте гостя судить было трудно: лет сорок или пятьдесят. Волосы — поседевшие, редкие — упрямо торчали над высоким лбом и блестящими залысинами. Лицо худощавое и точно обветренное. Сухие сжатые губы едва размыкались при разговоре. Крепкое приземистое тело и жилистые мускулистые руки, обтянутые клетчатой фланелевой рубашкой, свидетельствовали о незаурядной силе.

Внезапно Керн, осознав, очевидно, двусмысленность своего положения, рассмеялся громко и заразительно. Я ответил натянутой улыбкой. Тогда мой гость, все еще продолжая смеяться, проговорил как бы примирительно:

— Итак, все по порядку…

Случилось это давно, много лет тому назад, ранней весной сорок пятого года. Шли тяжелые кровопролитные бои за Восточную Пруссию. После смелой и внезапной атаки по вздутому льду неширокой лесной речки советская часть прорвала оборону немцев. Противник беспорядочно отступил в направлении Кенигсберга. Однако отступление приостановилось: мост немцы успели взорвать, а пухлый, избитый снарядами лед, готовый вскрыться со дня на день, еле выдерживал тяжесть человека. Чтобы переправить машины, танки и артиллерию, приходилось спешно восстанавливать поврежденный мост.

Пока саперы устанавливали в бурых полыньях опоры, солдаты валили в лесу сосны и стаскивали на берег по обе стороны реки для починки моста. Там-то в лесу и натолкнулся кто-то на полуразрушенную часовню. В спешке никому не было дела до развалин. Солдаты спешили управиться засветло. Но когда четверо случайно приблизились к часовне, из черного провала двери вдруг застрочил пулемет. Троих убило наповал, одного смертельно ранило.

Неизвестно, на что рассчитывали немцы. Обнаруженные и окруженные, двое смертников продолжали ожесточенно отстреливаться до тех пор, пока под прикрытием плотного ружейного огня часовню не забросали гранатами. Мост чинили до утра. Машины оставались на противоположном берегу, у костров грязь от растаявшего снега, а по лесу носился студеный порывистый ветер.

Посреди ночи сменялись посты. Под бугром, на котором притаилась часовня, притоптывали обледенелыми валенками солдаты-дозорные. Начальник караула поднялся к часовне, посмотреть, не видно ли сверху костров. Сплошная тьма — руины и то едва различались во мгле. Вдруг между камней мелькнул желтый огонек и сейчас же исчез. Офицер схватился за пистолет и замер возле узкой расщелины, прислонясь к шершавой стене. Трещина чувствовалась только на ощупь. За воем ветра внутри не улавливалось ни звука.

Офицер прокрался к пролому в стене и затаился. Черный проем дышал ледяным сквозняком. Начальник караула подождал несколько минут, напряженно взглядываясь во мрак, — наверное почудилось. Но не успел он решить, стоит или нет спускаться к часовому за фонарем, как внезапно прямо перед ним вспыхнул огонь. Внутри часовни у самого входа к земле склонилась фигура человека в немецкой форме. Одной рукой немец держал пистолет и зажигалку, другой — что-то искал в куче щебня. И вдруг неожиданно поднял голову и, не меняя положения, вскинул пистолет. Они выстрелили одновременно. Немец промахнулся, а русский, стреляя на свет, увидел, как враг мешком повалился на пол, придавливая телом зажигалку. Офицер выстрелил вторично, прежде чем погас огонек, потом еще раз в темноту.

На этой фразе Керн прервал рассказ. Он встал с дивана, прошелся взад-вперед вдоль стеллажей, на ходу просматривая названия книг, иногда бережно прикасаясь кончиками пальцев к старым истертым переплетам. Наконец, освоясь вроде бы с моей библиотекой, он отошел к открытому окну и остался стоять там спиной ко мне. Пауза явно затягивалась и перерастала в тягостное молчание. Пришлось кашлянуть и напомнить о себе.

— Итак, немец упал, — сказал я полувопросительно.

Керн обернулся и печально произнес:

— Дело в том, что этим немцем был я.

Он снова смолк на какое-то мгновение, желая, видимо, чтобы я осмыслил сказанное, потом повторил твердо и спокойно:

— Да, этим немцем был я. Мой родной город — Кенигсберг, то есть Калининград. Там я родился и прожил до конца войны. В сорок втором был призван в армию и около двух лет проучился в разведшколе. Как известно, в планы германского командования входило завоевание не одной только Европы и России. Гитлер отнюдь не собирался уступать японцам всю Азию, и, алчно взирая на Восток, мечтал о захвате Индии. Поэтому неудивительно, что до конца войны я просидел в Кенигсберге, изучая хинди и урду.

— Именно поэтому вы так свободно говорите по-русски? — не выдержал я.

— Точно так же я владею и десятком других языков, — отпарировал Керн и невозмутимо продолжал. — Да, время моей юности совпало не с лучшими временами германской истории. К счастью, в моей семье никогда не изменяли великому наследию немецкой и мировой культуры. Мой отец, крупный ориенталист, с детства привил мне любовь к всемирной истории, в особенности — к истории Востока.

Однако в сорок втором году знания и стремления семнадцатилетнего юноши никого не интересовали. Только в разведшколе, куда мне помогли поступить близкие, можно было хоть как-то заниматься любимым делом. В сорок пятом Германия больше уже не помышляла о завоевании Индии. Когда Советская Армия вступила на территорию Восточной Пруссии, всех поголовно отправили на фронт. Я входил в состав отряда особого назначения, одного из тех, которые уничтожали по мере отступления немецких войск все важные военные и промышленные объекты.

В ту памятную мартовскую ночь, когда мы взорвали один из мостов в районе сосредоточения советских войск, русские перешли в наступление, и все, кто не успел унести ноги, оказались в тылу у продвигавшихся частей. В хаосе и панике отступления наш отряд был рассеян. Я вспомнил, что поблизости расположена секретная база военной разведки, и, зная ее местонахождение, решил до поры отсидеться в подземном бункере.

Неподалеку от излучины реки, где еще утром проходила линия фронта, на пригорке в глубине леса стояла полуразрушенная часовня. Она служила своеобразным ориентиром подземной базы: совсем рядом начинался овраг, по которому вела тропа. За часовней давно не присматривали. Крыша прохудилась. Сквозь выбитые двери виднелось надгробие, на нем еле проступала латинская надпись. Никто толком не знал, кто и когда здесь похоронен.

Не обращая внимания на частые артиллерийские разрывы и на то, что немецкие части, окопавшиеся на берегу, вот-вот будут опрокинуты, — я пробрался к часовне. Разрушенная постройка превратилась в руины. Один угол был полностью снесен снарядом, в двух уцелевших стенах зияла пробоина. Потолок провис и держался каким-то чудом. На месте развороченного осколком надгробия возвышалась бесформенная куча камней, щебня и прелых щепок. Среди битого кирпича я нечаянно заметил книгу, старую-престарую книгу в истлевшем кожаном переплете, тронутом плесенью и сыростью. «Библия», — подумал я и подобрал совершенно машинально.

В моем распоряжении оставались считанные секунды. В лесу уже показались русские солдаты, преследовавшие немцев. Я схватил книгу подмышку, скакнул через пролом в стене и, утопая в рыхлом тяжелом снегу, побежал вниз к зарослям мелкого сосновника. Не без труда удалось мне проникнуть в законсервированный подземный бункер, который, к счастью, не успели взорвать. Здесь был настоящий склад, где под многометровым слоем земли и бетона хранилось оружие, боеприпасы и продовольствие, которого на многие недели хватило бы не одному десятку людей.

Я намеревался пробыть в убежище до тех пор, пока наступающие советские войска не продвинутся далеко вперед, для чего, впрочем, не требовалось слишком много времени. Возвращаться в Кенигсберг не имело смысла. Как и другие тогда в Германии, я прекрасно понимал, что война кончится через несколько месяцев, а падение Восточной Пруссии — дело ближайших недель.

Вот почему я решил пробиваться на побережье к Либаве, где в курляндском котле упорно сопротивлялись отборные немецкие силы. Полагаясь на знание литовского и русского языков, я рассчитывал пробраться в гражданской одежде по тылам и в удобном месте перейти линию окружения курляндской группировки. Ну, а в Либаве надеялся с помощью друзей, денег и хитрости бежать морем в нейтральную Швецию или перебраться в Германию. Однако судьба распорядилась иначе.

Сквозь толстые бетонированные стены убежища до меня доносился приглушенный шум боя: сухо трещали пулеметы, сердито ухали пушки, потолок поминутно сотрясало дальними и ближними разрывами.

Мне оставалось только одно — ждать. Я обошел комнаты и кладовые моего временного убежища, где прежде был лишь однажды, разыскал аккумуляторы и включил свет. В бункере имелось все, что угодно, за исключением книг. Предчувствуя долгие томительные часы ожидания и безделия, я принялся рассматривать старинную книгу, подобранную среди развалин часовни.

Книга, похожая на инкунабулу, оказалась вовсе не библией. На ветхих, изъеденных временем листах пергамента, прошитых толстой провощенной ниткой и вставленных в самодельный кожаный футляр, — была описана жизнь некоего Альбрехта Роха, монаха францисканского ордена, дипломата и крестоносца, собственноручно составившего сей удивительный труд, когда на склоне лет, разочарованный и надломленный, он удалился в тевтонские земли замаливать грехи долгой и необычной жизни.

Несомненно, он умер как и подобает отшельнику: почувствовав приближение смерти, лег в заранее приготовленный гроб, положил рядом рукопись — подробный реестр действительных и мнимых грехов, который намеревался вручить пред райскими вратами не иначе как самому апостолу Петру, — накрыл гроб крышкой и тихо скончался, если только прежде не задохнулся. Много позже — лет через сто, а то и двести — над могилой затворника, ставшей к тому времени местом поклонения, возвели часовню, которая и простояла до наших дней.

Латинская рукопись захватила меня с первой же страницы. Перелистывая древние пожелтевшие листы, я, позабыв про все на свете, погрузился в мир легендарного средневековья. Из дали времен нелюдимый монах-аскет поведал доселе неведомую никому историю настолько невероятную, что его поразительное повествование на много часов заслонило ужасы еще не оконченной войны.

Не нужно было быть ни ученым, ни историком, чтобы попасть под обаяние средневековой хроники. Одно лишь не давало покоя: в заключение исповеди францисканский монах приписал, что, отбывая в райские кущи, он берет с собой не только подробное описание жизни, полной удивительных приключений, но и какой-то таинственный светильник, испещренный дьявольскими письменами, — напоминание о самом страшном из совершенных грехов.

Страсть исследователя проснулась во мне и взяла верх над благоразумием. Я решил под покровом ночи снова пробраться к развалинам часовни и попробовать разыскать загадочный бронзовый светильник среди остатков развороченного склепа.

Оставив рукопись в бункере, я выбрался на поверхность и, соблюдая всяческую предосторожность, направился в сторону развалин. В настороженной темноте леса синеватым отливом мерцал снег. Лишь прогретые за день и стаявшие до земли прогалины сливались с непроницаемой чернотой ночи и дырявили мирную синеву снегов волчьими ямами. У реки царило оживление, саперы восстанавливали взорванный мост.

Я быстро взбежал на пригорок и скрылся в развалинах часовни. Беспрестанно щелкая гаснущей на ветру зажигалкой и спотыкаясь о груды битого кирпича, я метр за метром обшаривал темные закоулки, роясь обломком доски в кучах мерзлой трухи. Наконец я увидел то, что искал: припорошенный песком и снегом, плоский светильник валялся возле пролома в стене. В тот же миг я вздрогнул, но не от тусклого, мертвенно-черного блеска бронзы — где-то совсем рядом внизу вдруг раздались приглушенные человеческие голоса, и почудилось, что кто-то поднимается к развалинам.

Я замер, держа наготове пистолет и с чувством безысходного страха ожидал, что вот сейчас вспыхнет фонарь, и меня, как зайца под фарами, предательски ослепит снопом света. Но голоса внизу вскоре стихли и вблизи развалин не раздавалось больше никаких подозрительных звуков. Я выждал несколько минут, прежде чем вновь решился сдвинуться с места. Сделав в темноте три осторожных шага, я наощупь подобрал светильник и сунул его в карман.

И вот тут-то попутал меня нечистый: чтобы убедиться, нет ли под ногами еще каких-либо реликвий, я рискнул снова посветить зажигалкой. Чиркнула искра, колыхнулся на сквозняке язычок пламени, и сейчас же в пяти шагах от себя я увидел советского офицера в дубленом полушубке. Мы выстрелили одновременно, пуля пробила мне грудь, и я, потеряв сознание, ничком повалился на землю…

Вот так закончилась для меня война. А дальше — больничная койка, советские врачи, три года в плену и, наконец, счастливый финал — возвращение на родину. Новой Германии пригодились мои знания: вот уже более двадцати лет я преподаю в Иенском университете. Все эти годы бронзовый светильник хранился у меня, как память о той мартовской ночи, которая едва не стала последней в моей жизни.

А рукопись Альбрехта Роха осталась там, в бункере. Вспоминал ли я об удивительной хронике францисканского монаха? Еще бы! Такое не забывается — слишком уж поразительный документ довелось держать мне в руках. И, может быть, слишком фантастический, чтобы всему поверить. Вы ведь знаете, каким подчас необузданным воображением отличались средневековые монахи: видения и галлюцинации, рожденные затворничеством и ночными бдениями, нередко становились главными источниками самых невероятных откровений и исповедей.

Бывают сны, которые помнишь всю жизнь. Неизгладимый след, оставленный чем-то нереальным, — примерно такое же впечатление сохранилось у меня от писания средневекового отшельника. Конечно, многие детали вообще стерлись, да и немало, пожалуй, примыслил я сам, пытаясь разгадать, где быль, а где сказка. Но теперь и вам придется поверить в сказку, если хотите что-нибудь понять. Если, впрочем, в этой истории можно что-либо понять. Нужны реальные основания, а у меня больше двадцати лет не было в руках иных доказательств правдивости рассказа францисканского монаха, кроме светильника со спиралью. Даже в реальности существования обнаруженной вами второй спирали я не был до последнего времени абсолютно уверен и уже, конечно, не знал ее точного местонахождения. Ах, как хотелось бы видеть эту памирскую площадку у водопада.

— Но там ничего нет, ущелье поднимается к ледникам, — прервал я монолог Керна.

Он посмотрел на меня, точно впервые увидел.

— Нужно подняться к водопаду, — сказал он просто, словно речь шла о том, чтобы подняться на следующий этаж.

— Да вы что? — изумился я. — Там ведь неприступная стена.

— А если все-таки — на стену.

— Ну, что вы, — с досадой отмахнулся я, как будто объясняя докучливому ребенку. — Это невозможно!

— Но он-то был, — усмехнулся Керн.

— Кто — он? — опешил я.

— Альбрехт Рох — францисканский монах, посланник французского короля.

Я окончательно смешался. А Керн, поняв, видимо, что мне трудно продолжать разговор, оставаясь в неведении, опустился в кресло и после минутной паузы начал рассказ.

— Все это трудно передать словами. Нужно самому увидеть рукопись и главное — прочувствовать исповедь Альбрехта Роха, полную и безысходного отчаяния и мучительных сомнений, но одновременно со скрупулезностью средневековой хроники фиксирующую и малейшие подробности удивительного жизнеописания.

Глава IIIЗавещание крестоносца

Необычайные приключения монаха-путешественника неотделимы от тех исторических событий, которые во многом определили его собственную жизнь. Помните ли вы легенду о пресвитере Иоанне? В реальность этого мифического священника, таинственного властителя восточной христианской державы впечатлительное средневековье верило на протяжении четырехсот лет столь непоколебимо, как сегодня верят в существование внеземных цивилизаций.

В середине XII века поползли по городам Византии, Италии, Германии, Франции упорные слухи о том, что из далеких и неведомых глубин Азии движется на запад несметное войско царя-священника Иоанна, самого богатого и могущественного из всех земных царей. Вот-вот бесчисленные армии великого азийского государя выйдут к границам мусульманского мира, сметут с лица земли державу ненавистного халифа и помогут славному крестоносному рыцарству навсегда освободить от неверных святой Иерусалим и гроб господень.

В преддверии второго крестового похода глаза Европы с надеждой обратились к нежданному и спасительному союзнику. Крестоносцы, которые на собственной шкуре почувствовали разящую сталь дамасских клинков, теперь как никогда понимали, что совсем не просто одолеть в одиночку и без союзников неуязвимых арабских конников. Французские и немецкие рыцари, кичливые на пирах и турнирах, но не слишком удачливые в многочисленных битвах с сарацинами, не прочь были поживиться за счет чужой победы и с нетерпением ждали скорых вестей от царя-священника.

Наконец дошло до дворцов князей и императоров удручающее известие: пешие и конные армии пресвитера Иоанна подошли к берегам Тигра, но, не найдя судов и паромов для переправы, двинулись на север, где, по слухам, река замерзала зимой. Но там необычайно теплая погода опрокинула планы царя сказочной Индии, и, напрасно прождав зимних морозов, чтобы по льду провести войско на запад, царь Иоанн вынужден был вернуться на родину. Крестоносцам пришлось начать поход без союзника. Одним пришлось и расплачиваться. Однако бесславный конец второго крестового похода лишь усилил упования на помощь мифического азиатского властителя.

Между тем новое событие подлило масла в огонь. Около 1170 года папа Александр III получил загадочное письмо от имени пресвитера Иоанна. Послания аналогичного содержания пришли вскоре византийскому императору Мануилу Комнину и противнику папы, германскому императору Фридриху Барбароссе. Письма заворожили весь христианский мир. Из уст в уста передавались подробности о сказочных богатствах великого царя, о невиданных зверях и птицах, которые водились в далеких землях, о сатирах, пигмеях, циклопах и кентаврах, населявших заморскую страну. Не было ни одного — ни во дворцах, ни в городских и сельских жилищах, — кого бы оставила равнодушным умело состряпанная мистификация.

Тщеславный Фридрих Барбаросса усмотрел в чужеземном властителе соперника и оставил письмо без ответа. Но хитрый и дальновидный папа Александр рассуждал иначе. Над шатким, раздираемым междоусобицами Иерусалимским королевством с прокаженным мальчиком на престоле, как неотвратимый рок, навис меч султана Саладдина — грозы крестоносцев. Новый крестовый поход может постичь печальная участь предыдущих. Вряд ли стоит полагаться и на непрочный мир с императором Фридрихом. И папа в поисках надежного союзника вновь обращает взор к владыке таинственной Индии. Он спешит с ответом, предлагая союз, и направляет с посланием к царю Иоанну личного врача. Посол отправился искать призрак и бесследно исчез навсегда.

Шли годы. Легенда о сказочной стране на дальнем востоке не старела. На грязных узких улицах европейских городов время от времени появлялись люди в фантастических одеждах. Не моргнув глазом, они смело выдавали себя за посланцев пресвитера Иоанна и требовали провести их в княжеские замки. Проходимцев хватали, подолгу пытали на дыбе, вырывая признание, и после разоблачения казнили на плахе. Но вера в царя-священника от этого нисколько не страдала.

Наконец наступил черный год, когда в смертельном страхе поскакали с восточных границ халифата испуганные гонцы, возвещая сынам Аллаха о неотвратимой беде: неумолимым смерчем двигаются с востока полчища неведомого врага. Крестоносцы, чьи завоевания в Палестине и Малой Азии давно свел на нет неустрашимый султан Саладдин, вновь воспрянули духом. Но радость оказалась преждевременной. Не светлое воинство царя Иоанна спешило на выручку бездарным рыцарям, а дикие орды Чингисхана грозовой тучей надвигались на Европу, как щепки сметая на пути великие империи и карликовые княжества.

Удар казался неминуемым. Подобно обреченной лягушке ждала Европа последнего броска монгольского змея. Но произошло чудо: дойдя до Средиземного моря, монголы неожиданно остановились, обратив жадные взоры к городам и селам Руси. Целое десятилетие ожидала Европа, готовая разделить участь полоненной Руси. Но обескровленные орды пухлой империи великого хана, раздираемой соперничеством удельных князьков, уже не имели сил для львиного прыжка.

Постепенно христианский запад свыкся со страшным соседством, научился подстраиваться под самодурство монгольских сатрапов и даже начал подумывать, не вовлечь ли в союз против египетского султана тугодумных наследников Чингисхана, чтобы с помощью дикой силы раздавить потомков непобедимого Саладдина. В ставку великого хана зачастили послы властителей христианских государств. И всякий раз, когда в орду отправлялось очередное посольство, верные люди получали тайный наказ: любой ценой разведать дорогу к владениям потомков царя-священника Иоанна. В правителях мифической империи видели теперь не только союзников против магометан, но и защитников от монгольского аркана.

Чем глубже проникали посланцы королей и пап — а вслед за ними купцы и миссионеры — в заповедные уголки азиатского материка, тем дальше и дальше на восток улетало на крыльях легенды фантастическое царство Иоанна. Венецианец Марко Поло надеялся обнаружить подданных царя за границами Китая. Принц Генрих Мореплаватель, отправляя каравеллы во все концы света, давал капитанам подробные инструкции, что именно следует передать владыке христиан на востоке. В эпоху великих географических открытий владения наследников Иоанна искали сначала в Африке, а потом — в Америке.

Легенда прожила до XVI века, и в течение четырех столетий не раз поступали самые что ни на есть достоверные сведения о местонахождении земель пресвитера Иоанна. В 1248 году Генрих Лузиньян, король Кипра, получил от армянского канцлера Синибальда известие, что земли, откуда пришли в Вифлеем три волхва, чтобы поклониться младенцу Иисусу, следует искать в стране Кашгар. А от тех волхвов и ведут свое начало пресвитер Иоанн и его поданные. О письме армянского канцлера правитель Кипра доверительно сообщил французскому королю Людовику IX.

Тем временем король Франции Людовик спешно искал союзников для нового крестового похода. Возлелеяв мечту навеки обессмертить свое имя, прозорливый государь прекрасно понимал, что без серьезной поддержки раздавить султанский Египет будет немыслимо, и тщательно подготовляемый седьмой крестовый поход постигнет неудача предыдущих шести. Скрепя сердце, гордый король решил обратиться за помощью к монголам. Новый крестовый поход уже начался, а в улус великого хана заспешило посольство во главе с доминиканцем Андре Лонжюмо. Почти три года потребовалось посланцу короля, чтобы добраться до ставки великого хана и, получив оскорбительный ответ, полуживому вернуться назад.

А весной 1250 года свершилось неслыханное: Людовик Святой был захвачен султаном в плен и только через год за немыслимый выкуп отпущен на свободу. Опозоренный, но не сломленный король вернулся к войскам. Крестовый поход продолжался. Над крестоносцами нависла угроза поражения. Из орды прибыли худые вести. На помощь со стороны монгол рассчитывать не приходилось. Тогда-то вождь крестоносцев и вспомнил о письме армянского канцлера. Мысль о союзе с владыками могучей империи Иоанна накрепко засела в голове впечатлительного монарха.

На сей раз посольство готовилось втайне. Требовалось, усыпив бдительность монголов, проехать по их обширным владениям, направляясь якобы в резиденцию великого хана, на полпути свернуть с дороги и в обход монгольским заставам проникнуть в неведомый Кашгар, где, по сведениям, раскинулись земли преемников легендарного христианского царя. Для выполнения тайного и опасного поручения короля Франции вполне хватало одного верного человека. Выбор пал на францисканского монаха Альбрехта Роха.

* * *

Немало пережил Альбрехт Рох за пятьдесят лет трудной жизни. Сын богатого немецкого купца, осевшего в Лангедоке, он осиротел в тринадцатилетнем возрасте после альбигойской резни в Провансе. На его глазах озверелые каратели растерзали мать, отца и старших сестер. Чудом уцелев при разграблении дома и лавки, он стал бродягой.

В тот год прошел по Европе умело пущенный слух, что немыслимо добиться освобождения святой земли с помощью огня и меча. Лишь безгрешные дети, чьи сердца не исполнены корысти и жажды наживы, могут отвоевать у неверных священную реликвию — господень гроб. Стоит только безоружным христианским отрокам собраться вместе, как само море разверзнется перед малолетними крестоносцами и поглотит в гневной пучине нечестивых басурман, вновь захвативших Иерусалим. По всем городам и селам скликались на небывалый крестовый поход толпы голодных детей. Вскоре тридцатитысячная армия оборвышей во главе с отъявленными авантюристами устремилась на юг Франции, устилая обочины дорог погибшими от голода, болезней и ножа.

Альбрехт Рох одним из первых оказался в Марселе и вместе с тысячами других стал жертвой гнусного обмана. Ничего не подозревавших подростков без воды и пищи погрузили на корабли, но вместо святой земли отправили в Египет, где обезумевших и полумертвых детей прямо из трюмов доставили на невольничий рынок и за бесценок продали в рабство.

Сыну немецкого купца повезло больше остальных. Смышленый, умеющий читать и писать мальчик привлек внимание знатного вельможи, который купил его. Семилетнее рабство оказалось не слишком тягостным. Альбрехт Рох быстро овладел арабским языком и сделался подручным у толмача. В круг забот и обязанностей возмужавшего юноши входил разбор и перевод бумаг, захваченных у франков и допрос пленных. Он постиг тайны ислама, познал сокровенную премудрость суфиев и проникся интересом к еретическому учению отступника Аверроэса. Но ярмо раба не давало ему покоя.

Когда папский легат Пелагий осадил Дамиетту, Альбрехт Рох дождался темной безлунной ночи, спустился по веревке с крепостной стены и бежал в лагерь крестоносцев. Наутро беглец предстал перед кардиналом. Главнокомандующий в сутане по достоинству оценил отважный поступок юноши, не отступившего от родины и веры. С первым же кораблем Альбрехт Рох отбыл во Францию, где рекомендательное письмо всесильного кардинала открывало перед ним двери Сорбонны.

Его удивила схоластическая пустота европейской науки. Ему ли, читавшему на арабском языке Ибн Сину и Ибн Рушда, было не знать, насколько витиеватая восточная мудрость превосходит дохлые догмы европейских педантов. Альбрехт Рох открыто заявил об этом коллегам и учителям и вскоре добился, что на него стали смотреть косо и враждебно. Он прослыл вольнодумцем и аверроистом. К счастью ему не грозил костер. Инквизицию учредили спустя несколько лет.

Бороться — вряд ли имело смысл, а сомнения в собственной правоте вскоре возымели действие. Что-то перевернулось в душе молодого философа, он раскаялся и письменно обратился к самому папе с мольбой об отпущении грехов. Получив прощение, Альбрехт Рох вступил в нищенствующий монашеский орден францисканцев.

Аскетизм, фанатичная вера, неистовые проповеди на площадях и улицах дали ему больше, чем сомнения и скептицизм. Имя Альбрехта Роха прославилось по всей стране. Боголюбивый король Людовик, покровитель францисканцев, не раз встречался с ученым монахом, знал о его удивительной судьбе и, сам не чуждый в молодости заблуждений, полностью доверял тому, кто пришел к вере через сомнения. Когда встал вопрос о посланце в далекое царство пресвитера Иоанна, король, не колеблясь, остановил выбор на Альбрехте Рохе.

* * *

Серебряная дощечка, выданная монгольским наместником, открывала беспрепятственный проезд на восток через лоскутную империю великого хана. Путь Альбрехта Роха лежал по землям истерзанной и поруганной Персии. Сожженная, но непокоренная страна продолжала сражаться с жестокими поработителями. Молниеносные всадники вихрем налетали из засады на монгольские посты и отряды. После смертной сечи они, беспощадно истребив всех от мала до велика и прирезав раненных, рассыпались и исчезали в неприступных горах.

Серебряный монгольский пропуск, испещренный замысловатым уйгурским письмом, чуть не погубил королевского посланца. Альбрехту Роху оставалось несколько дней до Каспия, когда на узкой горной тропе его остановили персидские повстанцы. Охранная грамота, выданная монголами, была равнозначна смертному приговору. Монаха не спасал ни статус посла, ни европейское происхождение. Но он остался жив; его выручило то, что он заговорил по-арабски и прочитал несколько строк из Корана.

Пленника, связанного по рукам и ногам, перекинутого через круп лошади, доставили в горную крепость и бросили в гнилое вонючее подземелье. Зачем понадобилась иранским мстителям бесполезная добыча — сказать трудно. Возможно, хотели выведать, не снюхиваются ли франки с монголами и не сулит ли это новых бед многострадальной Персии. А может, решили подержать заложника до лучших времен, чтобы получить выкуп. Но как только за королевским послом захлопнулись двери темницы, о его существовании словно забыли. Лишь однорукий тюремщик два раза в день приносил воду и черствые заплесневелые лепешки.

В тюрьме узник оказался не один. В темном углу на прелой соломе, прикованный цепью к стене, сидел седоволосый старик в истлевших лохмотьях. У ног его горел светильник, и чуть живой язычок пламени слабо освещал пустые глазницы на изуродованном восковом лице. Альбрехт Рох пробовал заговорить со слепым, но тот упорно молчал: то ли был глух, то ли не понимал по-арабски. Тусклое пламя светильника горело день и ночь. Каждый раз тюремщик, приносивший в подвал хлеб и воду, почтительно наполнял светильник маслом из медного кувшина.

От сторожа Рох узнал, что слепой старец, — язычник, поклоняющийся огню. Житель далекой горной страны и глава какой-то тайной секты, он был обманом захвачен и доставлен сюда, в замок. Пять лет шейх, хозяин замка, подвергал старика ужасным пыткам, стараясь выведать у него древнюю языческую тайну, какую — никто не знает. Пять лет молчал старик. Ему выкололи глаза, хотели сжечь живьем на медленном огне, но в конце концов бросили заживо гнить в подземелье замка. Если у старца отобрать светильник или не подлить туда масла, слепой отказывается от еды и питья.

За много месяцев, проведенных вместе в сырой темнице, Рох не услыхал от слепого ни единого звука. Однажды снаружи раздался необычный шум. Целый день пленникам не приносили еды. А ночью стены и своды начали сотрясаться от мерных глухих ударов, словно кто-то бил с размаху по земле гигантским тяжелым молотом. Той ночью монголы, уже неделю осаждавшие замок — последний оплот разгромленных повстанцев, — начали забрасывать крепость огромными камнями из метательных орудий и долбить кованые ворота стенобитными машинами. Под утро после отчаянного штурма замок пал.

Когда трое воющих, опьяненных и забрызганных кровью монголов, готовых зубами разорвать на пути все живое, ворвались в подвал, где томились изнуренные узники, — имелась только одна сила, способная укротить дикую необузданную ярость кочевников и сберечь жизнь двум заключенным. Спасение больше года хранилось завернутым в тряпицу на груди у монаха Альбрехта Роха. Серебряная дощечка, выданная королевскому послу для проезда по бескрайним владениям потомков Чингисхана, возымела магическое действие. Послов к великому хану запрещалось трогать под страхом смерти, им полагалось оказывать помощь и обеспечивать защиту.

«А этот?» — спросил через араба-толмача приведенный тысяцкий, указывая плетью на слепого огнепоклонника.

Что-то екнуло в сердце королевского посла.

«Это — великий прорицатель и маг, о мудрый и добросердечный господин, — отвечал монах. — Его необходимо целым и невредимым доставить в ставку великого хана».

Дремучее суеверие испокон веков соседствовало в душе монгольских завоевателей с ненасытной алчностью и тупым чванством. С опасливой учтивостью со старца, который безучастно продолжал сидеть в углу перед светильником, сбили цепь, и Альбрехт Рох за руку вывел слепого из темницы.

Монголы покидали крепость, усеянную бездыханными телами защитников. Над замком занимался пожар. В долине, насколько хватало глаз, полыхали костры торжествующих победителей. Юркий чиновник с китайской бородкой, путаясь в широких полах шелкового халата, стянутого с чужого плеча, вручил Альбрехту Роху и его спутнику новую охранную грамоту и приказал выдать из обоза двух шелудивых мулов. Когда крепостные стены остались далеко позади, а ветер, дувший в спину, больше не доносил запаха гари, — старик, который умело сидя в седле, послушно следовал за Рохом, неожиданно заговорил на чистом арабском языке.

«Где ты собираешься бросить меня? — спросил он. — И что тебе нужно у монгольского хана?»

В первое мгновение монах оторопел, но, быстро смекнув, что многознание старца может пригодиться, рассказал всю правду: что в орду он ехать не собирается, что ищет дорогу в Кашгар, где, по сведениям французского короля, находится могучее христианское государство. Старец долго молчал, обдумывая услышанное.

«Я могу показать тебе дорогу в Кашгар, — наконец сказал он, — враги лишили меня глаз, но не могли лишить разума. Кашгарское царство расположено дальше тех мест, где живу я. Проводи меня домой, и я дам тебе проводника до Кашгара».

Так они порешили ехать вместе.

* * *

Безлюдные опустошенные селенья ждали их на долгом пути к Памиру. Лишь в стороне от проезжих ущелий и заброшенных караванных троп, там, куда не смогли проникнуть ханские отряды, уцелели люди. Расспрашивая о дороге редких встречных, старик и монах пробирались к долине Пянджа, откуда начиналась великая горная страна, недосягаемая для монгольской конницы.

Чем выше становились снежные вершины гор, тем чаще попадались путникам стада овец, и старец, не слезая с мула, затевал длинные неторопливые беседы с пастухами. Раздувая ноздри, он вдыхал прохладу ущелий и окрепшим голосом певуче и плавно говорил на неизвестном наречии, точно читал проповедь. Пастухи слушали почтительно, кормили слепого и его спутника, приглашали разделить ночлег у костра, а поутру давали на дорогу овечий сыр, сушеные фрукты да лепешки, и иногда провожали до висячего моста или брода.

Много недель пролетело, прежде чем привел их последний проводник в дальний горный кишлак. В сумерках постучали железным кольцом в глухие ворота, и, как из глиняного горшка, откликнулся на стук голос. Старик что-то громко сказал и сейчас же по ту сторону раздался истошный вопль. Ворота распахнулись и к ногам слепого упал человек с факелом в руках. Из дома с криком выбегали другие, тоже падая ниц. По всему кишлаку замигали огни, закричали люди, залаяли собаки. Вскоре у дома собралась коленопреклоненная толпа. Старец произнес несколько слов и прошел в дом. Там, устало опустившись на ковер, он обратился к Альбрехту Роху:

«Я обещал найти проводника до Кашгара. Дорога на Кашгар осталась в стороне. Ты получишь проводника. Но тебе нечего делать в Кашгаре. Ты говорил, что едешь послом в страну христианского царя Иоанна. Так знай: до самого океана, где восходит солнце, нет и никогда не было такой страны. Можешь смело возвращаться назад и сообщить это своему государю. Ты спас мне жизнь и помог вернуться на родину. Ты делил со мною гнилое подземелье и пил тухлую воду из одного ковша. Мне хочется отблагодарить тебя. Завтра чуть свет я отправляюсь дальше в горы и хочу, чтобы ты ехал со мной. Я покажу тебе то, что не видел ни один непосвященный. Я повезу тебя к тайной пещере, куда мечтали, но не смогли добраться собаки Хуршаха. За это они выкололи мне глаза. Ты узнаешь то, о чем знают немногие. Если хочешь ехать в Кашгар, я не стану тебя удерживать и дам проводника. Через год, если останешься жив, ты ни с чем вернешься обратно. Но меня уже больше не встретишь. Выбирай!»

Альбрехт Рох колебался недолго.

* * *

Поутру караван маленьких длинношерстных быков неторопливо потащился по ветряным ущельям и перевалам Памира. Молчаливая, хорошо вооруженная свита сопровождала старца. Но никто больше не попадался им на каменистом пути. Только круторогие архары мелькали на заснеженных кряжах, да горные орлы зловеще парили высоко над ущельем. Много дней двигался караван, пока невидимая тропа не уткнулась в пустую пещеру. Здесь осталась свита. Только двоим, не считая Альбрехта Роха, было позволено проводить слепого старца дальше. Равнодушные яки снова не спеша зашагали по голым камням. Но путешествие приближалось к концу. Под вечер низкорослые быки подошли к водопаду, который преграждал путь по ущелью.

Высокая неприступная стена нависала над маленьким караваном. Грохот ниспадавшей воды пугал животных. Старцу помогли спешиться и под руки подвели к потоку. Альбрехт Рох заметил, что слепой остановился на ровной, почти круглой площадке, на которой явственно проступала свернутая змеей надпись из треугольных знаков. Один из провожатых отвязал от седла фыркавшего быка завернутый в холстину шест, развернул полотно и высоко вознес над головой длинную причудливую трубу. Медный протяжный звук разнесся по ущелью, звонким мелодичным призывом прорвался сквозь рыхлый шум воды. Монах не понимал смысла странного обряда. Слепой стоял с непроницаемым лицом, в пустых глазницах, как слезы, блестели брызги воды.

Вдруг над гребнем стены появились две человеческие головы и тотчас исчезли. Зато вниз легко заскользила громадная корзина. В мгновение ока она мягко опустилась рядом с площадкой. Двое провожатых подхватили старца и посадили в корзину, тот жестом дал понять, чтобы подвели Роха. Монах приблизился. Старик указал на место возле себя: в корзине, сплетенной из широких сыромятных ремней, могло уместиться двое или трое.

Погонщики помогли Альбрехту Роху перелезть через высокий борт, и, как только он ступил на зыбкое дно, ременный короб, плавно покачиваясь на двух толстенных канатах, пополз вверх. От высоты и близости клокочущей воды кружилась голова. Королевский посол беспомощно вцепился в тонкий борт плетенки, не решаясь взглянуть ни вниз, ни вверх.

У края пропасти корзина остановилась. Канаты, привязанные к металлическим кольцам, тянулись по желобам, густо смазанным жиром, к массивному деревянному барабану, наглухо насаженному на бревно в два обхвата. Нехитрый, но громоздкий механизм приводили в движение четыре яка, понуро стоявшие здесь же. Несколько косматых чернобородых людей в одежде из вывернутых наизнанку шкур вытянули старца за руки и пали перед ним ниц. Альбрехт Рох выкарабкался сам.

«Караван будет ждать тебя внизу три дня, — сказал слепой старик. — А теперь идем».

И он легко зашагал вперед, положа руку на плечо одного из бородачей. Путь оказался неблизким. Унылый однообразный склон поднимался почти незаметно. Неожиданно он оборвался на плоском, точно обрубленном гребне, покрытом бурым лишайником и жалкими клочками выжженной на солнце травы. Гребень плавно переходил в отлогий спуск, а внизу в котловине пепельно-тусклым блеском запыленного зеркала заиграла вода.

Процессия вышла к берегу озера, поросшего пышным кустарником и густой травой. В воздухе кружили птицы. Слева, далеко отступив от воды, поднимались скалы, в вышине они незаметно переходили в обледенелый кряж, который уползал по границе озера и на той, невидимой стороне смыкался с белым оскалом дальних хребтов.

Широкий зеленый луг разделял подножье горы, усеянное крупными обломками камней, и оловянную гладь озера, которое на фоне слепящей зелени травяного ковра выглядело легким серым покрывалом, накинутым на долину. Буйные небывалые травы подступали прямо к кромке воды и обрывались возле застывшей глади, точно отрезанные ножом.

У подножья горы копошились человеческие фигуры, бродили яки, козы, овцы, с веселым лаем носились собаки. Нигде никаких построек. Но над всем мирным пейзажем разверзлась чудовищная пасть громадной пещеры. Она словно готовилась проглотить и загадочно-угрюмые воды, и пышную растительность, и людей. Исполинским глазом циклопа светился у входа в пещеру огонь большого костра, горящего странным синеватым пламенем.

Здесь, в недосягаемой высокогорной долине, на берегах Теплого озера жили последние огнепоклонники, немногие из уцелевших приверженцев учения Зороастра, легендарного пророка, основателя древней религии персов и всех среднеазиатских народов. Сама религия давно рухнула, не выдержав противоборства с исламом, когда во времена страшного мусульманского нашествия под копытами арабских лошадей пали растоптанными и прошлая гордая слава Персии и святилища зороастрийцев. Но и после арабского завоевания понадобились еще многие столетия, прежде чем время смогло вытравить из сознания людей вдохновенные пророчества Зороастра.

Сотни раз огнепоклонники поднимались на священную войну против арабских поработителей, и каждый раз побежденные, отступали все дальше и дальше в безлюдные пустыни и горы, пока ущелья Памира не стали их последним оплотом. Тут, в глубоких тайниках пещер схоронили они и сберегли священную книгу зороастрийцев — Авесту. Слепой старец был верховным жрецом последних зороастрийцев, один из немногих, кто имел доступ к сокровенным подземным тайникам и знал проход по пещерному лабиринту к месту, где хранился драгоценный список легендарной Авесты.

Суровые нелюдимые огнепоклонники, загнанные в ущелья и ледники Памира, не выродились, как это обычно бывает, в фанатичную секту юродствующих кликуш. Религиозные традиции довлели над общиной, но не настолько, чтобы убить в людях все человеческое. Смысл своей жизни горные отшельники видели не в бездумном соблюдении формальных предписаний ритуала, а в сохранении для потомков священной книги знаний.

Никто, кроме главного жреца, не имел права покидать тайного убежища. Раз в три года он спускался в ущелье, объезжал по заброшенным горным селениям немногих сторонников зороастрийцев, чтобы отобрать детей, предназначенных для воспитания в общине хранителей Авесты, дабы впоследствии стать стражами негасимого священного огня на берегу Теплого озера. Преданные последователи огнепоклонников каждое лето приводили караваны с припасами и намеченными жертвами к водопаду, и плетеная корзина бесшумно уносила плачущих младенцев в неприступную высь.

Однажды шейх исмаилитов Хуршах проведал, что верховный жрец богоотступных зороастрийцев вновь спустился с высоких гор в долину Пянджа. Слуги Хуршаха устроили засаду на безлюдной тропе, перебили охрану, схватили памирского старца и доставили в замок шейха. Но напрасно вероломный Хуршах пытался склонить жреца-огнепоклонника на свою сторону и выведать тайну священной пещеры — ни посулы и уговоры, ни изощренные восточные пытки не возымели действия. Ослепленный, изувеченный старец хранил молчание и был обречен заживо гнить в глубоком подземелье горного дворца…

«Вы, франки, — сказал слепой жрец оробевшему монаху перед входом в пещеру, где жутким синим пламенем, без дров и угля, гудело пламя гигантского костра, — вы больше других кичитесь мудростью, которой у вас нет. Вы, как дети, зная немногое, полагаете, что знаете все, и, как базарные нищие довольствуетесь жалкими крохами, доставшимися от знаний неведомых вам народов. Не на пытливый разум, а на безрассудную глупость опираетесь вы, вот уже более тысячи лет слепо доверяя одной старой иудейской книге, именуемой Библия. Я покажу тебе книгу в тысячу раз более великую, где собраны и записаны все сокровенные знания людей, многое из которых давно растеряло неразумное человечество».

Уверенно ступая в полной темноте, старик повел испуганного монаха путаными, извилистыми ходами. Шли долго, непрестанно сворачивая то влево, то вправо. Проход подчас сужался так, что локти задевали стены. Наконец Альбрехт Рох почувствовал, что дышать стало свободней. Давящая теснота исчезла. Слепой жрец чиркнул огнивом и безошибочно зажег факел, укрепленный в стене.

Под невидимыми сводами на высоких полированных ступенях глазам изумленного францисканца представились сотни кожаных свитков величиной с небольшой бочонок. Это была легендарная Авеста. Не те жалкие искалеченные обрывки, найденные спустя полтысячелетия у индийских парсов, а полный список, считавшийся навсегда утраченным после того, как Александр Македонский приказал публично сжечь древнюю книгу зороастрийцев на площади разрушенного Персеполя.

В подземной пещере, запрятанной под ледниками Памира, последний зороастрийский маг поведал посланцу французского короля о великих тайнах авестийского предания. В исповеди, унесенной в могилу, Альбрехт Рох сообщает, что увиденное и услышанное подобно молнии, внезапно озарившей темную келью, пронзило его душу, поразило и ослепило разум. Но при всей незаурядности и необычной судьбе Альбрехт Рох оставался сыном своего времени. Разве мог он, ревностный служитель христианского бога и верный подданный французского короля, променять дремучие идеалы на все тайны земли и блага мира вместе взятые.

Возвращаясь в Европу по вытоптанным оазисам Хорезма, проезжая мимо спаленных городов и мертвых сел Руси, он окончательно решил, что не иначе как сам сатана в обличии мудрого зороастрийца завлек его в дьявольскую ловушку и ослепил огнем ада, чтобы принудить забыть бога, спасение и королевский наказ…

Альбрехт Рох окончил жизнь в прусских лесах. Полуживой от ежедневных постов и изнурительных молитв, он добрался до владений тевтонского ордена, отшельником поселился в уединенном месте и остаток дней провел в полном одиночестве, избегая людей и замаливая вину перед небом и королем. Как каинову печать хранил он бронзовый светильник с дьявольскими письменами, подаренный на прощанье монаху зороастрийским жрецом: тот самый светильник, который слабым огоньком согревал их, слепого и зрячего, в сыром подземелье исмаилитской крепости.

Глава IVТайна слепого мага

История! История в самом широком смысле — история человека, народов, общества, история языка, мысли, культуры, нравов, обычаев. Она была для меня всем. Нет, не причудливые видения минувшего привлекали меня, не призрачный мир теней искал и находил я в глубинах веков. История означает жизнь в ее полноте и беспрестанном становлении. Настоящее — всего лишь результат, заключительный аккорд долгого и трудного пути истории, но этот последний аккорд не исчерпывает симфонии жизни. От фундамента прошлого зависит прочность здания настоящего. Прошлое — назидание и предостережение: если люди не умеют учитывать уроки вчерашнего, им нелегко придется сегодня и завтра.

Прошло совсем немного времени с момента появления неожиданного гостя, а я уже успел проникнуться доверием и уважением к пожилому невозмутимому немцу, о чьем существовании недавно даже не подозревал. Мне нравилась его манера вести беседу — размеренно, неторопливо, но образно и убежденно. Мысли ладно прилегали друг к другу, рисуя столь красочно и правдоподобно картины далекого прошлого, как будто рассказчик был очевидцем событий. В нем не было ни тени позерства, ни нотки пренебрежения, никакого желания подавить собеседника мнимым превосходством и потоком книжной информации — что так присуще эрудированным болтунам.

Теперь мне открылось многое, я знал все, что было известно Керну. Нет, совсем не список легендарной Авесты, надежно упрятанный под ледниками Памира являлся главным в поведанной мне истории, хотя это тоже — потрясающее известие. По своему значению и литературным достоинствам она не уступает таким старинным религиозным книгам, как Веды, Библия и Коран. Когда-то полный свод Авесты насчитывал два миллиона стихов, написанных несмываемой золотой краской на двенадцати тысячах дубленых коровьих кож особой, тонкой выделки. Тяжелые свитки хранились в главном зороастрийском храме столицы персидских царей.

Когда Александр Македонский разбил Дария и разграбил Персеполь, он приказал стереть с лица земли главное святилище огнепоклонников, на его развалинах сжечь Авесту, а пепел развеять по ветру. Спустя много лет жрецы-маги задумали по памяти воссоздать заново сожженную книгу. Утраченный текст восстановили лишь ценой невозвратимых потерь: новая Авеста оказалась вчетверо короче первоначальной. Однако и этот вариант не сохранился. Жрецы не раз дополняли и переделывали текст, уродовали древние стихи до неузнаваемости. Живое и поэтичное безжалостно выбрасывалось. Мертвое, наносное канонизировалось и насильственно насаждалось. Наивные вдохновенные верования древних иранцев в руках церковников превращались в сухую безжизненную догму.

В конце седьмого века на Персию и Среднюю Азию обрушились арабы. Все, что противоречило Корану и противилось новому порядку, беспощадно сжигалось и уничтожалось — люди, храмы, книги. Арабское нашествие положило конец древней религии Зороастра. На смену поклонения огню, свету и правде пришла слепая вера Мухаммеда. Не удалось ордам завоевателей вытоптать огонь зороастрийского учения. Пламя пророчеств Зороастра и учения Авесты не в силах были задуть ни македонцы, ни арабы, ни монголы. Тлеющие искры веры в светлое и доброе, неизбежно побеждающее зло и тьму, вспыхивали вдруг в самых неожиданных местах. Античная Греция и Рим не избежали влияния зороастрийских идей. Авестийское учение оплодотворило мистику некоторых иудейских и христианских сект. В средние века воинствующие еретики — несториане и павликиане, богомилы и альбигойцы, — поднимая под религиозными лозунгами народные массы на антифеодальную борьбу, черпали из манихейства, сами того не зная, крамольные мысли языческого бунтаря Зороастра.

Религиозные общины зороастрийцев, чахлые и вырождающиеся, также сумели выстоять кое-где под натиском времени. Вплоть до начала двадцатого века в Баку действовал храм огня. Поныне малочисленные группы огнепоклонников живут в Индии и Иране. Именно через парсов, индийских зороастрийцев, бежавших из Персии после кровавой резни, учиненной мусульманскими фанатиками, и поселившихся в окрестностях Бомбея, — попали в Европу XVIII века списки Авесты, вернее жалкие и куцые остатки, которые чудом уцелели и дожили до наших дней, по сути — одна из тысячи двухсот навсегда утраченных глав. Но даже и в таком виде пламенные гимны Зороастра и суровая мудрость безымянных авторов вошли в сокровищницу человеческой мысли и мировой поэзии. Находка даже одного неизвестного отрывка священной книги зороастризма могла бы стать событием огромной важности в истории, филологии, философии. А тут намек на целый неповрежденный список. Шутка сказать — полный свод Авесты! Сенсация в науке XX века!

И все же не это было главным. Керн оказался прав: в рукописи монаха-францисканца, найденной много лет назад и оставленной в подземном бункере где-то в прибалтийских лесах, содержались такие сведения, которые не укладывались в обыденные представления. Мало того, сведения требовали внимательного изучения, уточнения сопоставления, чтобы убедиться в их правильности, для чего нужна была рукопись. Я понимал это не хуже Керна. Поэтому его предложение ехать в Прибалтику явилось естественным заключением удивительного рассказа и представлялось само собой разумеющимся, хотя ни один из нас не был уверен, сохранилась ли в лесном подземелье исповедь Альбрехта Роха. Да и уцелел ли сам подземный бункер — эта старая язва войны?

Впрочем, тем, кому случалось бывать в районе Калининграда, на территории бывшей Восточной Пруссии, хорошо известно, сколько тайн недавнего военного прошлого хранит эта земля. На разветвленную сеть секретных подземных баз, заводов, складов, аэродромов неподалеку от границ Советского Союза во времена второй мировой войны делалась особая ставка. Многое было уничтожено в ходе боев, взорвано отступавшими войсками, обнаружено и ликвидировано после войны. Однако немало еще неизвестных тайных убежищ и хранилищ скрыто в тенистых лесах, на безлюдном побережье и посреди топких болот.

Так или иначе, приходилось ехать. Весьма кстати подвернулись и два выходных дня и автомобиль Керна, на котором он и прибыл в нашу страну. Разговор продолжался всю ночь. Керн согласился остаться у меня до отъезда. Он достал из саквояжа целый набор чайных принадлежностей: маленький фарфоровый чайник с замысловатым японским узором, несколько миниатюрных пиал и круглую жестяную банку с душистой заваркой. Едва был допит крепкий ароматный чай, как за окном посветлело: занималось раннее июльское утро.

* * *

Мы вышли, когда на небе таяли последние звезды. День обещал быть ясным и жарким. У подъезда стояла машина незнакомой мне иностранной марки — старая, облупленная, забрызганная давнишней грязью и с помятым левым крылом.

— Мой дом на колесах, — отрекомендовал Керн.

Я бросил на заднее сидение тощий затасканный рюкзак, внизу положил лопату, а сам сел рядом с водителем. Мотор жалобно фыркнул, и машина нервным рывком тронулась с места. За время пути я многое узнал о Керне, о его жизни, семье, увлечениях. Но жизнь в обычном смысле слова, когда не нарушают ее плавное течение чрезвычайные события, представляет довольно-таки однообразную картину. Работа, повседневные заботы, устойчивые привычки и неизменный круг друзей — все это хорошо знакомо каждому. Гораздо больший интерес представляет характер человека, его взгляды, образ мыслей и убеждения, накладывающие, впрочем, индивидуальный отпечаток на любое событие личной жизни.

С Керном было легко, как с давним знакомым. Однако за те полдня, что мы провели рядом на пути к Калининграду, выявлялась не только общность взглядов и интересов, но и определенные различия в жизненных позициях и понимании ряда вопросов. Незаурядность этого человека чувствовалась буквально во всем, но вместе с тем его отдельные высказывания вызывали справедливые возражения. Я не отмалчивался, охотно ввязывался в спор, а иногда даже нарочно старался распалить и подзадорить Керна, если замечал, что он заходит слишком далеко, и тем самым в известной степени оспорить, добиваясь, чтобы он провел мысль до конца, логически свел ее к абсурду и, значит, опроверг самого себя.

Правда, подобная тактика не всегда приводила к желанному результату, ибо нередко я сам оказывался в какой-нибудь логической или софистической ловушке. Когда я, замечая несуразность каких-либо суждений Керна, пытался опровергнуть их четкими аргументами или загнать в логический тупик, он всегда угадывал, куда клонится разговор, и либо уходил в сторону, либо отделывался шуткой, либо же, наконец, разделывался с моими доводами моим же оружием. Вне всякого сомнения, он был гораздо более опытный и искусный спорщик. В споре он никогда не выжидал, не оборонялся, а почти всегда наступал.

Все это однако не мешало нам понимать друг друга. Мы быстро и безошибочно нащупали правильную нить, и наши отношения вскоре приобрели тот особый оттенок, который подчас наблюдается при сближении людей, совершенно различных по характеру, взглядам или возрасту, но испытывающих симпатию и стремящихся к развитию товарищеских уз: Керн шутливо покровительствовал мне, я же, не тяготясь подобной опекой, не оставался в долгу и не упускал случая или подковырнуть его, или беззлобно уязвить. Не сговариваясь, мы взяли за основу наших отношений простую житейскую заповедь: посеешь непринужденность — пожнешь дружелюбие и взаимопонимание.

Раза два в высказываниях Керна проскальзывали скептические нотки в оценке человека.

— Человек рожден быть богом, — впервые услышал я в машине, — а между тем люди растрачивают жизнь на пустые, малозначительные мелочи. Большинство до сих пор не научилось видеть, развивать и извлекать многие из сокрытых возможностей, которыми их не скупясь одарила природа.

Мысль показалась мне несколько туманной. Он пояснил:

— Каждый рождается с задатками гения, но лишь считанные единицы ими становятся. В каждом от рождения заложено самой природой активное начало. Но как и огонь, активная деятельность человека может разгореться все сильней и сильней, может поддерживаться на одном уровне и, наконец, может — запущенная или заброшенная — угасать совсем.

Только активность первого рода, непрерывно разгорающаяся, есть действительная активность, которая отвечает истинному назначению человека. Природа никого не обделяет семенами гениальности, за исключением психически или умственно неполноценных людей. Взрастить эти семена доступно каждому. Нужно лишь, чтобы неутолимая жажда знаний, беспрестанное стремление к деятельному исканию никогда не угасали, а, напротив, разгорались все сильней и постоянно бушевали в людских сердцах. И тем сильнее, чем больше люди познают и знают. Если человек успокаивается на достигнутом, он теряет жизненный импульс, его активность затормаживается, познавательная способность утрачивает набранную силу, человек останавливается или топчется на месте.

Подавляющее большинство предпочитает именно такой путь: какое-то время они разгораются, затем долго коптят ровным пламенем, а потом — медленно и неумолимо затухают и гибнут. Человек сгорает бесследно, как стеариновая свечка, и бледный свет, которым он недолго освещал пятачок земли, исчезает вместе с ним. На место одного заступают другие, и все повторяется сначала. Иным удается взмыть над землей ракетой, осветить большую площадь и увидеть дальше остальных. Они сообщают другим об увиденном и сгорают.

— Но о каком человеке идет речь? — возразил я. — О человеке абстрактном? О человеке вне общества? Ведь существуют конкретные люди, живущие в конкретных общественных условиях и в конкретные исторические эпохи. Разве возможно вообще какое-либо развитие человека, если он не связан с теми знаниями и материально зримыми результатами, которые достигаются и добываются на каждом конкретном уровне исторического развития?

— Вы не учитываете, — немедленно отреагировал Керн, — что человеческое общество в процессе материальной деятельности и производства впитывает и переваривает идеи, поставляемые гениями, великими людьми и просто выдающимися личностями. На любой ступени развития общество переваривает только то, что может, и ровно столько, сколько может. XVI век оказался неспособным использовать почти ни одной идеи Леонардо да Винчи, XVIII веку вполне хватило одного Ньютона.

А что бы произошло — живи и твори в то же самое время полсотни, сотня, тысяча человек, равных по гениальности Ньютону? Да, ничего особенного. Все шло бы своим чередом и прежними темпами. Десять тысяч гениальных идей ни на один оборот не ускорили бы ход истории, и большинство из них постигла бы участь блестящих догадок Леонардо. Общество было бы не в состоянии освоить сразу столько идей и применить их на практике.

Вот почему человечество в силу собственных объективных возможностей тормозит развитие гениальных личностей. Точнее, оно создает и признает их ровно столько, сколько требуется в каждый конкретно-исторический отрезок времени. А происходит это потому, что люди предпочитают пребывать в пассивности. Большинству просто удобнее думать не самим, а чтобы за них думали другие.

Ах, если бы человечество с самого начала состояло из одних гениев, равных по необъятному разуму, искательскому пылу, чуждых низменных страстей и пошлых влечений, — тогда бы в мире господствовали иные законы, общество было бы совершенно другим, а его развитие осуществлялось бы в тысячи раз быстрее. Однако этого не произошло, да и не могло произойти.

— Но это несомненно будет! — перебил я.

— Будет… Кто может предсказать, когда это будет? Мы живем в настоящем, которое далеко не идеально. А будущее — оно пока впереди.

* * *

Автомобиль свернул влево на просеку.

— Теперь потрясет, — улыбнулся Керн. — Машину придется оставить, — прибавил он через минуту, — к реке пойдем напрямик.

Мы остановились в редком орешнике, отъехав от запущенной просеки, насколько позволял лес.

— Здесь недалеко, — объяснил Керн, доставая из багажника топор и подвесной фонарь.

Он зашагал легкой походкой в низину, поросшую ольхой, а я, захватив на всякий случай лопату, бросился вслед за ним. Миновав тенистый ольшаник, мы пошли оврагом, по топкому дну которого бежал грязный ручей, похожий на сточную канаву. Приходилось то и дело перескакивать через русло, выбирая место посуше. Овраг становился все глубже, а откосы — все круче. Впереди, в узкой горловине чуть ли не до самого дна свисали гнилые бревна с ржавыми колючками болтов — остатки не то мостика, не то блиндажа.

Неожиданно просветлело. Овраг вывел к неширокой реке. Чуть наискось от места, где мы вышли из леса, из воды вздыбились вверх искореженные опоры моста.

— Ну, вот и пришли, — с облегчением сказал Керн.

Обойдя берегом лощину, мы снова углубились в лес. Сотни три шагов — и вот в окружении могучих сосен я увидел пригорок, по форме похожий на курган, а на вершине — бесформенные очертания руин. Часовня совсем развалилась. Остатки каменных стен замшели и заросли, даже в сухой солнечный день от них пахло подвальной сыростью и застоявшимся болотом.

Ничем не примечательные развалины, неприметное нагромождение грубо отесанных камней, поросшее кустами и засыпанное землей. Но именно эти камни — в трещинах и лишайнике, похожие на черствые заплесневелые хлебы, тысячами невидимых нитей были связаны с далеким, призрачным прошлым, с безвестным монахом-крестоносцем, его удивительной и драматической судьбой.

И сейчас, здесь, как бы заново рождалось прошлое: казалось, навсегда утраченный миг далекой истории вдруг оживал и соприкасался с сегодняшним днем. Вот почему так напряженно всматривался я чуть ли не в каждую травинку, упрямо пробивающуюся сквозь зазоры между камней, подмечая и муравьиные ходы, размытые ливнем, и разбросанные повсюду измятые птичьи перья — следы недавнего пиршества лисицы или совы.

Почтив глубоким молчанием останки седой старины, мы спустились с вершины холма и побрели дальше. Бор чуть слышно шелестел пушистыми макушками сосен. Ноги легко, как на лыжах, скользили по мягкой хвойной подстилке, изредка задевая за кустики черники или папоротника. Казалось, можно без конца блуждать между прямых, как мачты, стволов, не встречая ни людей, ни тропинок. Все дышало лесным покоем и не предвещало никаких неожиданностей. Керн шел впереди. На одной из прогалин он остановился и начал внимательно осматривать землю.

— Глядите, — подозвал он меня.

Сквозь прорехи ковра из прелых сосновых игл проглядывал грязно-желтый песок, местами изрезанный высохшими желобками — следы мелких дождевых ручейков. Не ясно только куда они стекали: маленькие канальца сходились радиально и пропадали под землей в двух-трех точках. Керн ковырнул лопатой. Тонкий слой подался и съехал, как кожура со спелого персика, обнажая ржавую клепку железных дверных створок, неплотно прижатых к земле.

— А ну, взяли, — весело скомандовал мой спутник и, вогнав лопату в щель, всем телом навалился на ручку, как на рычаг.

Дверь скрипнула, приподнялась. Я ухватился обеими руками за черный скользкий угол и потянул что есть силы. Пыхтя и сопя, мы до тех пор толкали тяжелую, точно налитую, крышку, пока она наконец не встала дыбом и не опрокинулась с храпом, открывая квадратную дыру затхлого погреба. Вниз вело несколько высоких ступеней. На дне черной ямы предательским блеском отсвечивала вода.

— Мда, — только и нашлось у меня.

— Там еще одна дверь, — пояснил Керн и, наладив фонарь осторожно начал спускаться.

Вода внизу оказалась грязной вонючей жижей, размазанной по полу. Керн вытянул фонарь, и я увидел в глубине подвала железную дверь, в центре которой, как на банковских сейфах, торчала металлическая баранка. Без особых усилий Керн повернул три раза массивный руль. Раздался резкий щелчок, и тяжелая, в две ладони толщиной, дверь с пронзительным визгом отошла на петлях.

Керн махнул мне, приглашая присоединиться и скрылся в глубине. Я бросился вслед. На голову упало несколько капель, посыпался песок, и я, чуть не поскользнувшись в грязи, шагнул через порог за Керном. Мы очутились в полутемном просторном помещении. Желтое световое пятно фонаря блуждало по высоким бетонным сводам, в подтеках и трещинах, и отражалось на стенах, выкрашенных когда-то желтой масляной краской, теперь вздутой и облупившейся.

Посреди зала располагался массивный деревянный стол, вокруг него — беспорядочно раздвинутые табуретки, а вдоль стен — не то узкие нары, не то широкие скамьи, и стояло несколько сундуков. Пол чистый, незамусоренный, но покрытый какими-то отвратительными пятнами и лишаями плесени. Тяжелый запах — смесь гнили и сырости — усиливал гнетущее впечатление от этого давно брошенного и закупоренного помещения.

— Вот она! — торжествующе воскликнул Керн и, потрясая фонарем, устремился к столу.

На столе среди тряпья, жестяных банок и опрокинутых бутылок — лежала толстая книга энциклопедического формата, обтянутая кожей, с грубыми самодельными завязками вместо застежек и большим латинским крестом, вырезанным поверх переплета. Мы с Керном — голова к голове — склонились над фолиантом. Книга была сработана ладно, со знанием дела. Пергаментные листы аккуратно подобраны и ловко подшиты к корешку, но от долгого лежания и сырости страницы сморщились, покоробились, отчего вся рукопись распухла и раздалась. Текст тоже немного пострадал, особенно вначале: кое-где смыло и стерло чернила, кое-где строчки закрывали бурые разводы.

— А там что? — покосился я на огромную, похожую на ворота, дверь в глубине комнаты.

— Пойдем взглянем, — Керн немного повозился с засовом и распахнул дверь.

Свет от фонаря скользнул по нагромождению сундуков, ящиков, мешков, больших коробок, жестяных и деревянных бочек, баков и стеклянных бутылей. В тусклом свете не было видно конца хаотическому складу вещей. Он начинал тянуться прямо от двери и терялся далеко в глубине, сливаясь с неясными очертаниями плотно наставленных друг на друга до самого потолка громоздких деревянных ящиков, между которыми вел узкий темный проход.

У входа, где мы остановились, было чуть посвободней. Под ногами хрустел сухой песок, битое стекло и рассыпанная крупа. Кое-где виднелись раскрытые коробки. Отчетливо различались наклейки и немецкие надписи на фанере и картоне. У ближней стены лежали аккуратно уложенные тюки, похожие на свернутые парашюты, стояли в козлах густо смазанные автоматы, винтовки, карабины, а из-за высокого, обитого железными полосами сундука одноглазо уставился ствол крупнокалиберного пулемета.

— Все как тогда, — невесело усмехнулся Керн. — Старый хлам — кому он теперь нужен. Давайте-ка лучше выйдем на свежий воздух: тут нечем дышать, да и нечего делать.

Он взял рукопись подмышку и потянул меня к выходу. Наверху терпкий запах хвои и аромат лесных трав ударил в нос, как шампанское. Керн выбрал негустую тень и распластался на земле под сосной. Я расположился рядом.

— Вы знаете латинский? — спросил он, щурясь от яркого света.

— Плохо, — сконфузился я.

— Жаль.

— Но разбираюсь, — скорее поправился я, раскрыл книгу и пробежал глазами несколько страниц. — Немного понятно.

То не была сухая и казенная латынь. И хотя средневековый хронист не смог избежать многократного цитирования и ссылок на Библию, утомительных описаний малосущественных подробностей и прямолинейных назиданий, — все же в неторопливом повествовании сразу же бросалась в глаза отточенная афористичность выражений, меткость наблюдений, точность сравнений, трезвость выводов, а местами — тонкий, неподдельный лиризм. Впрочем, поверхностное знание языка мешало мне в полной мере оценить литературные достоинства рукописи.

— Э, не увлекайтесь, — напомнил о себе Керн.

Ему самому не терпелось завладеть сокровищем. Он открыл книгу с середины и начал быстро, но бережно перелистывать страницы. Сидя рядом на корточках, я то и дело заглядывал к нему через плечо, но ничего не успевал схватывать — перед глазами мелькали только обрывки бессвязных фраз.

Наконец Керн нашел, что искал.

— Вот, здесь, — отчеркнул он пальцем поверх абзаца, — слушайте.

И начал читать, переводя прямо на русский.

* * *

«Помни создателя твоего в дни юности твоей, доколе не пришли тяжелые дни и не наступили годы, о которых ты будешь говорить: „нет мне удовольствия в них!“, — сказал царь Екклесиаст. „Тогда рассудительность будет оберегать тебя, разум будет охранять тебя, дабы спасти тебя от пути злого, от человека, говорящего ложь“, — гласит „Книга притчей Соломоновых“.

Но в тот день и час я забыл о тебе, господи, не внял твоему предостережению, когда перед тем, как совершить мне роковой шаг и сойти в дьявольскую пещеру, ты повелел большому камню сорваться с выси скал и скатиться вниз. Почему же не увидал я в этом божественного знамения? Почему ослушался тебя? И почему за то не обрушил на мою голову справедливый гнев? Или ты хотел испытать меня?

О, сколько дано мне было пережить по воле твоей, господин вселенной! Я познал и промозглый хлад глубоких темниц, и обжигающее прикосновение железных лат, раскаленных под африканским солнцем. Я видел сотни раздетых трупов со вздутыми животами, ограбленные сарацинами и брошенные посреди пустыни. Я слышал стоны девственниц, терзаемых крестоносцами, и вопли еретиков, сжигаемых живьем на кострах.

Мои глаза научились не видеть, уши не слышать, а сердце сделалось каменным. Но последнее, самое ужасное испытание оказалось выше человеческих сил. О, зачем поддался я злому наваждению сатаны и двинулся вслед за слепым магом в разверзнутую бездну земли?»

Так дословно писал Альбрехт Рох…


Седобородый волхв уверенно вступил в непроглядную черноту пещеры, а монах, положив руку на его высохшее плечо, сам, словно слепец, послушно побрел за молчащим поводырем, подчиняясь бесовским чарам и чувствуя, как огненные иглы изнутри прожигают тело. Их охватила мгла. Первое мгновение францисканцу чудилось, будто он проваливается в преисподнюю, но немного спустя монах вновь обрел силы и ощутил под ногами твердую почву.

Шли долго, и Альбрехт Рох потерял счет минутам. Внезапно проводник остановился и, чиркнув огнивом, зажег светильник. Маленький язычок пламени беспомощно лизнул окружающий мрак. В стене зияла черная нора, напоминающая вход в гробницу. Вниз уводило несколько ступеней. Пламя светильника задергалось — слепой старец осторожно спустился вниз и, подождав спутника, задул огонь.

Коридор вел чуть под уклон, плавно сворачивал то в одну, то в другую сторону. Покатый пол, казалось, сам толкал вперед. Почти физически ощущалась гнетущая теснота каменного мешка. Но вот за поворотом что-то засерело, и в леденящей мгле подземелья вдруг дохнуло теплой влагой. Стало просторно. Потолок ушел в полутемную вышину и исчез. Коридор вывел к естественному разлому, вытянутому в узкую пустоту пещеры, по которой, точно по руслу реки, свободно мчался поток чистого теплого воздуха. Сверху слабо струился рассеянный дневной свет, с трудом пробивавшийся сюда сквозь щели, затерянные где-нибудь на склоне горы.

Королевский посол и его вожатый прошли по длинному, точно ущелье, разлому, легко двигаясь по каменистой тропе, и неожиданно очутились на берегу подземного озера, охваченного куполом громадной пещеры. Само озеро было невелико. От воды поднимался легкий пар, и над неподвижной гладью, точно причал в торговом порту, возвышалась ровная каменная терраса. Она шла по-над берегом, местами нависая над водой, местами распадаясь на широкие ступени, которые уходили прямо вглубь озера.

Повсюду на террасе ровными рядами были разложены сотни и сотни огромных плотных свитков, издали напоминавших небольшие бочонки с вином или китайским порохом. Впервые с начала сошествия в прибежище князя тьмы, слепой жрец нарушил молчание:

«Ты видишь перед собой, франк, рукопись священной Авесты — самой великой и древней книги на земле. Ни беспощадное время, ни жестокосердные деспоты, ни ненасытные завоеватели не властны над истиной, поведанной великими богами. То были прекрасные и жизнедарящие боги — не чета той нелепой, безликой силе, которой ты молишься денно и нощно».

«Напрасно смеешься, язычник, — побледнев, ответил монах, — напрасно глумишься над тем, во что верую свято и непреклонно».

Но безглазый огнепоклонник, казалось, не слушал:

«Что значит вера в сравнении со знанием? Черная безлунная ночь, затмившая ослепительный свет ясного солнца; вонючая грязь болота, пожирающая хрустальные струи горного ручья. Но вы предпочитаете тьму свету, придумываете несуществующих властителей поднебесной и от рождения до смерти молитесь пустым, никому не принадлежащим именам.

Козлобородые иудеи изобрели бога Яхве, ледяной Тибет и жаркий Цейлон поклоняются бестелесному Будде, индусы — многоликому Шиве, горбоносые арабы и высокомудрые персы избрали поводырем невежественного, больного падучей Мухаммеда, а вы, франки, не нашли ничего лучшего, как поклоняться двум палкам, сложенным в виде креста, на котором, по преданию, римляне распяли когда-то бродячего плотника Иисуса».

«Не ровняй моего бога со своими! — воскликнул Альбрехт Рох. — Ты поклоняешься огню, на котором и будешь гореть после страшного суда».

«Огонь изгоняет мрак и с ним — темные силы, — спокойно отвечал старец. — Не я берегу огонь, а он хранит меня от искушения уподобиться людям, вроде тебя. Ты видишь перед собой священные свитки. Я призван охранять знания, которые не предназначены нынешнему веку, знания, которые не способен вместить ни ты, ни я и вообще никто из живущих.

Когда-то, более тысячи лет тому назад нищий пастух Зороастр познал несколько крупиц того знания, которое сокрыто в священной Авесте, но не смог постичь в совершенстве ни единой истины, доверенной ему Ахура-Маздой. Самое большее, чего смог достичь Зороастр, — это стать пророком и поэтом.

Мириады людей, как стадо баранов, устремились за новоявленным учителем. Но поумнело ли человечество с появлением очередного мессии? Люди до тех пор будут пребывать в клоаке скотских инстинктов, пока не откроют наконец подлинный смысл собственного существования. Вот ты, франк, знаешь ли, в чем смысл твоей жизни?»

«Знаю!» — убежденно заявил монах.

«В чем же?»

«В том, чтобы праведной и богоугодной жизнью заслужить потустороннее блаженство и бессмертие!»

«Ты глуп, франк, — беззлобно засмеялся огнепоклонник, — но еще глупее то, о чем помышляешь ты и миллионы других столь же наивных невежд, которые просто не ведают, какие неисчислимые беды может принести то, о чем вы мечтаете. Люди, как заклятием, обременены незнанием, что бессмертие есть величайшее зло для живого. И как хорошо, что безумцы, подобные тебе, могут только грезить о бессмертии, не владея его тайной».

«Я заслужу бессмертие там!» — Альбрехт Рох указал перстом на прозрачные солнечные лучи, струившиеся из-под свода пещеры.

«Ты мог бы получить его здесь, но навеки проклял бы тот день и час, когда согласился бы стать бессмертным. Сойди вниз до последней ступени», — вдруг повелительным тоном приказал маг.

Еще не зная, что он замышляет, монах послушно спустился к самой воде. В лицо пахнуло теплотой парного молока и ароматом первых весенних листьев. На последней ступени, широкой, как палуба боевой галеры, возвышался огромный золотой сосуд, по форме напоминающий церковную купель и разукрашенный узором из треугольников. На дне драгоценного сосуда прозрачно-зеленым изумрудным отливом блестела густая непонятная жидкость.

«Спустился?» — раздался сверху властный голос жреца.

«Да», — с беспокойством ответил королевский посол.

«А теперь глянь, что станется с тем, кто пожелает быть бессмертным», — торжествующе и зловеще проговорил слепой маг, почти невидимый в темноте, и неожиданно крикнул что-то на неизвестном гортанном языке.

И тут же вода в озере забурлила, заклокотала, всплеснулась дрожащей волной и из облака пены, пузырей и брызг возник ужасающий лик сатаны.

Омерзительная змеиная морда, покрытая отвратительной чешуей, которая местами отставала от кожи и топорщилась, как у дохлой рыбы. Чудовищная безгубая пасть с мертвенным оскалом. Меж редких истертых зубов проглядывал черный слюнявый язык. Немигающие, налитые кровью глаза смотрели жадно и недобро. Глубокие, близко посаженные ноздри на конце тупой морды хлюпали и шипели, расширяясь при вдохе и сужаясь при выдохе. От низко надвинутого лба шел, исчезая в воде, гребень из наростов, острых шипов и бородавок. Морда тяжко вздохнула, потом жалобно всхлипнула и вдруг, открыв во всю ширину бездонную зубастую пасть, нечленораздельно и сдавленно рявкнула, распространяя смрадное холодное дыхание. Это было последнее, что увидел и запомнил Альбрехт Рох. Голова пошла кругом, ноги подкосились, и он, потеряв сознание, рухнул на каменные плиты.

Неизвестно сколько времени провел он в беспамятстве. Когда очнулся — вокруг не было ни подземной пещеры, ни слепого мага, ни устрашающей морды дьявола. Альбрехт Рох лежал у подножья черной стены вблизи ревущего водопада. Над ним склонились угрюмые бородатые лица погонщиков яков, а вверх, к далекому краю пропасти уплывала пустая плетеная корзина.

Глава VКонный отряд

Керн прервал чтение и захлопнул древнюю книгу так, что хрустнул переплет и пахнуло кислым запахом отсыревшей кожи.

— Вот так, — заключил он. — Что скажете?

— Удивительно, — прошептал я, с трудом возвращаясь к реальности.

Бесхитростный, неторопливый рассказ средневекового монаха захватил и увлек меня с первых же слов. Я настолько зримо представлял каждый шаг францисканца, что казалось, будто меня самого увлекли в таинственные недра гор и долго водили по неведомому лабиринту. Волшебные сказки, старинные саги и фантастические повествования может по-настоящему любить лишь тот, кто умеет хотя бы на мгновение поверить в реальность происходящего. Я видел, слышал, чувствовал, осязал — и гнетущую тесноту подземных коридоров, и бесшумные движения слепого жреца, и высокие своды пещер, и парное дыхание Теплого озера, и даже дьявольский лик сатаны глянул на меня так пронзительно и кровожадно, точно перед глазами ожила вдруг икона или церковная фреска.

— Удивительно, — повторил я, отгоняя прочь наваждения.

— Это еще не самое удивительное. Главное — впереди, — сказал Керн и протянул мне увесистую рукопись. — Попробуйте-ка почитать дальше. Справитесь?

Я знал, что главное — еще впереди и поборол нерешительность.

— Давайте. Попытаюсь прочесть. Смогу, наверное, по слогам — как Варлаам у Пушкина. А вы?

— Схожу к машине. Принесу поесть.

Когда Керн углубился в лес и быстро исчез за стволами сосен, я принялся осторожно перелистывать толстые пергаментные страницы самодельной книги. Поначалу я с трудом разбирал текст. Латинские слова кое-где были выписаны четко, почти с каллиграфической виртуозностью (видно, что монах тщательно обдумывал здесь каждую фразу). Но в большей части побуревшие от времени страницы были сплошь исписаны мало разборчивым почерком. Буквы торопились, набегали друг на друга, точно не поспевая за мыслью автора. Неровные строчки заползали то вверх, то вниз.

Постепенно я освоился со скорописью Альбрехта Роха, и полностью переключил внимание на осмысливание содержания. Продолжение повествования быстро захватило меня. Мысль, почти не испытывая неудобства из-за несовершенного знания языка, вновь перенеслась в далекий XIII век, и над моей головой нависли глухие стены памирского ущелья…

* * *

Измученные, обессиленные без свежего корма, яки еле переставляли ноги. Караван тащился медленно и скорбно, как похоронная процессия. Временами движение почти замирало: караван растягивался на сотни локтей, и тогда быки вообще отказывались идти вперед. Лишь после долгих понуканий и побоев погонщикам вновь удавалось сомкнуть строптивых яков в послушную и маневренную цепочку. Но не надолго. Проходил час-другой, и все повторялось заново.

Альбрехт Рох, подпрыгивая и покачиваясь в войлочном седле, ехал в хвосте каравана. Монах, казалось, не замечал ни гортанных криков погонщиков, ни крутых спусков и резких толчков, от которых его почти бросало на острые, как вилы, рога яка, ни частых остановок.

Монах ехал, отпустив поводья и чуть слышно шепча слова молитвы. Глаза были закрыты, а когда он приподнимал тяжелые усталые веки, то видел только два длинных, слегка изогнутых рога, грозно торчащих из темной шерсти. Рога — зловещий аксессуар дьявола. Может быть, и жесткая волосатая спина под седлом принадлежит хозяину преисподней, а вовсе не диковинному горному животному? Но пусть даже и не черт несет его сейчас неведомо куда. Все равно — кто как не сатана завлек несчастного королевского посла в мертвые ледяные горы, чтобы завладеть его душой и лишить разума?

С того самого мгновения, когда из жутких глубин подземного озера возникла чудовищная оскаленная морда, Альбрехт Рох впал в глубокое забытье и перестал различать сон и явь. Его не просто сразило страшное видение — он ясно чувствовал, как что-то оборвалось, перевернулось, остановилось у него внутри. И теперь монах пребывал в абсолютном безразличии. Ему было безразлично, куда его везут и что произойдет дальше. Воля, выдержка, целеустремленность, аскетизм и фанатичная вера, по крупицам накопленные в долгой и многотрудной жизни, — все враз куда-то исчезло. Не хотелось ни есть, ни пить, ни спать, ни думать. Только обветренные распухшие губы по привычке повторяли одну и ту же молитву.

И когда над ухом обжигающе звонко, как оборванная струна лютни, пропела стрела, он не вздрогнул, не испугался и даже сделал усилие, чтобы открыть слезящиеся глаза, а то, что увидел, показалось ему картинами сна. Впереди все смешалось. Караван, перегородив ущелье, сбился в кучу, и сквозь мычащее стадо пробивался отряд вооруженных конников. Несколько косоглазых безбородых всадников в лисьих малахаях и полосатых халатах вырывались прямо на монаха. Пронзительный разбойничий гик заглушил беспокойный рев яков, и прежде чем Альбрехт Рох наконец осознал, что все это не сон, — тугой монгольский аркан сдавил ему горло. Инстинктивно монах ухватился обеими руками за тонкий натянутый ремень и, теряя дыхание, вылетел из седла головой на камни…

Он не скоро пришел в себя, а когда открыл глаза, подумал, что ослеп. Рот запекся, лицо саднило и глазницы были точно засыпаны толченым стеклом. Он видел перед собой одну черноту — ни звезд, ни ночного неба, ни потолка, ни стен. Он пошевелился и понял, что не связан. Тогда осторожно, чтобы не спугнуть последнюю надежду, он поводил рукой перед глазами. Мелькнула неясная тень, и в горле монаха хрипло булькнул радостный вскрик: он видел, значит — не ослеп!

«Снова темница», — скользнула первая мысль. Однако за два года, проведенные в подвалах исмаилитской крепости, он хорошо изучил гнилой подвальный запах тюрьмы. А здесь дышалось легко. И только один посторонний запах примешивался к свежей прохладе и соблазнительно щекотал ноздри. Это был ни с чем не сравнимый аромат жареного мяса. Монах вспомнил, что не ел два или три дня и окончательно пришел в себя.

Приподняв голову, он заметил неправильный овал входа, обозначенного красноватыми блестками, и догадался, что находится в пещере. Альбрехт Рох пополз на свет и, когда выбрался из пещеры, увидел звездное небо, окаймленное рельефным очертанием гор. Повсюду светились огни походных жаровен, вокруг которых, негромко переговариваясь, пировали монголы. Удивляли порядок и спокойствие, столь необычные для необузданных кочевников, без меры буйных и шумливых — особенно в минуты пиршества и дикого веселья.

Монголы, чинно рассевшись вокруг жаровен, без криков и гогота поедали жареное мясо, поочередно прикладываясь к большой деревянной миске, которую то и дело наполняли из бурдюка. В стороне у реки топтался почти невидимый табун стреноженных лошадей, и свободно разгуливали яки. Откуда взялся в безлюдном памирском ущелье монгольский отряд, ведал, должно быть, один только бог. Альбрехт Рох нащупал на груди серебряную пластинку — охранную посольскую грамотку, сорвал ее и смело шагнул к ближайшей жаровне. Он знал всего лишь несколько фраз по-монгольски, но решительный вид странного человека в изодранном длиннополом рубище и его крикливый петушиный голос подействовал на пирующих воинов так же, как действует лай внезапно вылетевшей из подворотни шавки на опешившего быка. Один из монголов опасливо взял протянутую пайцзу и угодливо передал десятнику. Тот недоверчиво повертел посольский пропуск перед углями, хмуро поглядел на монаха, что-то скомандовал и исчез в темноте.

Не долго думая, Альбрехт Рох примостился к огню, схватил с решетки большой кусок конины и принялся жадно рвать зубами твердое, но сочное мясо. Остальные монголы перестали жевать и с удивлением наблюдали за монахом. Один из воинов протянул ему миску с густым прохладным кумысом. Но не успел Альбрехт Рох, который постепенно начинал входить в роль королевского посла, допить и доесть, как перед ним вынырнул запыхавшийся десятник и схватил монаха за ворот. Монгол что-то крикнул, подчиненные разом повскакали с мест, ринулись к жертве, подхватили под руки и, осыпая ударами и пинками, потащили вслед за бегущим вприпрыжку начальником.

Наконец побои прекратились, галдеж смолк, и Альбрехт Рох почувствовал, что его больше не держат. Перед ним ярко пылала небольшая жаровенка, от которой пахло не дымом и горелым мясом, а какими-то душистыми травами и благовониями, которые напомнили монаху знакомый с детства запах ладана. Подле жаровни на ворохе тюфяков, одеял и ковров восседал старый тучный монгол с толстой короткой шеей, редкой седой бородой, волосы на которой можно было пересчитать по пальцам, и глубоким давнишним шрамом через все лицо — след тангутской секиры или хорезмского клинка.

Судя по богатой одежде, отягченной дорогими мехами, судя по властному неподвижному взгляду и по презрительно оттопыренной нижней губе, судя по тому, как угодливо притихли жавшиеся в стороне монголы, — старый военачальник был важной персоной. Однако кем бы ни был этот самодовольный вельможа — Альбрехт Рох, избрав дерзкую наступательную тактику, решил действовать безбоязненно и нахально.

«Я — посланец французского короля, еду в ставку великого хана», — выпалил он две хорошо заученные монгольские фразы, сопровождая сказанное отчаянной жестикуляцией.

Вельможа даже не шевельнулся, только метнул на монаха недобрый колючий взгляд и прорычал в сторону несколько неразборчивых слов. И тотчас же из-за его плеча появился маленький щуплый человек в синем атласном халате. У него было желтое скуластое лицо и раскосые глаза, которые поминутно сужались в тонкие, едва заметные щелки. Но это был не монгол.

Внешний облик монгола не спутать ни с чем: темное лицо, лоснящееся от жира и копоти, немытое тело, от которого постоянно исходит запах прокисшей грязи и пота. Эту вонь не в силах заглушить никакая парча или меха, надеваемые поверх вшивого нижнего белья, которое менялось не раньше, чем само расползется от жирного пота. Вот что являла собой основная масса непобедимого воинства Чингисхана, Батыя, Чагатая, Угедея и их преемников — нынешних, люто враждовавших ханов.

Не таков был маленький человек, который появился из-за спины монгольского сановника и теперь вплотную подошел к Альбрехту Роху. Опрятное одеяние. Чисто вымытое лицо — свежее и здоровое; желтый цвет кожи скорее напоминал желтизну спелого налитого яблока. Жидкая, но тщательно расчесанная борода. Жесткие и черные как смоль волосы аккуратно сплетены на затылке в тугую косичку.

Альбрехт Рох сразу решил, что человек с косичкой — китаец, один из многочисленных грамотных чиновников, которых, как пыль в поры, впитало разжиревшее тело монгольской империи, которая как и всякое государство не могла существовать без административного аппарата. Китаец — он был на голову ниже Альбрехта Роха — внимательно оглядел монаха и что-то спросил по-монгольски. Альбрехт Рох не понял ни слова. Тогда китаец повторил, по-видимому, тот же вопрос по-персидски. Снова произошла заминка. Стремясь не потерять контакта, монах быстро заговорил в ответ по-арабски, скороговоркой повторив, что он, дескать, посол, едет с поручением французского короля и просит не чинить ему препятствий. К удивлению пленника, китаец удовлетворенно кивнул головой и, хитро сощурив глаза, спросил на ломаном арабском языке:

«Не скажет ли королевский посол, что делает он так далеко от проезжих дорог без спутников и монгольской охраны?»

Альбрехт Рох, моментально смекнув, что теперь ему так просто не отделаться, и не таясь, но опуская, впрочем, самое главное, рассказал все как было: что почти два года провел в плену у персидских повстанцев и что после освобождения помог одному слепому старику добраться до дому, для чего ему и пришлось свернуть в сторону и заехать в эти безлюдные горы. Китаец довольно, точно кот от яркого солнца, зажмурил глаза, причмокнул губами так, что дрогнули кончики отвислых усов, похожих на вялые стрелки лука, и тихим вкрадчивым голосом промурлыкал:

«Не хочет ли королевский посол сказать, что он был гостем язычников, поклоняющихся огню, и, быть может, даже поднимался вверх по черной стене?»

«Да», — невозмутимо ответил Альбрехт Рох, не чувствуя подвоха и даже не задумываясь, откуда китайцу известно о черной стене и об убежище зороастрийцев.

Тут позади китайца раздалось грозное ворчание, он тотчас вернулся к монгольскому сановнику и присел возле постели. Они долго совещались — видимо, китаец излагал суровому военачальнику рассказ монаха. Хотя Альбрехт Рох мысленно уже окрестил китайского чиновника переводчиком, все же взаимоотношения монгола и толмача мало напоминали отношения хозяина и слуги. Китаец держался с хмурым сановником чуть ли не на равных, выказывая лишь минимальное почтение.

«Кто этот блистательный вельможа?» — обратился Альбрехт Рох к переводчику, когда тот окончил переговоры.

«Это заслуженный воин Бэйшэр, — с глубокомысленным выражением ответил китаец, — начальник личной сотни и доверенное лицо великой царицы Эргэнэ, — мы все ее подданные».

Имя Эргэнэ ничего не сказало монаху, а титул сотника откровенно разочаровал: старый монгол представлялся ему — если не темником, то наверняка тысяцким.

«Невелика птица, а какова спесь!» — подумал Альбрехт Рох и все же не поскупился на глубокий поклон.

Лицо сотника оставалось неподвижным, как маска бодисатвы, а китайский чиновник продолжил допрос:

«Не расскажет ли королевский посол более подробно, что видел он в пещере нечестивых огнепоклонников, которые отказываются подчиниться воле великого хана».

На сей раз от монаха не ускользнуло, что китайцу известно гораздо больше, чем следовало бы, поскольку сам Альбрехт Рох ни словом пока не обмолвился о пещере. И хотя он совершенно не понимал, какой целью руководствуются монголы, было очевидно, что конный отряд появился здесь, в безымянном горном ущелье неслучайно и неспроста. Впрочем, и скрывать Альбрехту Роху тоже было нечего.

«Не желал бы я тебе, мой господин, — ответил он со смирением, достойным члена ордена францисканцев, — увидеть то же, что и я».

«Нельзя ли без загадок», — поморщился китаец.

«Зато я говорю от чистого сердца, — обиделся монах, — ибо в кромешных глубинах земли я видел дьявола».

Китаец с сомнением поглядел на королевского посла и озадаченно почесал за ухом. От этого непроизвольного движения у него на груди распахнулся халат. И тут Альбрехт Рох похолодел от ужаса: на груди у китайца в серебряном отливе шитья скалилась омерзительная змеиная морда с угрожающе раздутыми ноздрями и кривыми, как серпы, зубами — точная копия лика сатаны, привидевшегося королевскому послу в водах подземного озера. Монах закрыл лицо руками, потом часто закрестился и забормотал: «Сгинь, сгинь, нечистая сила!» Он хотел бежать, но стоящие позади воины тотчас крепко схватили его за локти.

Никто не понимал, что произошло с долговязым послом, в которого точно вселился бес. Он визжал, брыкался и отбивался головой, как разъяренный бык, силясь освободиться от железной хватки стражников. Кончилось это тем, что сотник коротко рявкнул, отдавая распоряжение, и монаха так стукнули обухом боевого топорика, что он, даже не охнув, повалился на землю и очнулся спустя час или два, лежа лицом вниз на мокрой овечьей кошме со связанными за спиной руками.

Спутанная и вонючая шерсть лезла в рот, ноздри, глаза, но бедному посланцу французского короля было дурно и без этого смрадного животного запаха. Его сознание вновь затуманилось, и все смешалось — день, ночь, сон, явь. Перед глазами полыхало кроваво-красное пламя ада, а из обжигающих языков пламени появлялась то рогатая морда дьявола, то его тело, точно латами покрытое серебряной чешуей, то извивающийся волосатый хвост.

В ушах стоял звон колоколов, хохот сатаны и богатырский храп спящих монголов. Всю ночь Альбрехт Рох падал в бездонную огненную пропасть, а его преследовало ужасное чудовище с разверзнутой пастью, в которой сверкали кривые и острые, как кинжалы, зубы. Монаха бросало в дрожь от жара и холода, пока он, наконец, не забылся в глубоком сне…

Утром его разбудили ударом сапога. Караван был готов к пути: кони оседланы, яки навьючены, воины в полном вооружении разбились на десятки. Мимо провели под уздцы приземистого лохмоногого коня, по-княжески украшенного дорогой расшитой попоной. Один монгол встал на четвереньки подле лошади, а двое других бережно подсадили в седло грузного сотника.

Старый воин грел руки в теплой муфте и внимательно следил, как неподалеку китайский чиновник суетится вокруг большого непонятного ящика, прикрытого грубой холстиной. С помощью двух солдат он продел сквозь кольцо на крышке ящика длинный бамбуковый шест и закрепили его веревками. Мешковина спала, и Альбрехт Рох с удивлением обнаружил, что ящик — это большая деревянная клетка, в которой прикованный короткой цепочкой сидел огромный темно-бурый орел-беркут. С достоинством, подобающим царю птиц, он, гордо вскинув голову, смотрел на людей немигающими желтыми глазами и слегка балансировал крыльями, когда бамбуковую жердь прикручивали к седлам двух, стоявших друг за другом лошадей.

Когда с клеткой было покончено, китаец подал знак, и сейчас же к нему поднесли небольшой, аккуратно завязанный сверток. В свертке что-то шевелилось и попискивало. Изумление Альбрехта Роха достигло предела, когда он сообразил, что это ребенок. Китайский чиновник склонился над свертком — довольная улыбка пробежала по его лицу. За спинами и халатами Альбрехт Рох не видел, что делает китаец с младенцем. И он никак не мог взять в толк, какое отношение может иметь грудное дитя к этой сотне грубых бессердечных конников.

Китаец собственными руками поместил живой сверток в заплечный мешок, обшитый мехом, за спиной у одного из воинов и только затем позволил, чтобы ему помогли сесть на коня. Раздалась отрывистая команда, и сотня вскочила на лошадей. Знакомый десятник ткнул Альбрехта Роха в бок и указал на оседланного яка, а, чтобы монах двигался побыстрей, изо всех сил огрел его плетью по спине и злобно выругался.

«Господин! — кинулся Альбрехт Рох к китайцу. — Прикажи, чтобы со мной обращались как подобает».

Но тот уже тронул коня и проехал вперед. Монгол, которого, по-видимому, приставили к монаху, поймал его за полы рясы и отшвырнул назад. Осыпаемый бранью и болезненными тычками, Альбрехт Pox, более не прекословя и не сопротивляясь, вскарабкался в седло. За головным десятком потянулся весь караван. Впереди, растянувшись длинной цепью, двигалась основная часть воинов, обозленных на судьбу, которая загнала их в эти холодные горы, в эту предательскую теснину, где каждую минуту на голову готовы сорваться камни, где трудно дышать лошадям и людям и где глаза, привыкшие к необозримым просторам степей, наталкивались только на глухие отвесные стены да снеговые пики, недоступные, как облака.

Где-то в середине отряда ехали надменный сотник и китайский чиновник. Их коней, как и лошадей с клеткой, поочередно вели на поводу спешившиеся солдаты. Альбрехт Рох снова оказался в хвосте. Обоз из вьючных яков и лошадей, подгоняемый арьергардным десятком, тащил съестные припасы, мешки с древесным углем, бурдюки с кумысом, постели и корм для коней.

Менее всего Альбрехт Рох думал, куда и зачем его везут. Он размышлял совсем о другом. Видения и беды двух последних дней представлялись ему малыми звеньями одного общего испытания, ниспосланного небесным вседержителем. Поэтому монах сомневался, хватит ли его слабых сил выдержать до конца.

В непрерывной цепи невзгод и лишений, которые преследовали монаха с самого детства, он всегда искал утешение в мысли о своей избранности: испытания посылаются тому, о ком помнят и в кого верят. Исходя из такой позиции, было совершенно естественно предположить, что это вовсе не он, Альбрехт Рох, случайно оказался на пути карательного отряда, который рыскал по Памиру, а, напротив, сотня монгольских всадников специально примчалась в глухое горное ущелье с единственной целью — дополнить и усугубить испытания, выпавшие на долю монаха.

Весь вопрос — кем ниспосланы теперешние испытания. Еще совсем недавно он бы ни на минуту не усомнился в том, что за всем происшедшим скрывается воля божественного провидения. И тогда даже в самую страшную минуту он всегда бы сумел успокоить себя простой и абсурдной мыслью, которую бы подсказала нехитрая логика средневекового человека: коли бог послал испытание, так бог и не оставит в беде. Но события двух истекших дней поселили в душе Альбрехта Роха ужасные сомнения и поколебали его фанатичный оптимизм, ибо за внешней мишурой совершившегося он теперь отчетливо различал не скрытый божественный промысел, а зловещие козни дьявола…

Караван уткнулся в водопад и стал, далеко растянувшись по ущелью ломаной пунктирной линией. Монголы спешились и, подавленные видом черной стены и грохотом ниспадающей воды, нехотя поплелись к головному отряду. Предоставленный самому себе, Альбрехт Рох с недоумением наблюдал за монголами, совершенно не догадываясь, что же они замышляют. Сотня выстроилась вдоль глухой стены и замерла, точно на смотре. Только несколько человек во главе с китайцем суетились возле клетки с орлом.

Огромная птица, напуганная шумом, беспокойно вертела головой и поминутно открывала хищный клюв, но крика не было слышно. Подручные китайца бережно, словно стеклянный сосуд, поставили клетку на землю и откинули переднюю стенку. Один из воинов уверенно потянулся к орлу, и дрессированная птица тотчас скакнула на руку ловчего. Монгол с трудом выпрямился и попробовал подбросить орла, но тот крепко, точно в насест, вцепился когтями в руку воина и, выгнув шею, клацнул клювом.

Тогда несколько солдат бросились на помощь ловчему, они принялись махать руками, хлопать в ладоши и колотить оружием по латам. Орел метнулся от людей, взмахнул крыльями и плавно взлетел над головами, а вслед за птицей потянулась тонкая веревка, по всей длине усыпанная частыми бородавчатыми узлами.

Ритмично взмахивая крыльями, красавец-беркут все выше и выше взмывал над ущельем. Ему было трудно: веревка, привязанная к ноге, мешала лететь и не давала отклониться в сторону. Вдруг птица дернулась — веревка, нижний конец которой был привязан к седлу лошади, натянулась, как тетива. Орел отчаянно замахал крыльями, но потом распластал их, плавно спарировал за гребень стены неподалеку от водопада и пропал из виду.

Теперь все взгляды обратились к китайцу. Он подошел к веревке, которая уползала вверх по стене, попробовал ее руками и взял у стоящего рядом монгола загадочный сверток с ребенком. Осторожно, словно ласковая мать, китаец распеленал меховое покрывало, и Альбрехт Рох с ужасом перекрестился, увидев уродливое нечеловеческое лицо. Монах совсем уже готов был принять искаженную гримасой рожу за очередное наваждение сатаны, но тут он, наконец, сообразил, что перед ним совсем не грудное дитя. Из мехового одеяла вылезла маленькая хвостатая обезьяна с подвижной смышленой мордочкой.

Обезьянка, дрожа от холода и страха, испуганно вцепилась всеми четырьмя лапками в одежду китайца, а тот гладил ее серую короткую шерстку, почесывал горлышко и совал в рот какие-то лакомства. Накормив маленькое существо, чье присутствие так не вязалось со снежными зубцами пиков и промозглым сквозняком ущелья, — китаец поднес обезьянку к веревке. Быстро перебирая лапками, по бугорчатым узлам, она полезла вверх, а за ней, как за орлом, потянулся тонкий, едва приметный шнур, привязанный к ошейнику.

Альбрехт Pox, как завороженный, следил за каждым движением животного, стараясь разгадать коварный замысел монголов. Обезьянка благополучно добралась до края пропасти и уселась там, как на карнизе. И тут все прояснилось. Устроившись на карнизе, обезьяна ловкими заученными движениями стала тянуть тонкий шелковый шнур, за конец которого была прицеплена легкая веревочная лестница. Это казалось почти невероятным, но лесенка, точно змея, ползла и ползла к вершине пропасти. Как только первая ступенька очутилась в лапах обезьяны, та сразу исчезла из виду.

Все замерли в ожидании. Наконец по прошествии нескольких минут китаец осторожно тронул лестницу — ступеньки не поддались. Он потянул сильнее — результат тот же. Тогда китаец махнул рукой, и один из воинов ухватился обеими руками за веревки, дернул что было мочи и, удостоверившись, что опасаться нечего, поднялся на несколько ступеней.

Путь наверх был открыт. Никто не помешал вероломному трюку, и теперь монголы по одному карабкались к вершине черной стены. Как только трое добрались до цели, в ход был пущен подъемный механизм, и плетеная корзина безостановочно засновала то вверх, то вниз. Китаец поднялся одним из первых. Когда на дне ущелья остался с десяток воинов, к корзине под руки подвели грузного сотника. Старый монгол оглянулся и плетью указал на Альбрехта Роха. Не дожидаясь пинка, монах молча повиновался и перелез через борт корзины. Ременный короб напрягся, качнулся и медленно оторвался от земли.

Монголы наверху, как стадо баранов, сбились в огромную кучу и ждали дальнейших распоряжений. Поодаль на обломке гранита величественно и гордо, точно с осознанием своей заслуги, сидел неподвижный орел. У подъемного колеса, под ногами у равнодушных яков корчилась и верещала замерзшая обезьяна, которая ухитрилась зацепить лестницу за металлический крюк на подъемном механизме. Животные сделали свое удивительное дело — более в них не нуждались.

Бородатых огнепоклонников нигде не было видно. Мрачный предводитель монголов недобро взглянул на монаха и что-то сказал китайцу. Низенький толмач подошел к Альбрехту Роху и с хитрой усмешкой сказал:

«Непобедимый Бэйшэр просил передать королевскому послу, что он мог бы велеть своим воинам постепенно отрезать у тебя куски мяса и до тех пор скармливать их голодному орлу, пока ты не пожелаешь показать нам путь. Но, к сожалению, отряд не располагает временем для такого развлечения, поэтому искренне надеюсь, что ты по доброй воле скажешь, куда нужно идти».

Монаху поневоле пришлось сыграть роль предателя. Получив приказ, монголы гурьбой бросились вперед. Непривыкшие к пешей ходьбе, они продвигались не слишком быстро. В хвосте, поддерживаемый слугами, ковылял их жестокий начальник. Альбрехт Рох держался поближе к китайцу и с отвращением думал, что произойдет, когда эта свора безжалостных убийц достигнет пещеры.

Да, монах слишком хорошо знал, что представляли собой эти жадные, коварные и неслыханно жестокие варвары, жалкие и трусливые в одиночку, но ужасные и беспощадные, когда, собранные в орду, они налетали на избранную жертву, все вытаптывая и выжигая на своем кровавом пути. Ни одна из поверженных стран — Корея и Китай, Персия и Хорезм, Армения и Русь — не знала в своей истории более страшных завоевателей.

Конечно, насилие — главный закон войны. В бою нет добрых солдат, и победитель редко бывает великодушным. Альбрехт Рох не мог назвать таких войн, где бы не было крови, грабежей и надругательств. Жгли, убивали, насиловали все — гунны и мавры, персы и арабы, франки и германцы. Но ни разу еще ни Запад, ни Восток не видели столько напрасных смертей, напрасных мук и страданий, напрасных слез и напрасного горя, как во времена монгольского ига.

Последний рывок — и монгольский отряд вышел на берег озера. Воины приготовили луки, на ходу выстраиваясь полумесяцем. Сейчас начнется привычная работа: засыпят все стрелами, оставшихся в живых добьют топорами и кривыми татарскими саблями. Но возле циклопической пещеры не было ни души — только сноп голубого огня, да на склонах гор — овцы и яки. Монголы замедлили бег. Китаец и сотник, отойдя в сторону, о чем-то совещались. Наконец грозный военачальник, подозвав десятников, отдал распоряжение. Сотня разделилась, большая часть ее направилась к пещере, остальные расположились у входа. Маленький китаец и хмурый сатрап остались на склоне, с возвышения наблюдая за действиями солдат. Альбрехт Рох тоже не стал приближаться к пещере.

Чем ближе был трепетный столб синеватого пламени, тем неуверенней становились движения монгольских воинов. Но ослушаться никто не смел, даже если бы им приказали прыгать в огонь. Железный закон Чингисхана: за одного труса казнят весь десяток, за дрогнувший десяток в ответе целая сотня. Отсюда необыкновенная дисциплина монгольских орд, которая удивляла весь свет, в особенности вождей разболтанного крестоносного рыцарства. Спиной прижимаясь к стене, держа наготове оружие и факелы, монголы по одному проскальзывали в пещеру, словно тая в пламени гигантского костра.

Альбрехт Рох наслаждался тишиной и покоем, временно освобожденный от того щемящего чувства страха, который испытывает человек, окруженный сворой одичалых собак. Монах хорошо представлял масштабы пещеры и знал, что дьявольский лабиринт надежно укроет суровых стражей огня. Монгольские ищейки не скоро найдут заповедный лаз к тайнику, а когда отыщут — вряд ли что смогут сделать в узком коридоре, где два-три человека способны выдержать натиск целой тысячи.

Внезапно горы содрогнулись от грозного рокота, как будто неведомая сила пробудилась в глубоких недрах земли и стремится вырваться на поверхность. Раздалось хриплое угрожающее шипение, и Альбрехт Рох с ужасом увидел, как из огромной пещеры, заливая огонь, брызнул мутный поток воды, окутанный густым облаком пара. Он пенился, клокотал, разливался, на глазах превращаясь в могучую неудержимую реку, которая лавой сметая на пути людей, камни, растительность и все, что можно смыть, ворвалась в спокойные воды озера…

* * *

Я не слышал, как сзади тихо подошел Керн, и вздрогнул от того, что тень его упала на раскрытую книгу.

— Ну как? — спросил он и просмотрел страницу, где остановился мой палец.

— До главного пока не добрался, — спохватился я.

Чтение так увлекло меня, что я забыл и о главном и обо всем остальном, и теперь сконфуженно смотрел на Керна. Не знаю, что он прочел в моих глазах, но сосредоточенность на его лице сменилась иронической улыбкой, и он как-то полушутливо сказал:

— Главное? Главное для нас сейчас — как побыстрее добраться до Памира.

От неожиданности я чуть не выронил книгу.

— А что? — как ни в чем не бывало продолжал Керн. — Разве для экспедиции есть серьезные помехи?

— Никаких, конечно, кроме самой экспедиции, — попытался я подстроиться под его, как мне казалось, шутливый тон.

Керн не понял.

— Ждать только долго, — объяснил я, — пока всем докажешь, пока разрешат, пока дадут деньги, пока соберешь экспедицию… Года три — не меньше.

— Пустое все это, — поморщился Керн.

— Пустое, да неизбежное.

— Можно поехать вдвоем, — без тени шутки предложил Керн.

— Вы что — серьезно? — вытаращил я глаза.

— Вполне, — невозмутимо ответил он. — Вы ведь уже дошли до водопада.

— Но я-то ездил с экспедицией! Пусть с небольшой, но у нас было все — рабочие, запасы, лошади. Продукты, впрочем, все остались на месте. Ну, а как без помощников? Это ведь — Памир! Вы представляете, что такое Памир?

— Приблизительно. Альбрехт Рох, кажется, неплохо все описал, — в голосе Керна опять зазвучали веселые нотки.

— Да, погодите же вы, Керн, — вспылил я. — Даже если мы и доберемся до водопада…

— А вы согласны?

— Разве обо мне речь?

— Но ведь, и не обо мне.

— В конце концов вы вдвое старше, — произнес я не слишком уверенно, в мыслях сравнивая собственную щуплую фигуру с мощным торсом Керна.

— Только-то и препятствий? — с откровенной издевкой спросил он.

— А черная стена? Да вы представляете, что это такое?!

— Как же — читал.

— Тогда каким, позвольте узнать, способом намереваетесь вы подняться наверх? Штурмовать в лоб? Но в таком случае придется тащить к водопаду трехпудовые рюкзаки со стальными клиньями. А где взять лошадей? И сколько, прикиньте, займет времени — вбивать стальные гвозди в гранитный монолит. Для двоих — это работа на месяц, а то и два. Или вы решили отыскать обходной путь к пещере? Но это значит до конца лета вслепую рыскать по ледникам и перевалам на такой высоте, где человек не выдержит и суток. Так что же вы предлагаете? Ученого орла и дрессированной обезьяны, насколько можно судить, у вас нет?

Керн выслушал этот бурный монолог примерно с таким же выражением, с каким усталый учитель слушает докучливого подростка, и когда исчерпался весь запас моих аргументов, он спросил насмешливо:

— Все?

— Все! — отрезал я.

— Тогда пойдемте, — спокойно произнес он и взял меня за рукав.

Мы спустились в подземный бункер, миновали подсобное помещение и снова оказались в комнате, до потолка заставленной ящиками и сундуками. Керн порылся в темном углу, достал из настенного шкафа свечи, зажег одну, затем другую, третью и так — с десяток, расставляя их вокруг на разной высоте.

Под ногами скрипело колотое стекло. Керн принялся вскрывать какие-то ящики, не роясь в них и быстро переходя от одного к другому.

— Вы что ищете? — спросил я, взвешивая на ладони густо смазанный новенький пистолет.

Керн не ответил. Он полез через ящики и там замигал фонарем и тяжело заерзал отодвигаемыми вещами. Что-то упало, что-то посыпалось, что-то зазвенело. Наконец, он вынырнул из темноты и протянул мне сверток в брезентовом чехле, а сам загромыхал по полу тяжелым деревянным чемоданом.

Мы покинули склад и перешли в соседнее помещение. Керн явно не торопился на свежий воздух. Он поставил невзрачный — то ли засаленный, то ли провощенный — ящик на стол и открыл замки. Я ожидал увидеть что-нибудь необычное, но в дощатом чемодане оказался небольшой металлический баллон, окрашенный голубой краской, похожий на те, какими пользуются аквалангисты — с винтом и шлангом. Мой спутник соединил наконечник шланга с невидимым пазом в брезентовом мешке, ловко скинул чехол и отвернул винт на баллоне. Раздалось шипение, и прямо над столом начал быстро раздуваться воздушный шар в легкой мелкоячеистой сетке.

Через минуту шар заполнил почти все пространство между столом и потолком. Керн ухватился за лямки, свисавшие сбоку, подтянул шар к себе и вдруг проворно, с акробатической ловкостью продел ноги в одну из лямок и, крепко зажав руками другую, повис, вытянувшись в струнку, над самым полом. Шар покачнулся, метнулся в сторону, но от потолка не оторвался, надежно удерживая висящего человека. Керн повисел, раскачиваясь, точно в гамаке, затем вылез из лямок и отпихнул шар; тот, как калоша, зашаркав по потолку, отлетел в сторону.

Шланг, соединявший шар с баллоном, выпал, и газ начал с жалобным свистом выходить из оболочки. Растянутая поверхность сморщилась, опала и медленно, как бы нехотя опустилась на пол, где вскоре превратилась в бесформенное, скомканное покрывало. Керн завинтил кран на баллоне, захлопнул крышку ящика и отряхнул руки.

— Во время войны, — сказал он, — по ночам, когда позволял ветер, на таких штучках через линию фронта перелетали диверсанты. Приспособление — не ахти какое, но ничего — сходило. Думаю, что с помощью такого шарика можно взлететь хоть на Эйфелеву башню, хоть на Останкинскую — не то что на вашу черную стену. Единственное неудобство — баллоны с жидким водородом. Тащить их на спине, да еще по горам, конечно, не слишком весело. И все же пронести можно. Это я беру на себя. Ну, а остальное уж вам, — хитровато подмигнул он мне. — Итак? Согласны?

Я смущенно молчал.

Часть 2