Глава IЧагатайская волчица
С гладкой выветренной седловины перевала, минуя осыпи и зубья скал, наискось вниз уходила тропа, протоптанная горными баранами. Далеко под ногами чуть видимой нитью, продетой сквозь бесцветные линялые берега, виляла река, вырвавшаяся из теснины ущелья. На перевале ветер сбивал с ног, его резкие упругие порывы перехватывали дыхание, а сверху зло обжигало нещадное горное солнце. Захлебываясь от ветра, высоты и напряжения, я почти на четвереньках выкарабкался на гребень.
Керн сделал немыслимый рывок в гору. Я выжимал остатки сил, чтобы не отстать, и еле выдержал до конца. Еще сотня шагов — и мне пришлось бы худо. В начале лета, когда мы с Боярским охотились за призрачными неандертальцами, чтобы преодолеть этот перевал, понадобился целый день, не считая ночевки перед восхождением. А сегодня, еще до полудня сойдя с попутной машины, Керн сразу пошел на штурм.
Не слишком крутая тропа, уже однажды пройденная мной туда и обратно, не сулила непредвиденных опасностей, но Керн взял на подъеме такой темп, что через час у меня подкашивались ноги и дрожала каждая мышца. Только сознание, что впереди спокойно идет человек, чуть ли не вдвое старший, заставляло меня упрямо и безропотно лезть следом, с трудом укладываясь в его широкий, размеренный, чуть пружинящий шаг.
Тропа, покрытая темным сырым снегом, проскользнула между верхней границей громадной осыпи, замершей в обманчивой неподвижности, и изломами скал, которые громоздились над скользкими карнизами — самый опасный участок, ежеминутно грозящий обвалом и камнепадом. До захода солнца мы успели спуститься к реке и, освободив плечи от свинцовой поклажи, тотчас же бросились к редким клочкам кустарника, разбросанным по отлогому склону, чтобы засветло насобирать хворосту и сухих корневищ хоть на какой-нибудь костерчик.
Наконец-то я смог утолить жажду, которая мучала меня с самого перевала. Мы начали восхождение с двумя полными флягами, и почти все выпил я — Керн только пригубил пару раз. Пить в горах во время движения вредно и бесполезно: много воды не утоляет жажду, а, напротив, усиливает ее. Я знал это прекрасно и все же осушил обе фляжки. Выпил бы, может, еще — да брать больше было невозможно. И без того нагрузились, как верблюды.
Мой заплечный мешок, набитый и раздутый до отказа, напоминал вьючный тюк. Я нес сложенный воздушный шар, спальные мешки, продукты на три дня и несколько мотков свернутых лестниц из прочных капроновых нитей. Керн тащил часть припасов, разные мелочи и самое тяжелое — баллон с жидким водородом, умело уложенный в мешок. Его рюкзак выглядел вдвое меньше моего, зато весил столько же. От палатки отказались. Керн предлагал не брать и спальных мешков, но я настоял категорически, прекрасно представляя, что значит провести неделю, а то и две среди вечных ледников, когда на десятки километров вокруг может не найтись ни одной хворостинки для костра.
Из продуктов взяли что полегче — сухари, концентраты, немного сахару, да соль. В остальном рассчитывали на два ящика консервов, которые мы с Боярским бросили на месте злополучных раскопок. Помимо того, Керн прихватил большую жестяную коробку с индийским чаем и чуть ли не все принадлежности для чаепития. В бункере мы отыскали по теплой десантной куртке, от которых пахло затхлой овчиной, и по грубому шерстяному свитеру. Ножи, топор, фонари — вот и все, что нашлось еще полезного в подземном складе.
Все дальнейшие события развертывались слаженно и четко, как будто заранее отрепетированные. В тот день нам пришлось заночевать в лесу неподалеку от пригорка, где семьсот лет назад францисканский монах Альбрехт Рох поставил скит и до конца жизни в полном одиночестве замаливал никому неведомые грехи. Керн сразу уснул, расстелив на траве матрацы, отысканные в неисчерпаемом складе. А я долго еще сидел на теплой земле под невидимыми вековыми соснами и слушал, как над головой тихо шепчутся пушистые кроны, плавно кружась в медленном ритме сказочного лесного танца. И в шорохах ночного леса чудился мне таинственный голос истории.
Едва рассвело, как старенький помятый лимузин мчал нас обратно к Москве. Два дня ушло на то, чтобы оформить отпуск, снарядиться и купить билеты. Рейсовый самолет доставил нас в Душанбе, оттуда — в Хорог, а потом попутный «газик» еще двое суток тащил нас по памирскому тракту. Что ждало нас там, за горизонтом, в глухом безымянном ущелье, за гребнем черной неприступной стены? Озеро, скованное льдом? Мертвая пещера, затопленная огнепоклонниками? Уничтоженный тайник? Мы были готовы ко всему. И все же верили, что идем не зря.
Потому что там была Тайна. Великая и абсурдная, прекрасная и жуткая. Слишком невероятная, чтобы поверить в ее реальность. Слишком великая, чтобы памирские огнепоклонники позволили прикоснуться к ней кому бы то ни было. И все-таки — слишком замечательная, чтобы вот так просто погибнуть и исчезнуть навсегда. И это она — великая и сказочная тайна — звала нас в звенящие ледники Памира. Тайна, о которой с протокольной бесстрастностью средневекового хрониста поведал францисканский монах Альбрехт Рох.
Осознавал ли неудачливый посланник Людовика Святого подлинный смысл удивительной истории, урывками и с недомолвками рассказанной человеком, с которым связала Альбрехта Роха дальнейшая судьба? Несомненно осознавал. Однако преломленная сквозь призму ограниченного религиозного мировоззрения, история эта была призвана в конечном итоге засвидетельствовать чистосердечность раскаяния…
…Не чуя ног, Альбрехт Рох бежал прочь от страшной пещеры. Земля дрожала. Грозный рокот, точно шум морского прибоя, разносился далеко по горам. И казалось, вот-вот настигнет задыхающегося беглеца неукротимый поток воды, который хлестал из разверзнутого зева мстящей земли. Подгоняемый животным страхом, монах с ужасом оглянулся. Но его настигала не разгневанная вода. В ста шагах сзади, обрывая о камни длинные полы халатов, бежали сотник-монгол и маленький китайский чиновник.
Долго, нескончаемо долго продолжалось паническое бегство. Можно было удивиться, откуда взялась сила у трех старых людей. Но откуда берется сила у дряхлых оленей, которые, спасаясь от наводнения или лесного пожара, точно молодые, мчатся вперед? Колченогая фигура грузного сотника выглядела, пожалуй, нелепее всего в этой трагикомической гонке, однако старый монгол достиг водопада одновременно со всеми. Здесь, возле подъемного механизма, все трое наконец остановились, долго не могли отдышаться, глотая бескровными губами разреженный воздух и, как обессиленные в драке волки, пожирая друг друга ненавидящими глазами.
Первым опомнился сотник. Он неожиданно выхватил из ножен саблю и, визгливо выкрикивая монгольские слова, двинулся на Альбрехта Роха. Монах попятился от острого кривого клинка, не понимая, чем вызвана беспричинная и необузданная ярость. Но сотника опередил китаец и, цепко ухватив перепуганного францисканца за рукав, объяснил без криков и ругани:
«Он хочет, чтобы ты спустил нас в корзине. Но я не могу доверить тебе жизнь приближенного великой царицы Эргэнэ. Поэтому сам помогу спуститься ему в ущелье».
Видимо, то же самое он сказал и монголу, потому что разъяренный, как вепрь, сотник, в последний раз сверкнув налитыми кровью глазами, без пререканий бросился к плетеной корзине, а маленький китаец ухватил ближайшего яка за кольцо, продетое сквозь ноздри, и пустил громоздкий подъемник.
Голова сотника с надвинутой по самые брови лисьей треухой шапкой медленно исчезла за краем пропасти. Но не успело подъемное колесо сделать полоборота, как китаец остановил быков. Поначалу Альбрехт Рох не понял, что замыслил этот маленький человечек, чьи щуплые плечи и худое костлявое тело не мог скрыть даже широкий утепленный халат. А китаец спокойно присел на корточки, достал из-за пояса узкий длинный кинжал и принялся с невозмутимым видом перерезать толстый — чуть ли не с руку шириной — канат, связывающий барабан подъемника и ременную корзину, в которой теперь, как в ловушке, болтался над пропастью монгольский сотник.
Кинжал с трудом брал скрученный и просаленный ворс, но китаец делал свое страшное дело не торопясь, будто бы даже нехотя, словно выполняя обыденную скучную работу. Ритмичными движениями и без особых усилий он, точно пилой, перепиливал тугой толстый канат и, когда наконец перерезанный конец веревки, словно оборванная тетива лука, молниеносно мелькнул над краем пропасти, китаец даже не посмотрел в ту сторону.
Оставался единственный путь отступления — веревочная лестница, столь хитроумным и изобретательным способом доставленная наверх. Китаец первым спустился по этому зыбкому, но надежному мосточку, идея которого родилась в его собственной голове. Вторым спустился Альбрехт Рох.
Оседланные кони и навьюченные яки разбрелись без присмотра по всему ущелью. Маленький китаец неподвижно сидел на камне близ странной площадки, исписанной непонятными треугольными знаками. Монах подошел, и на него глянуло простое человеческое лицо. Спокойное выражение, проницательный взгляд, и только в глубине узких прищуренных глаз светилась затаенная скорбь…
Куман — так звали китайца — не был чиновником или переводчиком, как предполагал Альбрехт Рох. Он не был даже китайцем в собственном смысле этого слова. Куман был каракитаем, представителем народа, который по языку и происхождению не имел ничего общего с исконными китайцами, хотя именно от самоназвания каракитаев перешло в русский язык через монголо-татар наименование страны — Китай. Собственно китайцы, издревле жившие в районе великих рек Янцзы и Хуанхэ, называют себя ханьжень (люди Хань) или чжунгожень (люди Срединного государства). Каракитаи были для ханьцев пришлым чужеязычным народом, происхождение которого терялось во тьме веков.
Долгое время каракитайские племена кочевали на территории современной Маньчжурии, изредка беспокоя набегами южных соседей. Но в X веке, подчинив все местные народы, каракитаи образовали государство Ляо — самую сильную и могучую державу во всей Северо-Восточной Азии. Став сильными, каракитаи обрели уверенность и наглость. В них пробудился звериный аппетит, присущий всем захватчикам, и, смело перейдя великую китайскую стену, которая до тех пор отрезвляюще действовала на всех кочевников, начиная с гуннов, — каракитаи начали планомерное наступление на китайскую империю Сун, одновременно предпринимая серию опустошительных набегов на Корею.
Сметая императорские полки, каракитаи в короткое время завладели огромной территорией и вышли на берега Янцзы. Над китайской империей нависла угроза полного разгрома. С огромным трудом императору удалось задобрить алчных кочевников и заключить с ними мир на кабальных условиях. К ставкам каракитайских ханов нескончаемым потоком потянулись тяжелые обозы с данью — драгоценностями, серебром и лучшими сортами китайского шелка. Богатство и довольство, сытость и покой, раболепие и славословие притупили бдительность каракитайских владык. Вновь окрепшая Сунская империя сумела договориться с сильными племенами чжурчженей и, внезапно ударив по каракитаям, сбросила иго ненавистных поработителей.
Разгромленные остатки каракитаев во главе с гурханом Елуй Даша бежали далеко на запад. Совершив бросок через Центральную Азию, они остановились на территории между Иртышом и Аму-Дарьей и основали здесь спустя некоторое время государство Каракитаев. Однако на сей раз под власть каракитаев попали тюркские племена, которые не имели сказочных богатств китайских императоров. Но тем тяжелее оказался гнет, который лег на плечи народов, населявших Туркестан. Изведав позор поражения, былые властители Восточной Азии с остервенением цепного пса, которого крепко побили палкой, набросились на местное население, присваивая и отбирая все, что только можно.
Еще в пору господства над Сунской империей каракитаи приобщились к культуре своих данников. У китайцев были переняты одежда, прическа, иероглифическое письмо, усвоены обычаи и традиции. И все же каракитаи не ассимилировали полностью. Они остались другим народом с собственным языком и психологией кочевников. Государство каракитайских гурханов на территории Средней Азии оказалось недолговечным. Рыхлое, пестроязычное, со слабой центральной властью, опиравшейся главным образом на силу кнута, оно просто дожидалось более сильного господина, который бы мог без труда прибрать к рукам этот непрочный конгломерат племен и народов.
И хозяин вскоре нашелся. Владение каракитаев оказалось по существу единственным государством, которое без боя сдалось на милость наступавших орд Чингисхана. Монголы не погнушались услугами добровольных рабов. И не было у монгольских ханов, нойонов и нукеров более преданных и более исполнительных прислужников, чем каракитаи, из среды которых вербовались чиновники, писцы, казначеи, толмачи, лекари, гадатели и толкователи снов.
Незадолго до смерти Чингисхан подарил земли бывшего государства каракитаев своему второму сыну Чагатаю, прибавив ко вновь образованному улусу опустошенные области Самарканда и Бухары. В то время, как младшие братья Угедей и Толуй завоевывали Северный Китай, а заносчивый племянник Батый, сын умершего Джучи, топтал и жег русские княжества, — Чагатай спокойно кочевал в долине реки Или, проводя жизнь в нескончаемых пирах, охотах и любовных утехах.
Но умер Чагатай, лишь на несколько месяцев пережив великого хана Угедея, и пришла кровавая распря в удел второго сына Чингисова. Как голодные волки, набросились многочисленные дети и внуки на жирный кусок Чагатайского улуса. На время власть оказалась у сына умершего хана — безвольного пьянчуги Есу, который до такой степени пристрастился к вину и наложницам, что все нити правления вскоре сосредоточились в руках его старшей жены. Но вот ветер дунул в другую сторону. Поддержанный Батыем и вновь избранным великим ханом Мункэ — в улус ворвался внук Чагатая Хара-Хулагу. На глазах нетрезвого, но твердо сидящего в седле Есу его старшая жена, обвиненная в самоуправстве и прелюбодеянии, была растоптана копытами лошадей.
Заклятье смерти дамокловым мечом повисло над улусом Чагатая. Не успел Хара-Хулагу добраться до ставки, как умер в страшных мучениях, скорее всего от зелья, подмешанного в кумыс. Смещенный Есу отправился на суд Батыя и, выданный Эргэнэ, вдове отравленного Хара-Хулагу, был по ее приказу немедленно утоплен в мешке.
По стране прокатилась волна варварских казней и тайных убийств. Но после полосы кровавого террора, когда победители насытились местью, наступило относительное затишье. Во главе улуса встала Эргэнэ — твердая, властная и непреклонная монголка, мать многочисленных детей, из которых выжило меньше половины, и вдохновительница бессчетного числа дворцовых заговоров и интриг. Тучная, широкобедрая, с плоским скуластым лицом и приплюснутым носом — идеал монгольской красавицы, — одинаково хорошо чувствовавшая себя и в трудном походе, и в стремительной травле зверя, и в тиши домашнего очага — властолюбивая правительница Эргэнэ сумела в течение десяти лет держать в крепкой узде строптивых монгольских вельмож и нойонов. Конная сотня, которая нашла столь скорый и бесславный конец среди ледников Памира, принадлежала к личной гвардии своенравной и коварной царицы Эргэнэ…
Куман, маленький задумчивый каракитай, был в сущности таким же пленником, как и Альбрехт Рох. Нет, он не выслуживал в орде ни чинов, ни званий, не стяжал призрачной славы, непостоянной и обманчивой, как обещания монгольских вельмож, и не пускал пыль в глаза невежественным степным богдыханам, которые легко и охотно клевали на крючок мнимой китайской учености.
Слава всевышнему, не привелось Куману ворожить и врачевать при дворах всесильных монгольских владык, как мухи мерших друг за другом от необузданного обжорства, пьянства и разгула. Потому что первые головы, которые летели после смерти каждого, в ком текла хоть капля крови великого Чингисхана, были головы заклинателей, шаманов, знахарей и знаменитых заморских лекарей, не сумевших сберечь драгоценную жизнь очередного владыки. Но мирная и спокойная жизнь Кумана, бедного манихейского проповедника, одного из последних хранителей учения и заветов легендарного пророка Мани, — окончилась самым неожиданным и плачевным образом.
Каждую весну, как только сходил снег и пробуждалась степь, Куман оставлял зимовье и отправлялся по кочевьям и селам долины реки Или. Семиречье — не в пример сожженному дотла Хорезму или стертому с лица земли государству тангутов — было пощажено монголами: города не уничтожены, население не истреблено, скотина не угнана — и все же повсюду чувствовались оскудение, упадок, застой. Бедняки с полным равнодушием внимали проповедям Кумана. И хотя, казалось, слова манихея о неодолимости зла и тьмы должны были найти отзвук в сердцах рабов, задавленных чужеземным ярмом, — но люди попросту не видели, чем может облегчить их участь учение Мани, о котором так страстно говорил хлипкий желтолицый каракитай.
Куман и сам прекрасно понимал, что манихейству, которое на протяжении нескольких веков успешно конкурировало в Азии с конфуцианством, буддизмом и исламом, не выжить. Монгольское нашествие смешало народы, смело целые государства, перекроило земли, и на перепаханном поле не всходили более семена учения Мани. Самого Кумана слушали и терпели только потому, что знали давно — и прежде всего не как проповедника, а как странствующего мудреца, который владел врачебным искусством и слыл знатоком древней китайской медицины. Это и сгубило Кумана. Его схватили под вечер, и десять монгольских всадников всю ночь гнали коней через степь, унося на север привязанного к седлу каракитая.
Точно пузыри на болотной топи, проступили из низкого утреннего тумана очертания юрт монгольского стана. Возле островерхого цветастого шатра с тяжелым ковровым пологом гонцы спешились. Кумана протащили между двух очистительных костров и втолкнули в шатер.
В слабом свете чадивших светильников среди смятых пуховиков, жарких меховых одеял и расшитых золотом подушек каракитай увидел Эргэнэ. Пышногрудая заспанная ханша, только что поднятая ото сна, не удосужилась даже одеться. Толстое мясистое тело и большой округлый, как у китайского божка, живот бесстыдно выпирали из распахнутого золототканого халата. Грубое лицо и оголенные руки лоснились, точно смазанные рыбьим жиром. Жидкие распущенные волосы покрывала тюбетейка, сплошь усеянная крупными отборными жемчужинами. Нахмуренные подбритые брови и властный тяжелый взгляд, устремленный поверх головы коленопреклоненного каракитая.
«Там, — Эргэнэ неопределенно махнула рукой, — умирает хан Хара-Хулагу. Мой муж, — прибавила она, помолчав, и безжалостно заключила. — Если он умрет, ты подохнешь, как последняя собака; если выздоровеет — получишь все, чего ни пожелаешь».
Пятясь и не поднимая глаз, Куман выбрался из шатра. Юрта умирающего находилась в самом центре стана. Огромное пустое пространство, очищенное от людей и кибиток, окружали воины в полном боевом облачении: по установленному обычаю никто, кроме врачей и слуг, не смел входить в покои больного или умирающего, чтобы не проникли в дом злые духи, не помешали выздоровлению.
В преддверии ханской юрты в скорбном молчании застыли фигуры четырех прислужников. Куман спокойно прошел в запретную половину, где на барсовых и тигровых шкурах корчился отравленный Хара-Хулагу. Умирающий хан метался в беспамятстве. Он тяжело дышал, громко стонал и скрежетал зубами, изредка вздрагивая в предсмертных конвульсиях. Изодранная в клочья рубаха едва прикрывала в кровь исцарапанную грудь и шею. Безумный взгляд и зловещие багровые пятна на искаженном от боли лице красноречиво свидетельствовали о том, что врач здесь совершенно бесполезен. Куман дождался последнего сдавленного хрипа, закрыл выпученные остекленелые глаза и покинул дом мертвого, за которым через несколько часов (а может, даже и минут) он неизбежно должен был теперь последовать в царство смерти.
Куман шел медленно, обдумывая, что скажет царице. Расстояние между ним и теми, кому нес он скорбную весть, неумолимо сокращалось. Впереди свиты на стройном арабском жеребце грузно восседала надменная Эргэнэ. Насупленная, затянутая в дорогие парчовые одежды, в собольей остроконечной шапке с султаном из павлиньих перьев — царица издали походила на хищную нахохленную птицу. Куман смело прошел сквозь строй стражников и телохранителей и остановился прямо перед мордой царского жеребца.
«Великая госпожа, — произнес он твердым голосом, — можно вернуть утраченную молодость, можно предотвратить наступление старости, можно отвести разящий удар смерти, но требуется одно условие: это необходимо сделать вовремя. Мертвого воскресить нельзя. Ты призвала меня слишком поздно. Смерть опередила твою волю. Хан Хара-Хулагу, твой великий супруг — мертв».
Эргэнэ впилась пронзительным взглядом в лицо каракитая. Казалось, она раздумывала, как лучше расправиться с черным вестником: убить ли самой или отдать палачам. Толстыми короткими пальцами, сплошь унизанными драгоценными перстнями она цепко ухватила Кумана за жидкую бороденку, притянула к себе и с неожиданной силой отшвырнула прочь так, что щуплый каракитай полетел навзничь под ноги лошадей. А царица, как будто до нее только теперь дошел смысл происшедшего, вдруг истошно взвизгнула и, завопив пронзительным голосом, погнала коня к юрте умершего мужа.
Куман ни на минуту не сомневался, что его казнят. Вопрос только, когда это произойдет — немедленно или немного погодя. Но прошел день, наступил вечер, а связанный каракитай по-прежнему сидел на земле, прикованный цепью к коновязи, в окружении приставленных стражников. Он переспал ночь, и еще день прошел в ожидании палача, но никто не являлся.
Монголы были заняты погребением хана. Куман хорошо знал обряд кочевников. Где-нибудь далеко в степи тайно выкопают огромную яму, положат туда тело усопшего, облаченное в богатые одежды, опустят в яму любимого ханского коня, несколько слуг и наложниц, оставят рядом груду драгоценностей, боевое оружие, золотые миски с кумысом и мясным варевом, засыпят все это землей, заложат дерном и для пущей торжественности забьют на месте захоронения сотню-другую молодых невольников.
Куман ждал окончания тризны. И, действительно, о нем вспомнили, как только жизнь в монгольской ставке вошла в привычное русло. Он был уверен, что идет на казнь, но стражники потащили его к знакомому цветастому шатру вдовы умершего хана. Эргэнэ, облаченная в царские одежды, увешанная тяжелыми ожерельями из кроваво-красных рубинов, величественно восседала на низком золоченом троне. Она была одна. Кивком головы царица отпустила стражу и, обращаясь к каракитаю, сказала:
«Ты говорил, что можешь вернуть утраченную молодость и предотвратить наступление смерти. Верно ли?»
Куман готов был услышать что угодно, но только не это. Царица говорила вкрадчивым, чуть ли не заискивающим голосом, хитрые лисьи глаза смотрели выжидающе и настороженно, а толстые похотливые губы скривились в жалком подобии улыбки. Кто мог подумать, что эта тучная апатичная женщина придаст значение словам, почти машинально слетевшим в минуту испытания с уст манихея. Но Куман и не думал отпираться.
«Ты не совсем верно запомнила, моя госпожа, — ответил он. — Да, я говорил, что можно вернуть молодость и остановить смерть, но не говорил, что это могу сделать я».
«Кто же тогда?»
Куман молчал. Ответить — значило выдать манихейскую тайну, известную лишь немногим представителям жреческой элиты.
«Так, кто же?» — нетерпеливо переспросила царица.
«Я не могу этого сказать, госпожа».
«Почему?» — Эргэнэ сурово сдвинула насурмленные брови.
«Есть вещи, о которых должны знать как можно меньше людей», — чистосердечно сказал Куман.
«Значит, ты знаешь?».
«Я потому-то и знаю, что способен сберечь любую тайну».
«Нет, таких тайн, — самодовольно изрекла Эргэнэ, — которые можно было бы утаить от потомков великого Чингисхана. Подумай!» — пригрозила она и кликнула стражу.
Теперь Кумана посадили в яму — узкий земляной ров глубиной в три человеческих роста, прикрытый сверху чугунной решеткой, снятой с ворот не то православного храма, не то мусульманской мечети. На дне, куда раз в день спускали на веревке еду и воду, можно было вытянуться и лечь только в одном направлении. Куман знал, что ему суждено сгнить заживо в сырой полутемной яме и с невозмутимостью, свойственной отшельникам и мудрецам всех времен и народов, приготовился встретить любой поворот судьбы. Он был манихеем и как все истые подвижники этого учения, готов был молчать до конца.
Каракитаи столкнулись с манихейством после бегства в Восточный Туркестан. Потеряв родину, каракитайские изгнанники тужили не долго и, не задумываясь, как меняют сношенную обувь, решили заодно с родиной сменить и старую религию: первый же каракитайский гурхан — а вместе с ним и многие подданные — не колеблясь перешли в манихейскую веру, воспринятую от уйгуров. Манихейство, одно из религиозных учений прошлого, вело начало от пророка Мани, погибшего мученической смертью. Когда-то оно было распространено по всему свету — от Италии до Китая. Популярность объяснялась просто: с учением Мани широкие народные массы связывали нередко чаяния о равенстве, об обществе, где не будет богатых и бедных.
Именно поэтому манихейство вызывало особую ненависть у господствующих классов. Римский кесарь Диоклетиан целыми общинами распинал манихеев вдоль пыльных дорог империи, вандалы живьем сжигали их от мала до велика, мусульмане закапывали в землю вниз головой, великий басилевс Юстиниан огнем и мечом искоренял манихейскую заразу в Византии, зороастрийские жрецы в память о жестокой расправе с самим Мани сдирали с его последователей кожу.
Но манихейство оказалось живучим: на протяжении многих столетий оно питало чуть ли не все средневековые европейские ереси, а в Китае и Туркестане просуществовало в первозданной форме вплоть до монгольского нашествия. Каракитайским и уйгурским подвижникам суждено было стать последними хранителями манихейских заповедей, традиций и таинств. Древние и средневековые китайцы не видели ничего необычного в рассказах о бессмертии. В отличие от других народов, довольствовавшихся верой в вечную жизнь лишь на том свете, да и то после страшного суда, — китайцы допускали достижение бессмертия в реальной земной жизни.
Каракитаи — былые властители Северо-Восточной Азии — были хорошо знакомы с даосским учением о бессмертии. Веками по большим и малым дорогам Китая бродили даосские проповедники, последователи древнего мудреца Лао-цзы, и рассказывали жадно внимавшим людям о подвижниках, достигших прижизненного бессмертия, благодаря усердным воздержаниям и праведной жизни. Но это был долгий и непривлекательный путь, доступный немногим избранным. «А нет ли дорог покороче, да способов попроще? — обращались к даосским отшельникам императоры различных династий, которые не прочь были продлить свое пребывание в императорских чертогах на неопределенно долгое время. — Ведь Желтый предок, праотец всех китайцев, достиг бессмертия не в результате долгих и тяжких постов, а потому что владел тайной эликсира долголетия. Великий стрелок И, спасший мир от испепеляющего жара десяти солнц, тоже получил готовый эликсир из рук владычицы западных гор Си-ван-му. Да и многие книги древности говорят о существовании эликсира бессмертия».
«Истинная правда, — отвечали даосы, — можно легко и быстро обрести бессмертие с помощью чудодейственного эликсира, но, к несчастью, секрет его изготовления безвозвратно утерян. Правда, далеко в океане есть три священных острова, населенные вечно юными и вечно счастливыми людьми, которым известна тайна напитка богов. Да в далекой горной стране на Западе живут приближенные царицы Си-ван-му, разделяющие с ней радость бессмертия. Но как отыскать эти блаженные земли?»
И вот в III веке до новой эры Цинь Шихуан, первый император объединенного Китая и строитель великой стены, начинает поиски желанных земель. Несколько тысяч юношей и девушек на сотнях кораблей во главе с даосским первосвященником отплыли на восток. Экспедиция уже почти достигла цели, однако, по сообщению летописца, путь ей неожиданно преградило множество гигантских акул и других невиданных морских чудовищ. Кораблям пришлось повернуть назад. До самой смерти Цинь Шихуан продолжал слать в разные концы света одну экспедицию за другой, но так и умер, не получив вожделенного эликсира.
Проходили столетия, сменялись императорские династии. Доверие к даосским рассказам то падало, то вспыхивало с новой силой. Но разве могли власть имущие оставить надежду на то, как бы подольше (а, если можно — навсегда) задержаться в земной жизни. Во имя осуществления заветной цели императоры не жалели ни средств, ни людей. Иногда нетерпеливым владыкам приходило в голову, что даосские прорицатели нарочно скрывают тайну бессмертия, и тогда по империи прокатывалась волна репрессий: самые почитаемые отшельники подвергались изощренным китайским пыткам в надежде, что руки палача развяжут языки несговорчивым старцам. Когда Китайская империя расползлась по швам под натиском монгольских орд, у даосов появились новые покровители, еще более алчные и спесивые. Сам Чингисхан пробовал задобрить даосских мудрецов, лаской и золотом купить у них тайну бессмертия.
О, эта жажда вечной жизни! Сколько владык стремилось к ней, и каждый непоколебимо верил, что только он и никто другой достоин разделить с богами вечную молодость и власть над смертью. Когда в руках властительницы Чагатайского улуса оказался странствующий врачеватель и проповедник Куман, коварная Эргэнэ приняла его за даосского мудреца. Будь каракитай на самом деле даосом, он пожалуй бы, и не смог рассказать вероломной царице ничего, кроме сладкозвучных и хитроумных даосских сказок. Но Куман был манихеем, и тайны иных времен и народов хранил он в глубинах сердца…
Учение Зороастра являлось одним из главных источников манихейства. В ветхих манихейских манускриптах можно было отыскать немало заимствований, но лишь несколько первосвященников знало, что в далеких заснеженных горах, в заповедных подледниковых пещерах спрятан полный список священной книги огнепоклонников. И не только древние свитки скрывали в глубоких тайниках зороастрийские маги. Как зеницу ока, хранили они секрет приготовления хомы — священного напитка богов, эликсира вечной молодости и бессмертия.
Когда каракитайские старшины унаследовали сокровенные тайны устного манихейского предания, в их памяти ожили чудесные рассказы даосских отшельников. Как знать, может, именно эти заоблачные горы, ставшие убежищем последних огнепоклонников, и есть та далекая западная страна, населенная вечно молодыми счастливцами, которую безуспешно искали посланцы китайских императоров? Не сюда ли, на крайний запад, приходил непобедимый стрелок И за чудодейственным эликсиром бессмертия? И не здесь ли, в мрачной холодной пещере, беседовал легендарный император Му-ван с огнеглазой владычицей Западных гор, которая, несмотря на страшный рот, усаженный зубами тигра, и пушистый хвост снежного барса, — обладала неотразимой женской притягательностью? И в груди каракитайских старейшин зародилось непреодолимое желание во что бы то ни стало разыскать ледяной оплот последних огнепоклонников и выведать у них тайну эликсира бессмертия.
Куман был тогда совсем молод, счастлив и наивен. Не ведая куда и не спрашивая зачем, он сопровождал на правах послушника и слуги трех манихейских патриархов в многотрудном путешествии к далеким горам. Путь был не близок: через отроги Тянь-Шаня к ущельям и перевалам Памира. Но всюду, где проходил медленный небольшой караван, одного тайного слова, сказанного на ухо старосте горного кишлака, было предостаточно, чтобы получить кров, пищу, яков и проводников.
Сызмальства приученный к безропотному повиновению, Куман не интересовался, куда направляются манихейские послы, но цепкая память сына кочевника, внука тех, кто по одним лишь звездам прошел от Желтого моря до озера Балхаш, — бессознательно впитывала и накрепко запоминала каждую дорогу, каждый горный проход и перевал, каждую охотничью тропу.
Он остался внизу у ревущего водопада близ ровной площадки с загадочными письменами, а глубокая плетеная корзина унесла в неведомую высь трех седобородых манихеев. Двое суток прождал Куман на дне ущелья своих наставников, и когда они, понурые и задумчивые, точно с небес, спустились наконец с вершины черной стены, — то стали еще молчаливее, чем прежде… Только через тридцать лет он узнал о зороастрийской пещере. Его наставники давно поумирали, и Куман сам достиг высшей ступени в манихейской иерархии.
«Пусть без страха войдет держащий светильник в левой руке в прибежище Печального дракона. Кто отведает священный напиток хому — уподобится богу», — было написано на черепаховой пластинке, которую много лет назад Куман уже видел в руках у своего наставника. Теперь она досталась ему. Ни одна живая душа не знала, откуда взялась среди манихейских реликвий эта пластина, с обратной стороны которой рукой древнего резчика был обозначен путь к памирской пещере.
О многом мог бы порассказать хозяйке Чагатайского улуса ее пленник. Но Куман молчал. Его не пытали, не морили голодом и не таскали на бесконечные допросы. Раз в два-три месяца над ямой, где томился каракитай, склонялся посланный от Эргэнэ и спрашивал, не желает ли пленник передать что-либо царице. Куман не отвечал. Он знал, что тайна погибнет вместе с ним, как угасали на его глазах последние искры манихейства, у которого не оставалось больше ни проповедников, ни приверженцев. Однако постепенно он начал рассуждать. Вряд ли кто — окажись в его руках эликсир бессмертия — захочет поделиться этой тайной с другими. Эргэнэ не постоит за средствами, но одновременно и сделает все, чтобы стать единоличной обладательницей напитка богов.
Трудно, конечно, заручиться доверием чагатайской волчицы, но она пойдет на какую угодно сделку — ведь это ей необходима вечная молодость. А Куман? Он не стремился к бессмертию, им руководило одно желание — любым путем вырваться из гнилого темного рва. Что ж, он поможет властительнице Центральной Азии получить драгоценный сосуд с чудодейственным эликсиром. Пусть выпьет алчная и коварная царица напиток бессмертия и уподобится богам. Он-то, Куман, знает, что это означает. Он — да, теперь, видимо, только он один — может рассказать, почему так оберегают в горном убежище огнепоклонников тайну бессмертия…
Куман сам придумал и разработал до мельчайших деталей дьявольский план проникновения в зороастрийское убежище, и когда было устранено главное препятствие — сомнения совести — он велел провести себя к царице. Эргэнэ по достоинству оценила замысел хитрого каракитая. Ему было дано все необходимое, предоставлены самые опытные сокольничие. А в улус великого хана отправился нарочный со строгим наказом — добыть и доставить из Южного Китая якобы для потехи царского двора несколько клеток с обезьянами.
Много утекло воды, прежде чем все было готово к осуществлению коварного замысла. Куман сам дрессировал птиц и животных, тщательно отбирал лучших. В распоряжение манихея был выделен конный отряд отборных лучников из личной гвардии Эргэнэ, во главе которых встал Бэйшэр — приближенный царицы и воспитатель ее детей.
Старый сотник, начинавший службу еще в походах Чингисхана, не знал об истинных целях экспедиции. Ему было приказано зорко следить за действиями хитрого каракитая и доставить Кумана живым или мертвым обратно в ставку Эргэнэ. Но разъяренный поток, который обрушился из недр памирской пещеры на незваных гостей, навсегда похоронил в клокочущих водоворотах и монгольский отряд, и все тщательно разработанные планы, и страстные надежды властительницы Чагатайского улуса обрести вечную молодость и бессмертие.
Солнце ушло за гору, и на ущелье наползла тяжелая зябкая тень. Светлые веселые краски померкли, и в глубокой каменной теснине стало темно и неуютно. Даже однообразное лопотание реки сделалось приглушенней. Сытые, накормленные до отвала яки резво семенили размеренной трусцой, с глухим костяным призвуком цокая по камням неподкованными копытами. Куман ехал первым, за ним, чуть сзади, следовал Альбрехт Рох.
Два человека, разделенные языком, культурой, мировоззрением, психическим складом — и связанные на некоторое время общей судьбой, да жуткой тайной безымянного памирского ущелья. Где-то рубились в смертельных битвах пестроязычные армии, стирались с лица земли города, рушились крепости, дрожали в страхе великие и малые государи. А здесь, в ущелье, угрюмые неприступные стены надежно укрывали двух странников — европейца и азиата — от суеты и невзгод остального мира. Они точно остались совершенно одни на целом свете — только они да молчаливые горы, чья величественная девственная первозданность успокаивающе действовала и на францисканского монаха и на каракитайского манихея.
Альбрехт Рох вернулся к своим излюбленным мыслям о борении высших космических сил, в котором он любил чувствовать себя песчинкой, и о неотвратимости предначертаний рока. Неожиданная смерть сотни монголов виделась ему в неразрывном единстве с гибелью страшной языческой пещеры — прибежища сатаны. Конечно, дьявол неуничтожим — он тысячеглав, вездесущ и искушает человека в разных обличиях. Но он-то, Альбрехт Рох, видел его истинное лицо. Кому хоть однажды привидится этот желтозубый слюнявый оскал, тот не забудет его до самой смерти.
Куман размышлял о другом. Он не подгонял события под тощие теологические абстракции и даже не вспоминал манихейское кредо о борьбе света и тьмы. Пьянящая прохлада горного ущелья и сознание полной свободы будили в нем мысли о живом и земном. Он не без горечи осознавал, что стал причиной гибели великой тайны, которая теперь потеряна навеки, навсегда — для него, для Эргэнэ, для богатых и бедных, для деспотов и рабов, для всех людей и всех времен. Огнепоклонники предпочли погибнуть, чем выдать тайну в чужие руки.
Куман и Альбрехт Рох ехали молча, погруженные каждый в свою думу. Им предстоял еще долгий путь, который сблизит и сдружит их, сотрет условности и предрассудки, превратит в обыкновенных людей, нуждающихся в товарищеском участии и испытывающих потребность поделиться мыслями и сомнениями. А впереди, в сумерках уходящего дня прорисовывались два мощных обледенелых кряжа, которые, почти вплотную подползая друг к другу, образовывали узкий, точно приоткрытые створки крепостных ворот, выход из загадочного ущелья.
Глава IIСумерки богов
— Холодно, — сказал Керн из темноты.
Костер догорел. Топлива хватило ровно на две кастрюли кипятка — для чая и каши. Чай заварили прямо в котелке: Керн сыпанул целую горсть заварки и закрыл крышкой. Холодный мрак быстро заполнил клочок пространства, где только что веселым красноватым пламенем играл огонь. В небе, как мелкие ледяные осколки, заиграли звезды. Далекие тени ползущих облаков то гасили, то вновь зажигали знакомые созвездия. Невидимая луна бродила где-то за хребтами, и черные изломы пиков вздымались на фоне ночного неба, как башни средневековых замков.
Керн сидел, по-восточному сложив ноги, и потягивал крепчайший чай из миниатюрной фарфоровой чашечки, а я напился из обыкновенной алюминиевой кружки, морщась от непривычной горечи. Усталость давила на каждый мускул, но голова была ясной, и спать не хотелось. Я лениво вслушивался в хитроумные рассуждения Керна, изредка вставляя несколько слов, чтобы не дать угаснуть беседе.
Кутаясь в меховую куртку, почти невидимый в темноте, он развивал неоконченную мысль:
— Страшно иногда подумать, как много в жизни людей занимала раньше религия. Сколько пустых идей, абсурдных запретов, вздорных предрассудков! И все это — липкой паутиной обволакивало мозг, калечило душу, разъедало поры общественного организма, тюремной стеной заслоняло жизнь, мешало думать, не давало дышать, тормозило движение, душило развитие, разъединяло народы. И люди то делились не по-людски. Разве были тогда просто люди? Нет, были — христиане, мусульмане, зороастрийцы, манихеи, даосы, конфуцианцы и так далее до бесконечности. А сколько пролито крови во имя ложных идеалов! И все прощалось, все освящалось, все оправдывалось и прославлялось во имя догм, которые нынче не более чем пустой звук.
Ну вот, Керн вновь сел на своего конька. Религия и мифология — здесь он мог говорить часами. Его познания в этой области были неисчерпаемыми. Мне уже несколько раз довелось убедиться, что стоило Керну заикнуться о мифологии, как вслед за этим сейчас же начинал извергаться поток мифологических имен, из которых я многие не слыхал отродясь. Или же удивлял меня каскадом притч, легенд, сказаний и выдержек из знаменитых книг, не преминув щегольнуть и знанием иностранных языков. Одержимый поэзией, он мог прочесть из «Одиссеи» или «Теогонии» на древнегреческом, а из «Ригведы» — на санскрите, помнил целые главы из «Шахнаме» на фарси, а из «Божественной комедии» — по-итальянски. Увлеченный историей, он на память знал пространные отрывки из древних летописей и средневековых хроник, а его запас фактов и подробностей событий казался мне, отнюдь не дилетанту в истории, просто феноменальным.
Сказывалась, конечно, и специальность историка, и длительный опыт научной работы, и практика преподавания. Но сколько все же нужно было перечитать, осмыслить, запомнить. Он так и представлялся мне сидящим где-нибудь в тиши архивов, а может, и дома поздно ночью в глубоком кресле за чтением какой-либо древней книги или манускрипта. Правда, воссозданный образ не слишком вязался с той обстановкой, в которой мы очутились теперь. Но ведь именно эти суровые горы, где ледники, казалось бы, навечно покрыли великую тайну, были причиной того, что в центре нашего внимания оказались мифы, предания и легенды, которые — хотели мы того или нет — стали неожиданным ключом, открывавшим дорогу к расшифровке во многом пока неясной тайны. Исповедь Альбрехта Роха содержала главным образом факты да некоторые намеки, которые не без труда можно было выудить из сбивчивых объяснений монаха, когда тот от реалистических описаний переходил к рассуждениям, сдобренным таким туманом религиозного мистицизма, что неизбежно возникало сомнение — понимал ли автор рукописи собственные мысли.
Честь в предложенной реконструкции некоторых загадочных полунамеков, содержащихся в завещании монаха, целиком принадлежала Керну. Я лично никогда не осмелился бы на столь решительный отказ от привычных представлений. Разумеется, многое Керн продумал давно. Но самый метод предложенной им интерпретации был настолько необычным, что поначалу вызывал у меня внутренний протест и неприятие. Смело отойдя от проторенных путей, Керн взял за исходный пункт мифы, стараясь отыскать в них следы реальных исторических событий.
— Мы вполне доверяем мифологии, — услышал я от него, — при изучении древней географии и почему-то сверх меры осторожничаем, когда речь заходит о древней истории. Но нельзя установить контакт с предысторией человечества, если не научиться анатомировать мифы.
Первоначально я с осторожностью встречал его головокружительные откровения.
— Не слишком ли шаткая основа — мифология?
— А что может быть надежней памяти сотен и тысяч поколений? — парировал Керн.
— Но ведь это же ми-фо-ло-ги-я. Понимаете, одни красивые сказки — и все. А где факты? Где наука?
Он распалился:
— Можно ли требовать науки от времени, когда не могло быть никакой науки, в том числе и исторической, когда отсутствовало теоретическое сознание и существовало лишь сознание мифологическое, когда миф и только миф был тем верхним потолком, до которого мог подняться человек той далекой эпохи. Разве наши восторженно-наивные предки виноваты в том, что своеобразная форма, в виде которой первобытное сознание пыталось осмыслить и обобщить связь явлений, будет воспринята их всезнающими и здравомыслящими потомками только как миф, только как красивая и ненужная сказка? Или разве виноваты они в том, что мифология стала впоследствии повивальной бабкой религии, которая, с одной стороны, убила в мифе очарование, а с другой — украла его выразительность и образность?
— Странно, а мне до сих пор казалось, что мифотворчество неотделимо от религиозного сознания.
— Для определенного, но только не самого раннего периода это безусловно справедливо.
— Но я считаю, что религия порождает миф, а не наоборот!
— Немудрено, что именно так, а не иначе представляется из дали нашего сверхпросвещенного века. К тому же впоследствии, одержав победу, религия, как раковая опухоль, проникла в клетки мифологии, переродила и умертвила их. Нет, мой друг, если вы хотите до конца разобраться в удивительных рассказах Альбрехта Роха и Кумана, то неизбежно придется привлечь на помощь и легендарную историю, и мифологию.
Я верил и не верил, хотел и не мог. Чтобы поверить в сказку, нужно или быть ребенком, либо же родиться лет на триста раньше. Плоское обыденное сознание, приученное рассуждать однобоко и стереотипно, с трудом вмещало фантастические идеи, и мелкий бес боязливого здравомыслия нет-нет да попискивал тонюсеньким голоском. И все же волей-неволей я целиком и полностью оказался во власти этой бредовой, колдовской, ошеломляюще страшной сверхчеловеческой идеи — БЕССМЕРТИЯ. Она проникла в мой мозг, как зазубренная стрела с медленно действующим ядом, которая вонзается в тело и постепенно парализует организм.
Тем более Керн был прав: историю, рассказанную с недомолвками в рукописи Альбрехта Роха, можно было понять и объяснить только на основании ирано-индийской мифологии. То, что для францисканского монаха прозвучало как чужеземное слово «хома», для зороастрийцев-огнепоклонников значило больше, чем все христианские святыни вместе взятые. Иранское «хома» или — что одно и то же — индийское «сома», это слово означало священный напиток древних персов и индийцев. Напиток бессмертия! Кому не известны торжественные гимны Ригведы, обращенные к обожествленному Соме, и возвышенные строки Авесты, посвященные напитку богов Хоме.
По преданию хома, или сома, приготовлялся из растения того же названия — высокогорного злака, по виду похожего на ячмень. Священную траву собирали при свете луны на вершинах гор у самой кромки снегов. Мало кто знал места произрастания священного злака. Только избранным был известен секрет приготовления напитка, продлевающего жизнь. И тайна эликсира бессмертия была утрачена зороастрийскими магами в те же незапамятные времена, что и даосскими мудрецами.
Но существовал ли он вообще — эликсир бессмертия? Вот главный вопрос. С одной стороны легенды всех древних народов настойчиво говорят о людях, познавших бессмертие. Но если это действительно так, то где же они сейчас — эти агасферы истории? Почему чудодейственный эликсир не позволил дожить им до сегодняшнего дня. Почему их нет среди нас? Ответ именно на этот каверзный вопрос пытались мы найти в долгих и нелегких дискуссиях.
— Что следует считать бессмертием? — спрашивал Керн.
— Ну это — невозможность умереть, непрерывное долголетие, — не слишком вразумительно отвечал я.
— Вот именно — невозможность умереть, но только естественной смертью. А как по-вашему может бессмертие уберечь от убийства или несчастного случая? Нет! — отвечал он сам себе. — Искусство управлять процессами старения или умение омолаживать организм не застраховывает от насильственной смерти. Можно утонуть в море, быть убитым камнем, застреленным или зарубленным — тут уж омоложение бесполезно. Кроме того, чтобы долголетие продолжалось непрерывно, его нужно постоянно продлевать. Что вы полагаете: раз пригубил чашу с эликсиром — и хватит до скончания веков? Ничуть не бывало! Но вот человек завладевает эликсиром бессмертия и становится богом…
— Богом?
— Конечно, богом. А как же еще именоваться тем, кто обретал бессмертие? Только давайте сразу условимся, о каких богах идет речь, поскольку я имею в виду богов первоначальных верований, с которыми не имеют ничего общего абстрактные, космически-бестелесные существа позднейших мировых религий. Вспомните хотя бы богов древней Греции. Разве это боги? Обыкновенные люди, наделенные всеми человеческими недостатками и слабостями. Как и люди, они нуждались в питье и пище. Как и люди — любили, страдали, завидовали, ненавидели, враждовали друг с другом. Помимо прочего, они и умирали — эти боги. Еще при жизни Цицерона на Крите показывали могилу Зевса.
— Но постойте, при чем тут Зевс? У Альбрехта Роха о нем ни слова.
— Это как сказать, — невозмутимо продолжал Керн. — Латинское слово «деус» («бог») в рукописи Альбрехта Роха (как и греческое «теос», от которого, кстати, ведет начало русское слово «отец») происходит от общего древнеарийского корня «дэв». Дэвы, или дивы, — это знает любой ребенок — излюбленные образы восточных сказок, легенд и мифов, где они предстают кровожадными чудищами, кошмарными чертями-оборотнями. Такими же они выступают и в древнеиранской мифологии.
Но что поразительно и на первый взгляд парадоксально: в соседней с Ираном Индии кровожадные дивы почитались в древности как добрые духи добра и света — дэвы. Кстати и о Зевсе. Вам не известно, сколько имен насчитывалось в древности у Зевса? Три — пять — даже восемь. Вот сколько! И Зевс, и Дзевс, и Дзас, и Дзен, и Дей, и Ден, и Дин, и Див. Обратите внимание на это последнее, очень прелюбопытное, но далеко не случайное имя — Див.
В древней Персии дивы поначалу тоже почитались как добрые боги, заступники и покровители людей. (Между прочим в русском языке словосочетание «диво-дивное» также обозначает нечто прекрасное и необыкновенное). Но вот явился великий пророк Зороастр и проклял прежних богов — дэвов, обвинив их в ужасной лжи и обмане человеческого рода. Первой заповедью нового учения стало отречение от дэвов. «Проклинаю дэвов, — вот кредо последователей Зороастра. — Исповедую себя зороастрийцем, врагом дэвов. Отрекаюсь от сообщества с мерзкими, вредоносными, злокозненными дэвами, самыми лживыми, самыми вредными из всех существ. Отрекаюсь в мыслях, словах и знамениях».
Почему же люди возвеличивали одних богов и проклинали других? Потому что сами боги не стоили почитания и поклонения. Ибо бессмертие увековечивало в людях ложь и порок, коварство и жестокость.
— Но позвольте, — вмешался я, — почему обязательно должно увековечиваться дурное и низменное?
— А что хорошего может обнаружиться у тех, кто возвысился над остальным миром? — ответил Керн вопросом на вопрос. — Вы полагаете, существовали когда-нибудь добрые цари? А что хорошего может статься с теми, кто растрачивает жизнь на разгул, интриги, мелкие и крупные козни? К чему должно привести неограниченное продление такого бессмысленного существования, когда непрерывное долголетие направлено не на развитие интеллектуальных потенций, не на постоянное обогащение знаний, а исключительно на продление чувственных удовольствий и накопление предметов роскоши — как это было у всех древних богов и легендарных царей?
Ничего это не даст, кроме опустошения души и оскудения разума, умственного застоя и неизбежного старческого слабоумия. Представьте, вечно молодое тело и незнающее морщин лицо в сочетании со старческим маразмом — возможно ли более отвратительное явление?
Вот вам и бессмертие. Вместо вечной блаженной жизни — несколько веков относительного покоя, а затем — психическая депрессия и умственная деградация, постепенная утрата человеческих качеств, безумие и возврат к животным инстинктам. В тех, в ком древние люди знали могучих самоуверенных богов, последующие поколения видели только диких оборотней-дэвов, от которых было единственное спасение — борьба.
И находились бесстрашные смельчаки, которые смело вступали в единоборство и одерживали победу в жестоких битвах с кровожадными чудищами. Возьмите «Шахнаме» — старик Фирдоуси сохранил для нас имена многих древних воителей.
Но вот герой, победивший дэва, проникал в логово чудовища и обнаруживал там напиток, дарующий силу и бессмертие. Мог ли кто равнодушно пройти мимо такого трофея? Мог ли кто устоять перед искушением отведать эликсира бессмертия? И герой осушал чашу с коварным зельем, обретая бессмертие и становился царем или богом. Но проходило несколько столетий, и все повторялось сначала: разум постепенно угасал, мудрец превращался в безумца, пророк — в людоеда, бог — в демона.
Тысячелетие пролетало за тысячелетием. Незаметно, как день и ночь, сменялись на земле поколения людей. Лишь бессмертные не ведали течения времени. Между ними разгорелась ужасная борьба за власть, за монопольное обладание тайной чудодейственного эликсира. Великая битва олимпийцев и титанов в «Теогонии», орлинооких Асов и великанов Гримтурсенов в «Эдде», старших и младших богов у шумерийцев и вавилонян, асуров и дэвов в индоиранской мифологии — все это лишь слабый отголосок далекого прошлого, запечатлевшегося в памяти людей.
То были времена, подобные хаосу, и никто не хотел понять, что корень зла кроется в бессмертии…
— Но почему, почему же так происходило? Отчего такой страшный конец? Откуда такая безысходность?
И на этот вопрос у Керна был готовый ответ:
— Бессмертие — аномалия, нарушение законов природы, законов жизни и законов эволюции. В природе все смертно. Все — кроме самой природы. Суть развития — в постоянном и непрерывном обновлении: старое умирает, новое нарождается. Жизнь невозможна без развития, а бессмертие ставит точку на эволюции.
В основу биологического развития природой положено размножение и генетический отбор новых, лучших и более совершенных форм. Бессмертие покупается дорогой ценой: существо, ставшее бессмертным, теряет способность к размножению и продолжению рода. Развитие вида прекращается, и никакие достижения науки не в силах спасти то, что с таким трудом добыто в бессознательных муках эволюции. Коль скоро развитие оказывается законсервированным, бессмертные теряют способность к генетическому отбору, а, значит, перед лицом новых непредвиденных факторов может не устоять вид в целом.
Вот почему бессмертие — это худший вид смерти. Если долголетие индивидуума продлевать без конца, неизбежно наступит такой момент, когда весь род, замороженный в бессмертии, исчерпав все биологические возможности, окажется за бортом эволюции. Тут альтернатива: либо призрачное бессмертие, ведущее к неизбежной деградации и индивидуума и вида; либо индивидуальная смерть, но эволюционное бессмертие рода — преемственность в поколениях, наследование едва заметных генетических изменений или, напротив, резких мутаций, естественный отбор, отмирание старого, ненужного и возрождение нового, долгое и трудное накопление результатов биологической и социальной эволюций.
В этом и состоит действительная тайна бессмертия — не в знании рецепта изготовления чудодейственного эликсира, а в понимании последствий непрерывного искусственного продления жизни. «Кто отведает священный напиток хому — уподобится дэву» — вот истинный смысл слов манихейского предания об уподоблении богу. Бессмертие — зло. Вот почему последние огнепоклонники так ревностно оберегали под ледниковым панцирем Памира тайну эликсира бессмертия, как горькую память о прошлом и как предостережение настоящему и будущему.
Стражи памирской пещеры сумели хранить страшную тайну, защитив людей от заразы бессмертия, о котором вновь народившиеся поколения грезили, как о самом великом счастье, не понимая и не ведая, что бессмертие не может уберечь от смерти. Разве кто устоит перед искушением отведать напитка богов, даже если каждый будет наперед знать, к каким последствиям это приводит. Человек уже не однажды держал в руках ключи от бессмертия, но ни разу не смог преодолеть границу, отделяющую его от сверхчеловеческого.
— Ну, а если допустим, — пытался рассуждать я, — что бессмертия достигли бы лучшие представители человеческого рода, разве не сказались бы преимущества, полученные в результате непрерывного прогресса их интеллекта и нескольких веков плодотворного творческого труда на благо всей цивилизации?
— А если в скором времени, — в тон мне подхватывал Керн, — общество расколется на две части: высокоразвитую элиту бессмертных интеллектуалов и остальную массу обыкновенных смертных, далеко и безнадежно отставших по умственным и иным способностям, от своих сверхгениальных собратьев, которые по мере их неминуемой деградации могут натворить невесть что?
— Однако общество, — продолжал настаивать я, — сознательно пошло бы на такой шаг и выделило бы из своей среды не только самых лучших, но и самых сознательных представителей цивилизации для участия в эксперименте.
— А на сколько хватит этой сознательности? На три поколения? На пять? На десять? Кто может поручиться, что пятнадцатое поколение было бы вне себя от счастья, обнаружив при рождении на земле, помимо обычных смертных, еще и замкнутую касту бессмертных сверхинтеллектуалов, которые к тому времени с коварным лукавством богов забудут о том, что им наказывали наивные пра-пра-пра-прадеды. Затем прекратится умственный прогресс в среде участников рискованного эксперимента. В действие вступят глубинные силы эволюции, которые подпишут неумолимый приговор новоявленным богам и обратят их в обезумевших чудовищ. Эволюционные процессы, мой друг, необратимы. Природу нельзя обмануть.
— Но ее можно изменить! — не сдавался я. — И бессмертные сверхгении несомненно смогли бы это осуществить.
— Есть законы, на которые не смеет посягать человеческий разум. Нельзя покушаться на гармонию природы, ибо результат всегда будет не в пользу людей. Теоретически можно перевести Землю на другую орбиту или застопорить ее вращение вокруг оси — в рамках законов механики это допустимо. Но как отразится это на земной жизни? Что станет с животным и растительным миром и уцелеет ли человеческая цивилизация в результате такого эксперимента? Рождение, развитие, смерть закодированы в человеке (как и у всего живого) с момента зачатия. Непрерывное долголетие разрушает этот хорошо отработанный цикл: отодвигается (хотя и не полностью устраняется) смерть, останавливается развитие и прекращается дальнейшее продолжение рода. Природа не терпит бесцеремонного обращения с ее фундаментальными законами. Она жестоко мстит.
— Но природа познаваема! — не отступал я. — Разгадав тайны жизни, можно заново переписать весь генетический код. В результате заданный цикл: рождение — жизнь — смерть изменится, и человечество обретет подлинное бессмертие.
— Что ж, желаю удачи, — иронически резюмировал Керн, желая, видимо, сбавить накал дискуссии.
Вот так мы спорили — и на обратном пути из Прибалтики, и в Москве, и в самолете, и по дороге к ущелью, когда безотказный трудяга-«газик» вез нас по памирскому тракту.
Порой Керн казался мне каким-то нездешним мудрецом-отшельником, отгородившимся от мира стеной причудливых идей. Но несмотря на эту отрешенную невозмутимость в каждом его слове сквозила твердая, непоколебимая уверенность в собственной правоте. Его вдохновенная убежденность захватывала, восхищала — однако не гипнотизировала и не подавляла. Иногда я испытывал двоякое чувство, примерно такое же, что и при чтении каких-нибудь витиеватых восточных трактатов: когда имеешь перед собой мысли, заведомо неверные, но это нисколько не мешает по достоинству оценить гениальность воссозданных образов и воздать должное тому, кто так красиво заблуждается.
Так все же — куда и зачем мы шли? Что влекло нас в ледяную пустыню и что ждало там, под сводами мертвой пещеры? Неуловимый призрак бессмертия, ведущий в безвыходный тупик? Ну а что дало мне приобщение к тайне памирских магов, о которой сбивчиво поведал средневековый монах, если я даже не знал, в чем следовало больше сомневаться: в правдивости рассказа Альбрехта Роха или в правильности истолкования Керна?
Но, может, как раз сомнение и было сейчас главным. Именно сомнение — оно всегда ведет к истине. Ибо какие бы неожиданности не подстерегали нас на берегу Теплого озера — мы шли вперед, чтобы установить истину, узнать правду, сколь бы жестокой и горькой она не оказалась.
Глава IIIРёв в ночи
Еще издали водопад приветствовал нас ворчливым рокотанием. Керн почти бегом преодолел последние двести метров. Я поминутно задирал голову, пытаясь разглядеть на неприступном гребне черной стены хоть что-нибудь, ускользнувшее от меня в прошлый раз, но головокружительная круча ничем не намекала на свою тайну.
Площадка со спиральной надписью, с которой начались все мои приключения, весело искрилась на солнце причудливыми треугольниками. Керн первым делом бросился к ней. Он точно преобразился. Стройный и одухотворенный, он стоял над таинственной надписью, поглядывая то на свернутые треугольники, то прямо перед собой, то куда-то вверх. Его умные живые глаза выражали одновременно и радость, и спокойствие, и уверенность, и удовлетворенность достигнутой целью.
Я присел на карточки перед спиралью и осторожно, ласково ощупал глубокие выбоины. Пятерка повторяющихся треугольников выделялась чинной стройностью — и не только потому, что была знакома мне более остальных: из всей вычурной надписи именно в пятерках одинаковых треугольников еще не просохла влага от дождя и росы, их грани оказались чуть глубже, чем у других. Озадаченный неожиданным открытием, я начал лихорадочно соображать, что бы это могло значить. Но тут Керн, стараясь перекрыть шум водопада, прокричал над моим ухом:
— А что если спираль связана с астрономическими расчетами? Может, здесь цифры, а не буквы?
Я с сомнением покачал головой, хотя предположение Керна было вполне приемлемым: просто я уже вбил себе в голову, что спираль — надпись, и теперь, чтобы поверить в обратное требовались весьма солидные доказательства. Солнце стояло высоко над ущельем, жарко припекало и слепило глаза. В ревущем потоке водопада и в пенистом водовороте реки его лучи распадались на тысячи сверкающих блесток. Не верилось, что не далее, как вчера здесь, в ущелье, бушевала настоящая вьюга.
Летний снегопад с грозой — это возможно только на Памире. Липкие хлопья мокрого снега кружились в необузданном вихре, безжалостно искалывая лицо и тяжелой коростой облепливая спину. Временами мутный полумрак озарялся вспышками невидимых молний, и тогда стены ущелья, скрытые за сплошной пеленой снегопада, содрогались от громогласного, десятикратно усиленного и повторенного эха. В реку срывались и скатывались обломки скал, потревоженные раскатами грома или смытые ручьями тающей снеговой жижи. Узкие берега во многих местах захлестывала высоко поднявшаяся вода. Двигаться приходилось медленно, с особой осмотрительностью обходя каменные завалы и осторожно, чтобы не подвернуть ногу, ступать на скользкие шаткие валуны.
На всем пути — ни одного укрытия. Промокшие насквозь, мы согревались, где можно, только быстрой ходьбой. И все шли, шли, шли — упрямо лезли вперед, почти не останавливаясь, лишь на минуту, чтобы перевести дух, приваливались набрякшими рюкзаками к скале. А сил хватало едва, чтобы улыбнуться друг другу. Нужно было во что бы то ни стало засветло добраться до злополучной зороастрийской пещеры, где месяц назад работала археологическая экспедиция, где бросили мы продукты и горючее. Только там можно было найти сухое пристанище и спастись от пронизывающего холода, ветра и снега. Поэтому оставался единственный выбор — идти вперед.
И мы шли — обессиленные, измученные, голодные, наперекор разгневанной стихии, навстречу такой же неизвестности, которая звала когда-то вперед за горизонт Колумба и Магеллана, Хабарова и Ливингстона. Пусть ждали нас впереди иные горизонты, но чувствовали мы себя тоже первопроходцами — колумбами истории — хоть и было это путешествие в сказку.
Героическое упорство было наконец вознаграждено: в полной темноте мы добрались до цели. В пещере пахло осенней сыростью и талым снегом. Ящики с консервами, лопаты, веревки, канистра с керосином нетронутыми лежали возле стены. Нас трясло от холода. Вода ручьями стекала с одежды, оставляя повсюду следы и лужицы. Керн светил фонарем, пока я рылся в ящиках и искал под брезентом помятый безногий примус, брошенный здесь за ненадобностью. Мы извели полкоробка спичек, прежде чем в пещере, передразнивая завывания ветра, загудело упругое синеватое пламя. При виде огня сделалось еще холоднее.
Рюкзаки не промокли, и в этом было спасение. Керн первый разделся донага, облачился в теплую меховую куртку и по пояс залез в спальный мешок. Я последовал его примеру. Но только когда опустела большая кастрюля с кипятком и мы доели по второй банке разогретых консервов, по телу разлилась наконец долгожданная теплота, и стало клонить ко сну. Я блаженно прикрыл глаза, с довольной улыбкой слушая, как по темному ущелью аукают раскаты грома и с диким шаманским воем носится яростный ветер.
Так было вчера. А сейчас невдалеке от площадки со спиральной надписью Керн аккуратно раскладывал на земле набор мудреных приспособлений. Закончив подготовку, он предусмотрительно отступил подальше от водопада и принялся надувать воздушный шар, зачалив его с помощью веревки за большой камень, а я занялся мотком шелкового троса, предназначенного для страховки. Приготовления отняли с полчаса. Уже готовый к взлету, Керн обнял меня за плечи и, показав глазами вверх на небо, наполовину закрытое оболочкой шара, сказал со своей обычной полуиронической улыбкой:
— Телеграмму домой жене оттуда уже не дашь.
И оттолкнувшись, легко, как птица, он устремился ввысь. Подъем оказался сложным. Не успел Керн взлететь вверх на несколько метров, как шар начало раскачивать ветром из стороны в сторону и бить о каменную стену. Керн беспомощно висел на лямках с тяжелым баллоном за плечами. Сначала его закрутило, потом закачало, как маятник на ходиках, потом опять закружило — в обратном направлении. Шар дернуло, рвануло к реке, и я еле устоял на ногах, из последних сил удерживая веревку, захлестнутую вокруг камня. Чуть передохнув, я покрепче ухватился за трос и стал осторожно отпускать его быстрыми перехватами.
Подъем продолжался. Шар удалялся, и справляться с ним там, на высоте, становилось все труднее. Раза два его относило на средину ущелья. Натягивая трос, как струну, он замирал над рекой и, казалось, никакая сила не заставит невесомую оболочку повернуть назад к стене. Но вот ветер менялся, стихал, и шар возвращался — медленно, как бы нехотя, а я со страхом следил, не подхватит ли его тут внезапный вихрь и не ударит ли с размаху о камень. За прочность оболочки Керн ручался, но выдержит ли удар человек, находившийся во власти ветра и случая.
С опасным приземлением Керн справился мастерски. Поднявшись чуть выше края пропасти, он выждал, когда его занесет над гребнем, выдернул шланг из баллона и, понемногу выпуская газ, плавно полетел вниз, исчезая из виду. Для повторного подъема водорода не оставалось. Было условлено, что я поднимусь по лестнице. Спустя минуту над ущельем плавно и грациозно всплыл воздушный шар. Освобожденный от тяжести, он легко, как парус, трепыхался в струях попутного ветра и, быстро набирая высоту, улетал все дальше и дальше — наискось вверх к ледникам. Не успел я подготовить к подъему рюкзаки, как ползущие тени от набегавших облаков уже полностью зализали светлое расплывчатое пятнышко.
По-прежнему шелковый трос оставался единственной нитью, связывающей верх и низ пропасти. Керн долго не подавал никаких знаков, но судя по тому, что веревка поминутно дергалась и подтягивалась, у него было все в порядке. Наконец Керн закрепил трос — над гребнем стены показалась его голова. Я махнул рукой, и оба рюкзака короткими натужными скачками поползли вверх. И когда на дно пропасти опустилась капроновая лестница с привязанным на конце камнем, а вслед за ней — веревка с широкой петлей, — наступил мой черед. Я окинул прощальным взглядом ущелье, залитое солнцем, пролез в петлю так, что веревка прошла подмышками, и решительно подступил к лестнице, сплетенной из волосяных полупрозрачных лесок, похожих на паутинки. Не верилось, что тонкие, почти невидимые нити способны выдержать тяжесть человека.
Никогда не забыть мне подъем по черной стене. Стоило мне сделать первый шаг и повиснуть над землей, как ажурная сетка вытянулась, ступеньки-нити слиплись, перекрутились и затопорщились над головой, как голые черенки на безлистом стебле. Ползти было мучительно трудно. Собственная тяжесть вдавливала в стену. Шершавый камень раздирал руки. Растянутые лески, как бритвы, врезались в ладони и пальцы. Предательские петли путались в ногах. Мускулы дрожали. В висках покалывало. Каждый удар пульса гулом отдавался в ушах и, прорываясь сквозь онемелые пальцы, уносился вверх по струнам натянутой лестницы. Вот когда сказалась усталость минувших дней.
На полпути мне сделалось плохо. Кровь отхлынула от головы. Дыхание перехватило. Перед глазами запрыгали оранжевые блохи. С отчаянием утопающего я вцепился в спасительную паутину и судорожно прижался расцарапанным лбом к холодному камню. Силы оставляли меня. Я чувствовал, что больше не смогу ни шагнуть вперед, ни вернуться назад. Сейчас пальцы разожмутся, и я повисну в петле, точно паук на сорванной паутине. Керну меня не удержать. Не втянуть и не опустить. Видимо, он уже понял, что со мной неладно, потому что веревка натянулась, и я пришел в чувство.
Я вздохнул несколько раз полной грудью и уставился в черные разводы стены, неравномерная обугленная чернота которой образовалась от тысячелетнего действия воды, ветра, мороза и беспощадного высокогорного солнца. Издали черная стена действительно напоминала гладкий обожженный монолит, но вблизи тысячелетний загар скорее походил на печную сажу, разведенную в клее и негусто размазанную по каменной кладке. Я окончательно пришел в себя, однако боялся пошевелить руками и ногами. Нужно пересилить себя, заставить сделать хотя бы один шаг. Только один — первый. Тогда будет и второй, и третий.
До боли прикусив пересохшие губы, я не без боязни разжал налитые свинцом пальцы и стал заносить ногу. Сразу сделалось легче. Еще одна ступенька, и уверенность окончательно вернулась ко мне. Так, сантиметр за сантиметром, продвигаясь медленно и размеренно, отдыхая через каждые две ступени, я прополз почти до конца. Оставалось самое трудное. У гребня лестница вплотную прилипала к неровным выступам, и на краю пропасти, там, где на остром ребре перегибались легкие нити, надо было подтягиваться на руках, и, опираясь на локти, в акробатическом рывке заносить ногу.
Распластавшись на краю обрыва, Керн что есть мочи подтягивал трос. Отпустив лестницу, я обеими руками схватился за страховочную веревку и, собрав остаток сил, выкарабкался наверх. Поддерживаемый и направляемый Керном, я на четвереньках отполз подальше от края пропасти и только тогда, убедившись, что нахожусь на безопасном расстоянии от обрыва, в изнеможении расслабил непослушные одеревенелые руки и, полный упоения, рухнул ничком на мокрый колючий щебень.
Разреженный воздух веял теплой сыростью. Солнце припекало спину. Каждой клеткой я впитывал жгучую горную теплоту и, блаженно жмурясь, улыбался баюкающему гулу водопада. Не знаю, сколько прошло времени. Краем глаза я видел, как Керн вытягивал лестницу, сматывал веревки и складывал все в рюкзак. Он нетерпеливо оглядывался по сторонам, дважды подходил ко мне и топтался нерешительно рядом, не говоря ни слова. Я прикрывал глаза и делал вид, что ничего не замечаю. Наконец он тронул меня за плечо, и я, точно сквозь сон, услышал далекий незнакомый голос:
— Надо идти.
Я заставил себя подняться и начал осматриваться, машинально отряхивая песчинки с одежды, рук и лица, обросшего светло-рыжей недельной бородой. Неподалеку от широкого каменистого ложа, откуда бурная речка срывалась водопадом на дно пропасти, громоздилась бесформенная куча гнилых черных бревен — вне всякого сомнения, остатки примитивного подъемника, возле которого разыгрывались драматические события, описанные Альбрехтом Рохом.
Впереди, за грудой черной гнили, начинался голый, слегка покатый склон, испещренный трещинами. А дальше, сразу за небольшим свободным участком пространства, на гладкий каменистый склон наползал раздвоенный язык огромного ледника, где, как крупинки пороха на обожженом теле, отчетливо выделялись вмерзшие обломки скал.
— Куда же теперь? — вырвалось у меня.
— Не заблудимся, — засмеялся Керн.
Мы двинулись вперед.
— Не нравится мне этот ледник, — засомневался я. — Боюсь, как бы он не проутюжил до самого дна наше озеро.
— Ничего, — отозвался мой спутник, — нам ведь нужно не озеро, а пещера.
Впрочем, мои опасения продолжались недолго. Километра три мы шли по бугристому, вспаханному ветром и солнцем полю подозрительного ледника, но затем застывшая лава вспученного льда свернула в межгорье, а прямо перед нами открылась панорама заснеженной долины.
Глубокая плоская котловина, окруженная частыми зазубринами горных вершин, чем-то походила на безжизненный лунный цирк. Кругом царили лед да снег. И только на самом дне мертвенным оловянным блеском играла вода. Поначалу могло показаться, что озеро тоже сковано крепким ледяным панцирем. Однако тусклый серый цвет неподвижной глади, окаймленной белой кромкой настоящего льда, слишком заметно выделялся на общем фоне синеющих снегов и не оставлял сомнения, что перед нами вода.
Лишь в одном месте однообразие белых и серых тонов нарушала необычная чернота — точно темно-бурая ржа разъела девственную белизну заснеженной горы, ближе других подступившей к озеру. То было жерло огромной пещеры.
Чудовищный разлом мало походил на вход в пещеру: не отверстие, овальное или квадратное, а гигантская трещина — как будто кто-то снизу раздирал гору надвое, но не смог разорвать до конца. Рядом с циклопической, жуткой трещиной, точно дырочки, проковыренные гвоздем, выделялись отверстия малых пещер.
Вблизи разлом ошеломлял еще сильнее, напоминая вход в узкое ущелье, стены которого незаметно сходились над головами. Отлогий склон перед ужасающим зевом пещеры усеяли крупные камни, кое-где между ними пробивался чахлый кустарник и трава. Дикое угрюмое место. Ничто вокруг не говорило, что когда-то здесь жили люди.
Не без труда удалось подобраться вплотную к входу. Казалось, что каменные глыбы чудом удерживаются на крутом заиндевелом откосе и готовы сорваться — чуть тронь. Опасливо протискиваясь сквозь проходы-ловушки, мы выбрались наконец на относительно свободную площадку перед пещерой и здесь, в трех шагах от стены мрака наткнулись на закопченную, полузасыпанную воронку с гладкими, точно оплавленными краями.
Керн придержал меня за рукав.
— Костер зороастрийцев! Теперь понимаете, почему Альбрехт Рох все время говорил об огненно-голубом столбе пламени. Здесь горел газ, который шел прямо из-под земли. Хотелось бы знать, иссяк ли источник газа.
Он склонился над воронкой и принялся расчищать ее руками. Я начал принюхиваться и, не заметив ничего необычного, спросил:
— Вы полагаете, что можно отравить воздух на таком пространстве?
Он что-то невнятно промурлыкал в ответ.
— И потом, — продолжал я, — у этой воронки такой безжизненный вид. Вряд ли оттуда что-либо сочится: ни одна пылинка не дрогнет. Давайте попробуем спичкой.
— Ни в коем случае! — Керн даже подскочил на месте. — А если газ просачивается где-нибудь в глубине? Представляете, во что превратилась пещера за несколько веков? Одна искра — и эта горушка взорвется, как пороховой погреб.
— Что же делать?
— Проверить. Я возьму фонарь и зайду поглубже. Если почувствую себя плохо — сейчас же вернусь. А коли ничего — пробуду в пещере минут пятнадцать и поворочу назад. Ну а потом — ничего не поделаешь — придется выждать: если за ночь ничего не случится, завтра безбоязненно двинемся вглубь.
Мне стало обидно.
— Почему же вы? Давайте я пойду. Вы уже были раз первым — взлетели. Теперь мой черед.
Но Керн не хотел уступать.
— Пойдемте вдвоем, — предложил он.
— Зачем же рисковать обоим?
— Да все равно, вряд ли что произойдет, — стал уговаривать он. — Сходим вдвоем, но недалеко.
Мы сбросили рюкзаки, достали по фонарю и вступили в непроглядный мрак. Узкие лучики света беспомощно вязли в чернильной тьме. О действительных размерах пещеры можно было только догадываться по шаркающему эху шагов, которое изредка раздавалось высоко вверху под невидимыми сводами. Мы осторожно продвигались вдоль левой стены. Поначалу она, как и положено всякой нормальной стене, тянулась прямо — с полу вверх, затем стала наклоняться куда-то в глубину и наконец распалась на высокие уступы амфитеатра. Напрасно я принюхивался — никаких подозрительных запахов. Воздух был чистый, сухой и прохладный. Дышалось легко и свободно.
Чем дальше — тем беспокойнее шарил я по сторонам лучом фонарика. Уступы стены незаметно снижались и, сливаясь с горбатым полом, уводили в темноту, куда не доставал свет фонаря. В таком хаосе немудрено сбиться или потерять друг друга. Единственный ориентир — высокий треугольник неба в расщелине за спиной, похожий отсюда на гигантский зуб допотопного чудища.
Я вскарабкался на два первых уступа у самой стены и, вытянув руку вперед, посветил как можно дальше внутрь. Пустота. Ступени, точно обрубленные пласты в заброшенном забое, уводили вверх. Я пролез на четвереньках еще выше и продолжал ползти до тех пор, пока не уткнулся лбом в глухую стену. Вокруг — камень да песок. Оставалось выругаться и вернуться назад.
— Ничего, — успокоил меня Керн, — на лаз к тайнику это все равно не похоже.
— Тогда пошли дальше.
— Нет, — возразил он, — пора поворачивать.
Я возмутился:
— Разве вы не чувствуете, что никаких запахов нет.
— Газ и не должен пахнуть. А рисковать незачем.
Я махнул рукой и рванулся было вперед, но Керн решительно преградил мне путь и, как маленького, подтолкнул к выходу. Спустя полчаса, щурясь от непривычного света, мы выбрались на свежий воздух.
— Пока не стемнело, давайте-ка заглянем в малые пещеры, — предложил Керн.
Некоторое подобие тропы выводило к длинному карнизу, вдоль которого лепились кельи. Прямоугольные отверстия дверей были таковы, что в них едва мог протиснуться человек. Не раздумывая, Керн — и вслед за ним я — полезли в горловину ближайшей щели. Узкий коридор оканчивался просторным помещением, где свободно могли бы разместиться человек двадцать. Вдоль стен, как соты, мостились глубокие ниши. В углу — треснутый глиняный чан, остатки утвари и ворох прогнившей ветоши. Пухлый слой пыли под ногами да кучи затвердевшего птичьего помета красноречиво свидетельствовали, что люди давным-давно покинули эту бесприютную обитель.
Мы выбрались наружу и задержались на карнизе. Безжизненно-оловянная гладь озера преобразилась. Небо полыхало багровыми красками вечерней зари, и красные сполохи заката, как в зеркале, отражались в неподвижных водах, которые, подобно огненному морю расплавленной лавы на дне невиданного вулкана, распростерлись у наших ног. Льды, остроконечные шапки гор и снеговая пустыня, словно подсвеченные изнутри, тоже горели в пунцовых отблесках заходящего солнца. Мы как будто очутились в ином мире, куда перенесло нас по мановению сказочного джина — столь полной была иллюзия, воссозданная солнечной палитрой самого великого мастера — Природы. От воды нас отделяло с полкилометра.
— А озеро здорово обмелело, — заметил Керн. — Семьсот лет назад вода подступала почти к самой пещере.
— Семьсот лет назад, — повторил я, — если только верить нашему монаху, здесь зеленели высокие и буйные травы.
— Нет ничего страшней и коварней льдов, — задумчиво проговорил Керн. — Тупая, безжалостная сила. Недаром в мифах и преданиях древних народов воспоминания об ужасающих мировых катастрофах нередко связывались с наступлением лютой зимы и оледенения. Помните «Эдду»?
— Чего ж тут удивляться, — не слишком энергично отреагировал я, — в сказаниях народов Севера, естественно, самым большим и губительным злом должен выступать мороз или холод. А на Юге страшились жары и потопа.
— Это не совсем так и даже совсем не так, — оживился Керн. — Древние скандинавы в «Эдде» тоже связывали гибель мира с потопом. Однако вначале страшнейший мороз, от которого меркло солнце, сковывал землю ледяным панцирем, а уже затем испепеляющее пламя растапливало лед и превращало его в воды потопа. Вспомните прорицание вёльвы:
«Солнце померкло,
земля тонет в море,
срываются с неба
светлые звезды,
пламя бушует
питателя жизни,
жар нестерпимый
до неба доходит».
В иранской мифологии потопу также предшествует долгая и суровая зима: вспомните Йиму — авестийского Ноя. Даже в греческой мифологии можно обнаружить отголоски аналогичных представлений: когда титаны растерзали младенца Диониса, его разгневанный отец — Зевс замыслил коварную месть и, обернувшись чудовищным драконом, ниспослал на землю — вначале жаркий огонь, а вслед за тем — заснеженные воды потопа.
Я было уже совсем приготовился к новой декламации, но Керн больше ничего не сказал. Мы вернулись к брошенным вещам. Пока Керн разбирал рюкзаки и подготавливал нехитрый очажок для таблеток сухого спирта, я успел сбегать к озеру с котелками. На вкус вода оказалась отвратительной: горчила, отдавала ржавым железом и щипала язык. В жизни не видывал воды хуже. Керн, ни слова не говоря, взял котелки и приладил их над огнем между камнями. Когда поспел чай, мы, чинно усевшись друг против друга, принялись жадно, чашка за чашкой, поглощать обжигающий напиток.
Над озером быстро стемнело. Огонь издревле защищал человека от глухой отчужденности ночи. Леденящий душу мрак трусливо отступал перед трепетной силой пламени. Но когда потухал огонь, глаза человека устремлялись к звездам. Блуждающая луна сопутствовала влюбленным, а в звездах черпали вдохновение мыслители и мечтатели. Звезды делают человека свободным и сильным. Только благодаря звездам человек видит Космос и ощущает себя частью Вселенной. Суета и огни больших городов лишили людей великого единения со звездной бесконечностью…
Я лежал, закинув руки за голову, а сверху сквозь просветы в облаках ясными глазами ребенка глядели звезды, огромные и неправдоподобно близкие, как на картинах Ван Гога. Гармония Вселенной очищала, как очищает высокая поэзия или торжественные звуки симфонии. Мысли блуждали далеко.
Внезапно безмятежную тишину прорезал далекий тяжелый вздох, даже не вздох — а какой-то приглушенный горестный стон со всхлипыванием. Непонятно, откуда он доносился: то ли со стороны озера, отражаясь эхом в пещере, то ли со стороны пещеры, уносясь вдаль над озером. Звук был столь странным, раздражающе громким и неожиданным, что я вскочил с места.
— Спокойней, мой мальчик, — раздался из темноты насмешливый голос Керна, и этот иронический тон вернул меня в нормальное состояние.
— Что это было? — спросил я, усаживаясь на прежнее место.
— Да не бойтесь вы, — почти шепотом сказал Керн и вдруг добавил: — Теперь уж ему сюда не добраться.
— Кому? — не понял я.
Керн промолчал. Я встревожился:
— Так, кому, все-таки?
Вместо ответа он спросил:
— Вам никогда не приходилось читать о путешествии Сюань Цзана?
— Читал. Ну и что? — недоуменно промямлил я.
— Значит, вы помните, что в седьмом веке китайский буддист Сюань Цзан, совершая паломничество в Индию, случайно забрел на Памир?
— Припоминаю, — растерянно сказал я, совершенно не понимая, куда клонит Керн.
— А записки самого Сюань Цзана читали?
— Нет.
— Сохранилось описание путешествия китайского паломника. Совершенно фантастические записки. Взять, к примеру, описание памирского озера Лун-чи. Знаете, как переводится Лун-чи? Драконово озеро! По свидетельству китайского путешественника, в этом озере, расположенном в самом центре горной страны Памир, жил огромный дракон.
При этих словах над озером раздался уже не вздох, не стон, а настоящий рев — трубный и надрывный, как предсмертный зов раненого слона. Сердце у меня забилось, спина похолодела. Совершенно бессознательно я рванулся с места, подскочил к Керну и схватил его за руку, но тут же, устыдясь собственного малодушия, отпустил.
— Полно пугаться, — раздался над ухом спокойный голос Керна. — Я ведь сказал: ему сюда не добраться.
— Почему вы уверены? — очумело спросил я, не замечая нелепости такого вопроса.
— Почему?
— Да.
— Потому что его попросту здесь нет, — с издевкой констатировал Керн.
— А рёв?
— Вы что же, взаправду решили, что ревет дракон?
— Но вы сами это сказали, — сконфузился я, вконец сбитый с толку.
— Ничего подобного я не говорил, — рассмеялся Керн. — Просто к слову пришлось. Быстро вы однако поверили в этого дракона.
— Но ведь что-то ревело, — расстроенно сказал я.
— Думаю, это — тот самый газ, на который мы боялись наткнуться в пещере и который когда-то служил топливом для зороастрийского костра. До пещеры он, должно быть, больше не доходит — зато прорывается где-нибудь со дна озера. Вот и получается такой эффектный вопль.
— Тьфу ты, — в сердцах выругался я, — вот видите, как мало нужно, чтобы поверить в какую хочешь чертовщину. Если бы вы говорили о ведьмах, когда над озером заревело, я бы, пожалуй, еще подумал, что это ведьма, а завели бы разговор о циклопах — вообразил чего доброго, что тут циклопы. В непредвиденных ситуациях человек зачастую доверяется чувству и отказывается верить разуму. Ведь наперед знаешь, что нет на свете никаких драконов — а вон как напугался. Современному человеку, как и первобытному дикарю, присущ страх перед непонятным и необъяснимым, — закончил я свое оправдание.
Не успел я умолкнуть, как над озером опять заревело, забулькало, завсхлипывало, однако на сей раз я пропустил рычащее клокотание мимо ушей.
— А вы уверены, что драконов на самом деле не бывает на свете? — тихо спросил Керн.
— А вы что — убеждены в обратном? — захорохорился я.
— Разве нелепо допустить, что прообразом дракона или, если хотите, змея-горыныча, могло послужить какое-нибудь гигантское пресмыкающееся? Мало что ли шаталось в свое время по планете разных диплодоков и бронтозавров?
— Ах, вот оно что, — у меня почти совсем отлегло от сердца. — Тогда можно, действительно, не опасаться, что один из таких драконов заявится сейчас к нам. Или… — тут в голове у меня внезапно чиркнула новая мысль. — Ну конечно, как я сразу не вспомнил: Гигантский Морской Змей, Лох-Несское чудовище… Послушайте, Керн, вы что, серьезно полагаете, что на Памире жили драконы?
— Но ведь Альбрехт Рох видел его, — спокойно сказал Керн.
— Как! — вырвалось у меня. — Это… Эта… Этот… — я враз вспомнил самый невероятный эпизод из повествования Альбрехта Роха, который до сих пор не находил сколь-нибудь правдоподобного объяснения.
— Да, этот лик сатаны, возникший из пучины подземного озера, разве не мог принадлежать он живому дракону? — бесстрастно заключил Керн.
Я окончательно растерялся и совершенно обескураженный едва выдавил несколько слов — явно невпопад:
— Так, значит, это дракон здесь фыркает?
— Нет, это фыркает не дракон, но он действительно когда-то здесь фыркал, — сказал Керн, и я вдруг почувствовал, как он крепко сжал мою руку выше локтя. — Послушайте меня, юноша, послушайте повнимательней, если вы вообще хотите что-либо понять.
Глава IVНе будьте мудры, как змии
— Люди — это такие поразительные создания, — начал Керн. — Человек привык считать себя самой верхней и самой совершенной ступенью биологического развития. Любой из нас с трудом допускает мысль, что природа способна породить иные, гораздо более высокие формы разумной жизни, которые по внешнему облику даже отдаленно не будут напоминать людей. И как же посрамится людское высокомерие, когда в один прекрасный день на землю тихонько присядет летающая тарелка, а из нее выползут червеподобные или муравьеобразные существа и с равнодушным видом проследуют мимо изумленного человечества.
Но оставим в покое инопланетных насекомых и медуз. Не станем отрываться от Земли. Разве для кого-нибудь подлежит сомнению, что именно человек и только человек является венцом эволюции земной жизни? Разве хоть одна душа подозревает сейчас, что некогда, задолго до появления людей, на планете Земля процветала иная, нечеловеческая цивилизация?
Что знает человек о том далеком прошлом, когда на свете еще не существовало людей? Многое известно и вместе с тем — ничего. Сколько лет человечеству? Миллион. Всего лишь один миллион лет — да и тот не поровну делим мы с австралопитеками, питекантропами, неандертальцами и кроманьонцами.
А что — перед этим? Двести тридцать миллионов лет со времени появления первых млекопитающих. На сто миллионов лет опередили их пресмыкающиеся. И более четырехсот миллионов лет минуло с тех пор, когда кистеперые рыбы — прямые предки современных лягушек, змей, птиц, зверей и нас с вами — покинули обмелевшие лужи и выползли на сушу. Четыреста миллионов лет ушло на то, чтобы безмозглая кистеперка превратилась в разумного человека.
Зачем понадобилась такая уйма тысячелетий? Задавались ли вы когда-нибудь таким вопросом? Затем, чтобы приспособиться к новым, наземным условиям. Кистеперой рыбе, которая до известного времени, подобно остальным рыбьим собратьям, могла жить только в водной стихии, — потребовалось после выхода на сушу перестроить органы, предназначенные исключительно для существования в водной среде, и приспособить их для обитания в надводных условиях.
Плавательный пузырь превращался в легкие. Совершенствовались кровообращение, пищеварение, размножение и лишь в последнюю очередь, хотя, впрочем, и параллельно, — нервная система. Общие темпы эволюции нередко далеко опережали темпы развития интеллекта. Достаточно вспомнить гигантских четырехэтажных ящеров с мозгом лягушки.
Лишь по прошествии сотен миллионов лет, когда живые существа полностью приспособились к скверным земным условиям: сделались воздуходышащими, теплокровными, живородящими, млекопитающими, — природа наконец могла позволить себе роскошь заняться развитием исключительно одного главного органа, органа познания и преобразования — мозга.
Только когда до конца и полностью была выполнена задача — уцелеть и приспособиться, стало возможным перейти к новой задаче — подчинить и преобразовать. Результат налицо — людской род со всеми его преимуществами и издержками. Однако возникает вопрос: не могла ли природа распорядиться по-иному?
Из четырехсот с лишком миллионов лет эволюции от кистеперой рыбы до современного человека на становление рассудка и разума израсходован всего лишь один миллион. Четыреста и один. Что это — закон эволюции? Или же допустимо, чтобы на развитие совершенного мыслительного органа ушло не четыреста миллионов лет, а срок — вдвое, втрое, впятеро меньший?
Допустимо ли это? Да, допустимо, — если эволюцию и пафос эволюции обратить не на совершенствование легких, сердца, желудка и половых органов (что явилось необходимым для выживания водного существа в условиях суши), — а сразу сосредоточить на развитии мозга. Вот тогда и можно избавиться от астрономических цифр веков и тысячелетий. Природа испробовала оба способа. Она не только скиталась долгими окольными тропами по сотням миллионов лет, но и пыталась прорваться напролом, предоставив бесстрастному и безжалостному времени судить о том, какой из двух путей лучше и надежней.
Тернисты и неисповедимы пути эволюции, но конечная цель непрерывного биологического прогресса одна — разум. Другое дело, какие непредвиденные препятствия и нечаянные зигзаги подстерегают жизнь на долгом пути эволюции и сколько лишних десятков, а то и сотен миллионов лет потребуется на их преодоление.
Скажите, что бы произошло, если б на Земле не существовало материковой суши? Представьте: сплошной океан — колыбель жизни, и ни единого клочка земли. Означает ли это, что навсегда была бы потеряна возможность возникновения разумных форм жизни? Ничуть!
Однако на Земле это происходило несколько иначе. Перешагнем через несколько десятков миллионов лет, которые миновали с тех пор, как великое оледенение и великое поднятие суши девонского периода заставило кистеперых рыб во избежание гибели покинуть пересыхающие водоемы и стать наземными обитателями.
Эволюция шла своим чередом. На земле развивались новые разновидности животных. От кистеперых рыб, переселившихся на сушу, произошли земноводные и рептилии, которые в скором времени сделались полновластными хозяевами материковых лесов и болот. Отдельные виды приспособились к жизни в морях и озерах. Еще далеко было до эры пресмыкающихся, когда на землю обрушилась новая катастрофа — оледенение пермского периода, — страшное, ни с чем не сравнимое бедствие для теплолюбивых, неприспособленных к суровым условиям земноводных и пресмыкающихся. Выживали единицы, но немногие давали жизнь многим.
В те далекие времена на просторах первозданных морей и океанов обитал своеобразный змееподобный ящер. Среди нормально сложенных собратьев он был просто уродцем, случайным мутантом, отклонением от общей линии развития какого-то вида. Для защиты и нападения природа наделила странное существо необычным свойством — способностью аккумулировать электрическую энергию. Явление в общем то заурядное — вспомните, к примеру, эффект электрического угря или электрического ската. Однако способность к аккумуляции энергии сыграла в судьбе электрического ящера ту же роль, что и наличие свободной пятипалой руки у обезьяны спустя двести пятьдесят миллионов лет.
Что явилось решающим в процессе превращения бессознательной и бессловесной обезьяны в разумное высокоразвитое существо? Труд. Активная, целесообразная деятельность, направленная на преобразование окружающего мира. Целенаправленно изменяя среду, человек изменяет самого себя. Однако, что за причина заставила когда-то обезьяну заняться трудом? Захотелось стать человеком? Нет, просто не было иного выхода.
Вспомните. Четыре ледниковых периода сменяли один другой. Ужасные, невиданные до тех пор похолодания. Наступление чудовищных ледников. Планета, чуть ли не наполовину скованная льдом. Повсеместное вымирание тысяч видов, миллионов подвидов, миллиардов особей. Что оставалось в данных условиях тщедушным жидконогим существам, именуемым обезьянами? Можно было погибнуть — и слабые вымирали десятками тысяч. Можно было отступить — и целые стада откочевывали поближе к экватору, где они живут и поныне в том же примитивном состоянии, что и миллион лет назад.
Но можно было еще бороться, сопротивляться нашествию льдов и морозов: строить жилища, шить одежду, жить сообща, поддерживая друг друга, разводить огонь, изготовлять орудия, приручать диких животных и выращивать культурные растения. И немногие избрали этот путь. Вот почему слабая обезьяна, единственным преимуществом которой были две свободные руки, вступила в единоборство с природой. Вот когда у животного возникла потребность преобразования. Вот откуда берет начало труд, превративший обезьяну в человека.
Труд родился в борьбе, в борьбе за существование, мало того — в борьбе за выживание. Без тысячелетней борьбы с ледниками, которая породила потребность трудиться, не было б человека. Животному незачем заниматься трудом, и стада обезьян вряд ли бы так скоро превратились в человеческое общество. Примерно то же произошло со змеевидным ящером, обитателем пермских морей. В то время, как и спустя двести пятьдесят тысяч лет назад, на Землю обрушилось оледенение. Необычайная способность аккумулировать энергию сделала электроящеров единственными существами, которые могли вступить в активное противоборство с ледниками.
Поначалу бессознательно, зачастую — просто случайно стали они оказывать сопротивление слепому и неумолимому наступлению холода — подобно тому, как впоследствии начали инстинктивно обращаться к огню и камню первые зверолюди. Постепенно действия змееящеров становились все более осознанными. Проходили века, тысячелетия. Потребность борьбы рождала потребность новых способов борьбы, потребность действовать сообща, потребность общения. А дальше все происходило аналогично развитию человеческого рода. Несколько миллионов лет — и на планете Земля возникла никогда невиданная цивилизация высокоразвитых разумных существ, возможно, одна из самых необычных форм разумной жизни из всех, которые когда-либо существовали во вселенной.
Полтора килограмма нервного вещества, втиснутого вместе с бороздами и извилинами в наш не слишком объемистый череп, плюс две свободные руки, способные материализовать абстрактные идеи и создавать разные хитроумные вещи, орудия и приспособления, — сделали человека властелином мира. И это, заметьте, всего лишь за какой-то смехотворный миллион лет, отделяющий нас от австралопитеков.
А представьте, какими станут человеческий мозг, людские возможности и способности через сто миллионов лет, каких высот достигнет тогда человеческая цивилизация. Трудно представить? Немыслимо! Нет еще у сынов Земли опыта миллионов веков. Имеется за плечами лишь груз времени в стократ меньший, причем на историю собственно человеческого общества приходится еще сотая часть от этой сотой части. Ну а цивилизация змееящеров располагала запасом времени в двести пятьдесят миллионов лет, которые отделяют эпоху появления первых разумных драконов от нашей эры.
Как распорядилась эволюция этой вереницей миллионов? Природе не пришлось изощряться в поисках оптимальных систем кровообращения, дыхания, пищеварения и размножения. В результате долгого и кропотливого отбора у змееящеров все уже было наилучшим образом приспособлено для жизни в водной среде. Разумеется, и в условиях мировой катастрофы, когда над землей грянуло новое оледенение, эволюция могла пойти обычным, традиционным путем и в результате жесткого естественного отбора и массовых вымираний неприспособленных открыть дорогу для развития тех мутантов и видов, которые могли выжить и существовать в суровых условиях ледниковой эпохи.
Однако, если эволюция задалась целью создать разумную форму жизни, она должна была отступить от собственных суровых предписаний: заставить отказаться от пассивного выжидания и перейти к активному сопротивлению, а от него — к открытому наступлению. На первых порах, правда, необходимы некоторые, хотя бы элементарные задатки. У обезьян, предков современных людей, такими задатками явились две свободные руки, способные преобразовывать окружающую действительность и создавать орудия; у змеевидных ящеров, предков разумных змиев, таким задатком явилась способность аккумулировать электрическую энергию и целенаправленно использовать ее для изменения природы.
В начальных точках развития сознания люди и разумные змии имели неравные возможности. Обезьяны, от которых произошел человек, относятся к высшему отряду млекопитающих; их мозг необычайно развит. Змеевидные электроящеры пермского периода, от которых произошли мудрые драконы, были сродни современным змеям и черепахам; и по умственным способностям, и по примитивному устройству мозга они первоначально мало чем отличались от обыкновенных пресмыкающихся.
Ну так что ж. Обезьяне для того, чтобы стать человеком, потребовался один миллион лет. Змееящеры для достижения того же уровня просто затратили большее количество миллионов. Но ведь они имели в запасе эти миллионы, десятки и сотни миллионов лет — и для того, чтобы достичь высочайшего развития интеллекта, и для того, чтобы в волю использовать все блага и преимущества высокоразвитой цивилизации.
Странная это была цивилизация. Диковинны и необычны были существа, создавшие ее. Не рыбы — но плавающие и ныряющие на любую глубину; не птицы — но свободно летающие по воздуху; не звери — но обладающие многими достоинствами млекопитающих; не люди — но далеко превосходящие человека умом и знаниями. Драконоподобный вид разумных змиев, возможно, не слишком подходил для обладателей высочайшего из интеллектов и мог повергнуть в ужас самого отважного героя. Но, как знать, не разбегутся ли в паническом страхе от человеческого вида те разумные создания, которых люди надеются встретить в просторах галактик.
Нельзя измерить человеческими мерками ни мысли, ни чувства, ни страсти мудрых змееящеров, как нельзя беспристрастно рассудить, когда была права природа: вкладывая ли разум в голову человека или же — в голову змея. Это было общество своего рода реалистов и прагматиков, которым была совершенно чужда вера в сверхъестественное и мистическое. Обладая многими чувствами, неприсущими человеку, змееящеры на протяжении тысяч и миллионов лет сумели развить в себе поразительную способность непосредственного видения и познавания.
Они мыслили понятиями и категориями, во многом отличными от человеческих, и совсем не знали абстрактных и умозрительных наук, таких, как математика, философия. Наблюдательная астрономия тоже почти не занимала океанских интеллектуалов. Но фундаментальные закономерности, лежащие в основе мироздания, были им прекрасно известны.
По человеческим понятиям, они были искусными химиками, физиками, биологами. По сей день бороздят океаны гигантские киты и кашалоты, искусственно выведенные и одомашненные змееящерами. А где сами создатели, — спросите вы. Их нет. Так всегда: творцы гибнут, творения остаются жить.
Человек, когда он только еще становился человеком, вступил в противоборство с природой, вооруженный лишь мускульной силой рук, пятью органами чувств, да безграничной возможностью познавать. Все остальное пришлось добывать в долгой изнурительной борьбе. В этом отношении змееящеры имели несомненное преимущество. Полученная от рождения способность аккумулировать и разряжать электрическую энергию в течение тысячелетий эволюции развилась до непостижимых масштабов.
Любой из драконов мог почти мгновенно сконцентрировать колоссальный электрический заряд и целенаправленно разрядить его. Одного разряда молниевой энергии вполне хватало на то, чтобы издалека парализовать или уничтожить целое стадо самых крупных животных, превратить в груду песка гранитную скалу и растопить в пар огромную глыбу льда или айсберг. Сама природа наделила разумных змиев тем, что человеку удалось открыть и освоить лишь на очень высокой ступени развития науки и техники. Нашим предкам пришлось пройти через каменный, бронзовый, железный век, пережить эру механики, пара, прежде чем люди достигли в познании тех глубин, которые позволили подчинить электричество, атом, ядро.
Змееящеры начинали прямо с глубин и уже на заре цивилизации сделались подлинными властелинами электромагнитного поля, которое давало все — силу, энергию, свет, тепло, связь. Покорение электромагнитного поля явилось первой вехой на пути завоевания природы. Вслед за электричеством были обузданы ядерные и внутриядерные силы. Но вершины могущества цивилизация драконов достигла, когда подчинила гравитационное поле. Научившись управлять тяготением, драконы сделались практически всесильными.
И все же, достигнув небывалых высот в научном и техническом прогрессе, при всей развитости и совершенстве интеллекта змееящеры в биологическом отношении до самого конца оставались теми же, какими создала их природа: холоднокровными пресмыкающимися, — безнадежно уступая в биологии и физиологии последней теплокровной зверюшке.
Активность жизнедеятельности змееящеров зависела в первую очередь от температуры окружающей среды. Драконы не могли существовать в условиях холодного климата. Незначительное похолодание означало для них приближение гибели. Поэтому все достижения цивилизации разумных змиев подчинялись единственной цели — борьбе с суровым климатом Земли, менее всего подходящим для столь несовершенно устроенных существ.
То была великая, ни на минуту не затихающая битва за жизнь. Во всех местах обитания змееящеры создавали искусственный микроклимат для защиты от превратностей капризной природы. Драконы научились бороться с холодными временами года. Внутриземное тепло направлялось на согревание морей и океанов. Создавались мощные устройства для улавливания и накопления солнечной энергии, строились сложнейшие технические системы для регуляции температуры воды и воздуха, поддержания ее на постоянном уровне. И все же наступали в истории Земли такие периоды, когда на карту ставилось существование всей цивилизации змееящеров. То были эпохи великих оледенений. В борьбе с ледниками пермского периода зародилось и сформировалось необыкновенное сообщество драконоподобных гигантов, — в борьбе с последним страшным оледенением четвертичного периода оно и погибло.
Случалось, и до того обрушивались на Землю ледовые катастрофы, но все они были значительно меньших масштабов и не шли ни в какие сравнения с четырьмя невиданными по мощности и суровости волнами оледенений, которые наступали на Землю в эпоху плейстоцена. Когда подкрались и грянули морозы первого из оледенений четвертичного периода, морские драконы не были застигнуты врасплох. Однако со столь ужасным похолоданием они столкнулись впервые. Таких холодов никогда еще не видывала Земля. Ледники двинулись разом, наступая с обоих полюсов. Одновременно повсюду на горах и равнинах возникали очаги мощных оледенений, которые, с неумолимой жадностью разъедая и пожирая материки, все ближе и ближе подползали к теплому океану.
Завязалась жестокая битва. Потребовалось колоссальное напряжение и коллективное усилие всей цивилизации, чтобы одолеть оледенение, несущее смерть. Необходимо было растопить ледяной панцирь Земли. Для этого требовалось нанести один-единственный удар: сместить ось вращения планеты и обрушить на континенты, скованные многокилометровой толщей льда, подогретые воды мирового океана. И такая задача оказалась под силу могучей морской цивилизации мудрых драконов.
Ужасающей силы взрыв у южного полюса и незначительное смещение земной оси вызвали сокрушительные полукилометровые волны в разных концах океана. Морская вода хлынула на застывшие материки, взламывая и растапливая льды и сметая на пути все живое. Два дня бушевала стихия, носились из края в край гигантские волны, то обнажая, то вновь проглатывая сушу, — а между водяных гор мелькали черные с зеленоватым отливом тела драконов, и в бешеных извиваниях чудовищной пляски угадывалось торжество победителей. Когда стих гнев вод, над дрожащей рябью океанов проступили неузнаваемые контуры материков. Поуменьшились шапки полюсов, а на месте снеговых пустынь появилась спасительная чернота земли.
Дважды после того возвращались льды, и оба раза заиндевелые континенты, потрясенные адскими взрывами, захлебывались в безжалостных волнах потопа. Между первым и вторым оледенениями четвертичного периода на Земле появились люди. Человек возник самостоятельно и развивался независимо от древней высокоразвитой цивилизации океана.
Не скоро редкие костры пещерных перволюдей, пока еще слишком похожих на обыкновенных обезьян, привлекли внимание морских драконов. Исконные жители океанских пучин, змееящеры без нужды не выбирались на берег. Но, узнав однажды о появлении на просторах степей и лесов горланных орд охотников за большими и малыми зверями, — проницательные змии не могли не угадать в волосатых обезьянолюдях далеких собратьев по разуму.
Разница в уровнях развития была столь разительной, что змееящеры поначалу даже не приняли всерьез этих нескладных двуногих тугодумов, и первые представители человечества тысячами гибли вместе с мириадами животных в волнах мировых потопов. Спасались лишь немногие жители гор, о которые в бессильной ярости разбивались мутные соленые валы. Уцелевшие давали жизнь тем, кто потом возвращался на равнины и постепенно заселял размытые саванны и забитые грязью леса.
Но вот наступил день, когда пересеклись пути драконов и людей. Огромные, неуклюжие змееящеры, обитатели водной среды, без дополнительных приспособлений оказывались беспомощными на суше. Правда, искусственные антигравитационные крылья позволяли им летать над поверхностью с легкостью мотылька и скоростью самолета. Но ведь был еще холод — смертельное дыхание ледников. Без сложных, громоздких утеплителей кровь мгновенно стыла и наступала мертвая спячка.
Проворные, смышленые люди практически могли жить в любом климате. Шкура, костер, пещера, да кусок вареного мяса — и человеку становился ни по чем самый лютый мороз. Дай такому теплое жилье, запасов на зимовку, минимум знаний и навыков, — и неунывающее теплокровное существо проживет среди льдов хоть до страшного суда. И в многоумном мозгу драконов зародилась блестящая идея: приручить человека и использовать его в борьбе с ледниками.
Нет, это отнюдь не явилось союзом двух великих цивилизаций — молодой и старой. Все выглядело гораздо проще: высокоразвитые змееящеры были вынуждены использовать для собственных нужд более примитивных людей. Так, впоследствии сам человек приручил собаку, кошку, корову. Однако просто забросить кроманьонца из теплых краев в очаг оледенения — проку мало. Нужно было обучить его владеть механизмами, обращаться с техникой, производить трудные расчеты, уметь делать правильные выводы, превращать знания в дело и передавать информацию по сложным каналам связи. Задача не из легких. Попробуйте дать дикарю электронно-вычислительную технику, — вот ситуация, в которой оказались первые люди, призванные служить змееящерам.
Не просто переделать наивно-консервативное сознание первобытного человека. К счастью для людей, разумные драконы были искусными врачевателями, экспериментаторами и учителями. Нашим далеким предкам не слишком долго пришлось пробыть в шкуре подопытного кролика и не довелось испробовать ни обжигающего прикосновения скальпеля, ни мучительных пересадок и удалений.
Две-три дозы направленного облучения — и спустя месяц человек превращался в могучего исполина. Несколько глотков таинственного снадобья, которое воздействовало на память и активность мышления — и человеческий мозг становился способным к впитыванию любого количества информации и мог на основе полученных знаний быстро и плодотворно решить задачу любой сложности. А безболезненно вживленный электрод обеспечивал улавливание сигналов, посланных с какого угодно расстояния.
Небольшие, хорошо подготовленные и обученные отряды людей со всем необходимым снаряжением забрасывались в центры наиболее крупных и опасных ледников. По всей планете развернулось планомерное изучение движения льдов и кропотливая подготовка к смертельной схватке с последней четвертой волной оледенения. Делалась последняя ставка. Цивилизация змееящеров медленно теряла силы. Все ощутимей и заметней становились потери в неравной борьбе с тупой и безжалостной стихией.
Три раза отступали льды, и всякий раз казалось, что они сломлены и отброшены навсегда. Но по прошествии сотен тысячелетий ледник, воскресший и окрепший, возвращался назад. Не хватало ни тепла разогретой Земли, ни энергии Солнца, ни всей мудрости змиев, чтобы воспрепятствовать новому оледенению, которое было связано с циклическими закономерностями, происходившими не на планете, а в глубинах галактики.
Могущество цивилизации мудрых драконов не распространялось столь далеко. Возвращение мертвенного дыхания холодов было неизбежным и непредотвратимым. Змееящеры принуждены были покорно ждать начала космической катастрофы и ожесточенно бороться уже с порожденными следствиями, а не с порождавшими причинами. И чем упорнее разыгрывалась битва, тем невосполнимей становились потери. На сей раз на Земле подготавливалось настоящее светопреставление. Не один, а сразу несколько сот взрывов должны были одновременно всколыхнуть планету и выворотить ее из оси, а испепеляющее пламя, смешанное с водами океанов, — смести с лица Земли белые язвы оледенений.
Змееящеры не желали гибели ни разумного, ни живого. Они известили человечество о грядущей беде. И люди, в чьей памяти не изгладились воспоминания о минувших потопах, обезумев от страха и ужаса, бросились собирать скарб и пожитки. Плачем и стенаниями огласилась земля. Вереницы беженцев — семья за семьей, род за родом, племя за племенем — потянулись в горы. Там, на склонах хребтов, пускали они стада, разбивали бивуаки, и вскоре засветились остроконечные вершины гор от огней ночных костров. А тех, кого не успели предупредить о грозящей смерти, настиг в урочный час яростный вал океана…
Вспыхнуло небо бледно-огненным заревом и занялось сполохами невиданного пожара. Как разбитое зеркало, разлетелся на мелкие куски огромный материк Антарктида[1]. Земля на миг застыла, потом затряслась и вдруг начала уходить из-под ног. Континенты дрогнули, беспомощно зашатались и очумело попятились от разверзнутой бездны океана, который вздыбился до небес тысячеметровыми стенами всплесков. Среди огненных протуберанцев заплясала луна. Все смешалось — вода и суша. Планета, готовая, казалось, вот-вот рассыпаться на части, заметалась с отчаянием смертельно раненого зверя. От полюса к полюсу заходили километровые волны, играючи перекатываясь через материки.
Море горело. Пылающие языки волн бились о подножья вершин — последних островков суши, ставших убежищем для людей. Вода была всюду. С неба хлестал непрерывный бушующий ливень, смывая обессиленных людей в ревущие водяные пропасти. Бездонные водовороты глотали и плавили тысячетонные айсберги. В первозданном хаосе океана метались обезумевшие стада китов, носились бездыханные трупы слонов и мамонтов. Изредка на поверхности мелькала голова израненного дракона, но вопль гибнущих людей гнал назад в пучину творцов ужасной мировой катастрофы.
Джин, вызволенный из бутылки, обрушился на самих заклинателей. Стихия торжествовала. Битва с ледниками была проиграна. Но это было только начало конца. В надежде обмануть смерть змееящеры сделали последнюю ставку на бессмертие. Увы, необратимые законы эволюции оказались еще более жестокими, чем тупая озлобленность ледников. Теперь цивилизации змееящеров угрожала не просто гибель, но и деградация…
Глава VВечность — впереди
Это была самая беспокойная ночь в моей жизни. Я метался во сне. В ушах не стихало эхо тысячеголосого стона и скрежета, пробуженное картинами необыкновенного повествования, а перед глазами мелькали черные молнии змееподобных теней. Итак, круг замкнулся. Круг фантастических мыслей, круг невероятных предположений и гипотез, которые до сих пор просто громоздились и обрушивались, как океанские валы — одна неожиданней другой, а теперь предстали в виде законченной и цельной теории.
Какое же головокружительное путешествие довелось совершить мне по таинственным и неведомым тропам истории, пока неудержимое воображение Керна не подвело меня к логически закономерному концу — фантастической, но тем не менее стройной и обоснованной идее об исчезнувшей цивилизации змееящеров.
Все встало на свои места. Трагическое открытие бессмертия принадлежало не древним арийским знахарям и колдунам, а нечеловеческим существам, у которых не оставалось иного выхода, кроме последней уловки — обмануть эволюцию. И природа жестоко покарала смельчаков. Былые властители океана, обретя биологическое бессмертие, по прошествии нескольких безмятежных столетий в конце концов утратили рассудок и постепенно превратились в злобных безумных чудовищ. Интеллект стерся, как след на морском берегу. Знания, накопленные в течение миллионов лет, рассеялись как дым. Цивилизация угасла и распалась.
Трудно сказать, сами ли интеллектуалы моря открыли горькую истину новым собратьям по разуму или люди без чужой подсказки сумели распознать зло, неотъемлемое от бессмертия. Неизвестно, почему страшная тайна сделалась впоследствии достоянием немногих, и так свято оберегалась от посторонних ушей. Может быть, жрецы нарочно засекретили древнее предание, дабы никогда не пошатнулась вера в загробное бессмертие, которое так щедро сулили многочисленным поколениям верующих служители различных культов.
Но как трудно отказаться от укоренившихся заблуждений! Разве хоть чуточку повлияло на мироощущение Альбрехта Роха невольное приобщение к великой тайне тысячелетий? Ничуть. После недолгих сомнений он расценил откровенное признание своего дорожного товарища Кумана, как очередное злокозние дьявола, и умер в полной уверенности, что заслужил подвижничеством и долготерпением окончательное прощение и право на вечную потустороннюю жизнь.
Можно только удивляться, сколь мастерски сумел Керн на основе обрывочных сведений, вкрапленных в исповедь средневекового монаха, восстановить пеструю мозаику далекого прошлого. И все же метод исторической реконструкции, предложенный Керном, повергал меня в растерянность. Нет, не приземленность воображения, не косность мышления и не трусливое цепляние за освященные догмы будили вопросы и сомнения, а единственно — неотвратимое стремление знать истину и правду. Конечно, диковинные идеи, высказанные Керном, никоим образом не вязались с привычными и общепринятыми представлениями. Но даже с точки зрения здравого смысла рассказанное, хоть и звучало совершенно неправдоподобно, однако же не было абсолютно невероятным, а значит, было возможным. Возможным — на словах. Но одних слов и умозаключений недостаточно. Нужна не умозрительная логика, а какие-то реальные доказательства.
Слов хватало, даже было более чем достаточно. Я просто уже запутался в непрерывной цепи силлогизмов. Все смешалось у меня в голове — исповедь Альбрехта Роха, история Кумана, легенды о бессмертии и невероятнейшее предположение о погибшей цивилизации змееящеров. Все сплелось в огромный тугой узел без начала и без конца. Гордиев узел. Оставалось одно — разрубить его пополам: только пещера могла дать точный и окончательный ответ, отделить правду от фантазии. А если пещера пуста?..
Я без обиняков сказал о моих сомнениях Керну, но тот в ответ рассмеялся, а потом вдруг принялся читать:
«…цепенеет небо,
Что было светлым — во тьму обратилось.
Вся земля раскололась, как чаша.
Первый день бушует Южный ветер,
Быстро налетел, затопляя горы,
Словно войною, людей настигая».
Керн читал распевно, точно рапсод, наслаждаясь каждым звуком.
— «Гильгамеш», — узнал я.
— Да, одно из стародавних описаний потопа. А вот тот же потоп, как он запечатлелся в памяти народов Южного Китая:
«А вода все прибывала,
И все шире наводненье…
Под водой уже остались
Величавых гор вершины,
И вода дошла до неба.
Стукнулся ковчег о небо —
Точно в небе гром ударил».
Я знал, что Керн может читать до бесконечности, поэтому, протестуя, схватил его за рукав и чуть ли не крикнул:
— Помилуйте, где ж здесь змееящеры?
— Где потоп — там и змееящеры, — резонно ответил Керн. — Разве вам не известно, что в преданиях древних народов потопы и светопреставления, как правило, вызываются или драконами, или другими змееподобными существами? И вообще в первобытной мифологии с образом дракона связано представление о некоем космическом первоначале, источнике всего живого, носителе разумности и сверхчеловеческих знаний. Дракон — неразделимое и непостижимое слияние добра и зла. Великомудрые чудовища древности — индийский Вритра, иранский Ажи-Дахак, египетский Апопис, вавилонский Тиамат, иудейский Накхаш — выступают одновременно и как олицетворение темных разрушительных сил, несущих потоп. А разве не поразительна сама распространенность образа змея: нет, пожалуй, на земле такого народа, в чьих мифах, легендах и сказках отсутствовал бы дракон, змей или какое-нибудь другое ползучее, летающее, плавающее змееподобное чудовище.
— Еще бы, — опять съехидничал я. — Змей-горыныч — большой охотник до человеческого мяса, огнедышащая тварь безо всякого проблеска интеллекта. Не правда ли, типичный образчик ваших мудрых драконов.
— Вы угадали, — тотчас согласился Керн. — Именно такими стали безумные, неизлечимо больные дегенераты, у которых от прежних интеллектуалов морей не сохранилось ничего, кроме внешнего облика — да и то до неузнаваемости искаженного тысячелетним недугом бессмертия.
Но ведь есть свидетельства иного рода, сохранившиеся от тех времен, когда змееящеры еще не пожали отравленные плоды псевдобессмертия. Вот что, к примеру, сообщает о вашем змее-горыныче вавилонский историк Берос. Люди, говорит он, были как звери — дикие и злобные, пока однажды не вышел к ним из океана мудрый дракон Оннасис и не заговорил с людьми человеческим голосом. Он поведал людям о разных науках и ремеслах, научил строить каменные дома и храмы, придумал простые и справедливые законы, показал, как сберегать семена и получать от них урожай.
Аналогичные рассказы можно отыскать в мифах и преданиях очень многих народов — индийцев и китайцев, шумерийцев и египтян, вавилонян и персов, японцев и индейцев обеих Америк. «Будьте мудры, как змии!» — это призыв долетел из глубин тех далеких времен. Или вы считаете, что наши предки были столь наивны, чтобы завидовать безмозглости ядовитой гадюки?
Но я не сдавался. Ирония не сбивала меня с толку, напротив, пробуждала решительность. Решительность рождает твердость, твердость — настойчивость, настойчивость — уверенность, а уверенность ведет к истине. Главное — наступать, а на вопросы отвечать вопросами (старый сократовский метод). Тем более я знал, что нужно спрашивать:
— Хотите по-честному? То, что вы излагаете, — удивительно, а с точки зрения логики неуязвимо. Но ваши доводы — ведь пока это только голые постулаты, чистые гипотезы, так сказать. А основания?
— Смотря что считать основаниями, — отозвался Керн.
— Факты! — пояснил я.
— Фактов у нас предостаточно.
— Разве это факты! — теряя терпение, возразил я. — Нужны вещественные доказательства. Раз на Земле для человека и вместе с ним в стародавние времена существовала иная, нечеловеческая цивилизация, — значит, непременно должны сохраниться какие-нибудь материальные следы и остатки, доступные для изучения.
Керн как будто только и ждал этого возражения.
— По-вашему, — с полнейшей невозмутимостью отреагировал он, — обязательным следствием всякой исчезнувшей цивилизации являются кучи мусора и груды черепков, в которых так любят копаться археологи. А как быть, ежели цивилизация вообще не нуждается в тех вещах, от которых обычно остаются битые осколки?
— Тогда где же нам взять доказательства?
— Почитайте Веды, Авесту, «Рамаяну», «Махабхарату», «Гильгамеша», «Теогонию», «Эдду», мифы и сказания — шумерийские, вавилонские, египетские, индийские, китайские, древнегреческие.
— Опять мифология, — вздохнул я. — Но все-таки раз существовала цивилизация, тем более — высокоразвитая, должны же сохраниться хоть какие-то следы пребывания ее на Земле. Должны или нет?
— Должны. Конечно, должны. А мы обязаны их распознать. Мне представляется, что эти следы будут совсем не такими, какие бы вам хотелось. Не забывайте, что речь идет о морской, а не о сухопутной цивилизации. Впрочем, не в этом дело. Взгляните на эту пещеру — известно ли вам что-либо подобное? А что если это логово не естественного происхождения? Ну, а Теплое озеро среди ледников Памира? Разве оно не заставляет задуматься?
Я не успел и рта раскрыть, как Керн уже перевел разговор в новую плоскость:
— Мы с вами люди различного мыслительного склада: вам с самого начала подавай факты, к которым вы приметесь подыскивать подходящее объяснение; я же всегда начинаю с теории, которую потом проверяю на практике. Но при любых различиях крайне необходимо доверять памяти наших далеких предков. Не все следует принимать на веру, но необходимо желание понять, и тогда прошлое щедро раскроет перед вами самые сокровенные тайны.
Вдумайтесь хотя бы, почему в древнем пантеоне было такое множество богов змеиного происхождения. Вспомните змееногих прародителей китайцев Фу-си и Нюй-ва, скифскую Богиню-деву, Кецалькоатля — змеебога древних ацтеков или змеиные атрибуты Индры и Шивы.
А древнегреческие боги! Знаете ли вы, откуда берут они свое начало? Знаете ли вы, что большинство олимпийских богов тоже змеиного просхождения? Олимпийцы были детьми и внуками титана Крона. Титаны же, как и гиганты, по представлению древних греков, это — змееобразные оборотни, полулюди-полудраконы со змеиными хвостами.
Как дети и внуки змееногого титана олимпийцы никогда не отказывались от своего змеиного происхождения. Самая светлая богиня олимпийского пантеона — Афина-Паллада, по твердому убеждению древних греков, вела начало от змеи. В орфических гимнах она даже и не именуется иначе, чем змея. Позднее змея превратилась в непременную спутницу богини — недаром Софокл называл Афину «живущей со змеей». Ни одно изображение совоокой богини не обходилось без змеи (вспомните золотую скульптуру Фидия). В память о змеином происхождении в главном храме на афинском акрополе всегда содержались две священные змеи.
Змеиного прошлого не забывал и владыка Олимпа — Зевс. В любое время он легко мог превращаться в змея. Однажды, обернувшись драконом, он насильно овладел собственной дочерью Персефоной, и от этого преступного брака родился бог виноделия Дионис, который, следовательно, является прямым сыном дракона.
Как сын Зевса-дракона, сам Дионис тоже нередко представлялся в образе змея. В частности, это проявилось в культе Сабазия, под именем которого почитался и Дионис. Сабазий, предтеча будущих мессий, отождествлялся в античной мифологии со змеем, и с этим именем тесно связан культ поклонения змеям. В оргиях, устраиваемых в честь Сабазия, все участники празднеств плясали с живыми змеями в руках.
Культ солнечного бога Аполлона неотделим от легенды о гигантском драконе Пифоне. Убив чудовищного змея у подножья снежного Парнаса, Аполлон основал на месте сражения дельфийский храм. В глубокой, мрачной расщелине — бывшем логове Пифона в течение многих веков пророчествовали пифии — жрицы Аполлона. Восседая на высоком треножнике, со всех сторон окруженная ползающими змеями, пифия, вдыхая холодные одурманивающие пары, изрекала предсказания, которые жрецы святилища передавали просителям.
В образе змея представлялся и сын Аполлона — бог врачевания Асклепий. Нет ни одного изображения легендарного основателя медицины без змеи (отчего змея вообще стала символом медицинской науки). По преданию Асклепий при лечении больных часто советовался со змеями. Вера в исцеляющую силу змей была столь велика, что наивные греки и римляне до самого конца античности лечились путем прикладывания живых змей к ранам и больным местам.
Вот какова родословная греческих богов. Все они — в особенности первые олимпийцы и их прародители — были настолько связаны с драконами и змеями, что в более поздние времена, когда богов уже давно не было в живых, многих из них попросту отождествляли со змеями или приписывали богам змеиное происхождение.
А почему — хотите знать? Потому, что все, кого мы знаем под именем богов, когда-то были людьми, тесно связанными со змееящерами. Скорее всего то были люди, которых мудрые драконы отбирали и подготавливали для работы во льдах. Сильные, отважные, многоумные — они на сотни и тысячи лет опередили свое время, хотя во многом и оставались его детьми.
Это были лучшие из людей, живших когда-либо на Земле. Греки называли их титанами. Эпоха, когда благородные титаны управляли миром, получила название «золотой век». Воспоминания о золотом веке запечатлелись в памяти всех древних народов Земли. В то время не было ни войн, ни вражды, ни ненависти. Отступили болезни. Всего было вдоволь. Люди жили безмятежно и счастливо. Титаны правили миром мудро и по справедливости. Они обучали людей искусству и ремеслу, технике обработки металлов и агрономическим приемам. Имя одного из них — богоборца Прометея вполне может служить олицетворением самоотверженности, правдивости и мужественности всего титанова племени.
Они все были Прометеями — и когда предупреждали людей о потопе, и когда открывали людям тайны огня, и когда по-братски делились знаниями и навыками.
Золотой век длился не вечно. Потом наступили худшие времена. Драконы постепенно деградировали. Стареющие титаны остались одни. Они прекрасно знали о последствиях страшного изобретения змееящеров — напитка бессмертия и даже в мыслях не имели воспользоваться когда-либо мнимым эликсиром долголетия.
Но были еще дети. Дети решили, что отцы обманывают их и не вняли голосу разума. Они восстали и завладели напитком бессмертия, вообразив, что отныне сделались владыками жизни. Сколько ни предостерегали титаны новоявленных богов — те лишь смеялись в ответ. Они не верили и мстили за слова правды. Зевс приковал Прометея к скале за то, что титан предсказал неизбежную гибель владыки Олимпа.
Титаны пытались предупредить распространение заразы бессмертия среди людей. Разгорелась жестокая борьба богов и титанов. То, что древние авторы описывали как одну страшную битву, в действительности продолжалось долгие годы. Бессмертные боги не смогли одолеть правдолюбивых титанов и вынуждены были бежать. Однако у бессмертных было одно преимущество — несколько лишних веков жизни до того, как наступало безумие.
За эти годы коварные боги сумели воспользоваться самым разящим оружием — ложью и клеветой. Они оболгали мудрых змееящеров, объявив их исчадием зла, демонами тьмы и потопа, виновниками всех бед и несчастий. Они пытались оклеветать и титанов, называя покровителей человеческого рода прихвостнями драконов, злейшими врагами богов, а, следовательно, и всех людей.
Если вам опять нужны факты — то пожалуйста. Знаете, откуда появились в древней Греции олимпийцы? Отцом Зевса был грозный титан Крон, а матерью — титанида Рея. Обычно легенда связывает рождение Зевса с островом Крит, где Рея спрятала в пещере малютку Зевса и тайно воспитала будущего владыку богов, ниспровергателя собственного отца.
Но есть иная версия. У Реи было еще одно, более древнее имя — Кибела, великая мать всех богов. Ее культ распространялся далеко за пределы древней Греции — по всей Малой Азии. Считалось, что Кибела явилась когда-то с дальнего Востока, где она долгое время жила среди высоких заснеженных гор и откуда поспешно бежала в сопровождении змеерожденных служителей богини — корибантов. Древние авторы прямо указывают на место, откуда пришла великая богиня-мать и ее драконорожденные слуги. Это — Бактрия, старинное название южных областей Средней Азии, куда относился и Памир.
— Значит, вы полагаете, что греческие титаны и боги первоначально жили в Средней Азии? — прошептал я, как громом пораженный.
— Они жили повсюду, — спокойно продолжал Керн, — в том числе и в Азии. Вспомните, что матерью Прометея и его брата Атланта была титанида Азия. А впоследствии, мстя непокорному титану, Зевс приковал Прометея там, где тот родился и провел детство.
— То есть — на Кавказе, — машинально констатировал я.
— Во-первых, Кавказ — это преддверие Азии, а, во-вторых Кавказом древние греки вплоть до походов Александра Македонского называли все горы Азии между Арменией и Индией, — точно так же, как они именовали Эфиопией все области Африки к югу от средиземноморского побережья, а всех негров считали эфиопами.
Только позднее, когда полчища Александра прошли от Македонии до Индии, обширная горная цепь, протянувшаяся от Каспия до Китая получила название Тавра, а неприступную твердь Гиндукуша стали именовать Паропамисом (так окрестили его местные жители — паропамисады). К Паропамису относили в те времена и обширные горные массивы бактрийской земли, включая Памир, прилегающий к Гиндукушу-Паропамису. Памир и Паропамис — не правда ли поразительно созвучные названия?
Но вот что зафиксировано историей. Однажды, когда войска Александра застряли при переходе через Гиндукуш, в греческий лагерь явились несколько местных жителей, одетых в звериные шкуры. Они настойчиво требовали провести их к царю. Когда странных гостей впустили, они поведали великому полководцу удивительную историю. Далеко на севере — рассказали они — среди снежных гор, которые намного выше Гиндукуша, в ущелье, доступном лишь немногим смельчакам, находится священная пещера паропамисадов. В пещере этой жил когда-то титан Прометей, где он был прикован к скале по велению мстительных богов, и драконоподобный коршун ежедневно прилетал, чтобы терзать его печень. Паропамис, сказали гости Александра Македонского, — это и есть тот Кавказ, который греки считают темницей Прометея. Именно сюда приходил Геракл, чтобы освободить человеколюбивого титана. Всю эту историю описал Страбон в пятнадцатой книге «Географии».
— И вы серьезно думаете, что все то действительно происходило здесь? — хрипло спросил я, не узнавая собственного голоса и почти физически ощущая за спиной невидимый вход в гигантскую пещеру.
— А вот это мы и должны проверить, — весело отозвался Керн и дружески потрепал меня по плечу.
Он встал (в трех шагах от меня, заслоняя звезды, поднялась его тень), разминаясь, прошелся невдалеке, и камешки у него под ногами заскрипели, как галька на морском берегу…
За ночь ничего не случилось. Головокружения не чувствовали ни я, ни Керн. Значит, газа можно не опасаться, и путь в пещеру свободен. Не теряя времени, мы тронулись в путь и быстро прошли вдоль глухой стены, пока, не достигли того места, откуда накануне вернулись назад.
Лучики от фонарей вздрагивали и подпрыгивали всякий раз, когда кто-нибудь спотыкался. Дойдя до глубокого ступенчатого грота, который — я теперь знал — оканчивался тупиком, мы сбавили шаг и пошли медленней. Огромный грот обрывался также неожиданно, как и начинался. Слева снова пошла вертикальная стена, покрытая вздутиями и щербатыми выбоинами.
Я первый заметил отверстие в стене — черную четырехугольную дыру, с виду похожую на распахнутую дверь. Стертые ступени разной высоты уходили вниз, а дальше — каменный пол узкого коридора, низкий потолок, ровные стены, покрытые рубцами и глубокими царапинами — несомненно, следы кирки или зубила. Пол был чуть покатый, и коридор незаметно уводил все ниже и ниже. Он то сужался до предела так, что мы с трудом протискивались вперед, то неожиданно раздвигал стены и потолок, образуя просторные залы и комнаты.
Мы неслись под уклон, словно на крыльях. Трудно сказать, кому не терпелось больше. Там, в конце коридора, теперь уже совсем близко, ждала нас разгадка. В голове моей откуда-то из подвалов памяти всплыли и часто застучали две строчки из Беранже:
И вечность, вечность впереди.
Иди! Иди! Иди! Иди!
Вдруг Керн остановился, как вкопанный, и я от неожиданности уткнулся ему в спину. В свете фонаря было видно, что узкий и тесный коридор заканчивался, уступая место свободному пространству. Перед нами была пещера — не пещера, но и ущельем это было трудно назвать. Какой-то разлом или гигантская трещина, которая разрывала гору до самой вершины так, что далеко вверху кое-где виднелись узенькие полоски голубого неба. Но свет пробивался робко, как сквозь замерзшее оконце, и едва доставал до дна. Естественный разлом почти под прямым углом пересекал коридор, по которому мы шли, и, следовательно, дальше путь раздваивался.
— Давайте разделимся, — предложил я, — вы налево, я направо.
— Ни в коем случае, — категорически возразил Керн. — Надо держаться вместе.
Он был прав, и мы оба повернули налево. Идти сразу стало трудно. Под ногами то и дело попадались крупные обломки породы, отвалившиеся от стен, и некоторые камни были столь велики, что преодолевать их приходилось, помогая друг другу. Но не успели мы и на сотни три шагов отдалиться от коридора, выводящего в эту подземную галерею, как новое обстоятельство окончательно сбило нас с толку: трещина, по дну которой мы продвигались, распалась на два рукава.
— Вот тебе, бабушка, и юрьев день, — сказал Керн. — Так, кажется, будет по-русски?
— Что же теперь? — уныло поинтересовался я. — Проверим другой путь?
— А что, давайте посмотрим, — после недолгого колебания согласился Керн.
Удрученные и растерянные, мы повернули назад и, миновав коридор, который, как протока, выходил в галерею, — побрели дальше. Путь в этом направлении почти ничем не отличался от прежнего — такие же кучи камней и завалы. Продвигаться вперед стало трудно. Однако и здесь нас ждало разочарование: не прошли мы и полкилометра, как подземная галерея снова раздвоилась. Левый, более узкий, рукав уводил куда-то вверх, а правый, более широкий, но с низкими сводами, — вел несколько вниз, под уклон. Мы в нерешительности остановились.
— Проклятый лабиринт! — взорвался Керн. — Куда же все-таки идти?
— Давайте направо. Похоже, что правый проход не такого уж естественного происхождения.
Я послушно тронулся вслед за Керном. Действительно, коридор, по которому мы теперь шли, сильно отличался от главного разлома. Потолок низкий, хотя и не ровный. Обломков камней почти не попадалось. Керн шел первым и светил под ноги, а я рыскал фонариком по стенам, стараясь уловить в однообразии камня что-либо примечательное. Пустота. Гнетущая пустота каменного мешка. Ни следа копоти, ни мазка краски, ни штриха рисунка, ни слова надписи. Внезапно Керн тихо присвистнул. Я обрадованно бросился вперед, но сейчас же получил такой сильный удар в грудь, что поперхнулся и отлетел к стене.
— Куда ты! — Керн в первый раз назвал меня на «ты», потом глухо добавил: — Смотрите…
В размытом световом пятне на полу я увидел сильно прогнутый пол.
— Ну и что? — не понял я поначалу.
Керн, придерживаясь за стену, вытянул вперед ногу и легонько стукнул каблуком там, где начинался прогиб. И вдруг огромный участок пола перед нами — от стены до стены — пришел в движение, качнулся, как трясина на болоте, и почти без шума провалился вниз, открывая во всю ширину прохода черную дыру колодца, по краям которого угрожающе оскалились гнилые остатки кольев, палок и прутьев. Мы долго молчали, не находя слов. Наконец Керн тяжело вздохнул.
— Ловушка — почище, чем в фараоновых гробницах, — угрюмо констатировал он.
— А может, просто прогнил настил? — не слишком уверенно предположил я.
Керн пропустил это замечание мимо ушей. Он лег на живот, подполз к самому краю квадратной ямы и посветил виз. Робкий лучик беспомощно метнулся по округлым каменным стенам колодца и растаял в вязкой черноте мрака. Тогда Керн достал из кармана моток шпагата, привязал за конец шнура фонарь и начал осторожно опускать его в колодец. Фонарь закрутился на длинной нити, световое пятно, описывая по стенкам круги, заскользило вниз и где-то на самом дне вдруг раздвоилось.
— Вода! — категорически заключил Керн. — Вот вам и тайник.
— Как же теперь перебраться? — раздосадованно спросил я.
— Зачем? — поднял голову Керн. — Раз тут западня — значит, дальше наверняка тупик.
— А если наоборот: чем ближе к тайнику — тем больше разных ловушек, чей секрет был известен лишь хозяевам пещеры?
— Пожалуй, вы правы, — согласился Керн.
— Нового настила не сделать — не из чего, — прикинул я. — В нижней пещере среди брошенного снаряжения есть «кошка» — можно будет перебросить веревку.
— Это не дело, — отверг Керн мой план. — Где у нас время: двигаться здесь черепашьим шагом и ощупывать каждый закуток?
— Но другого выхода нет.
— Пока нет….
— Что же делать? Обследуем другое ответвление?
— Нет, — отклонил Керн и это предложение. — Во-первых, не будем напрасно рисковать, а, во-вторых, нельзя же так метаться из конца в конец. Раз не известен точный проход к тайнику — придется действовать планомерно и методически последовательно. Нам надо все хорошенько обдумать и взвесить. Вперед пути пока нет — давайте вернемся к озеру.
И полностью обескураженные неудачей, мы повернули прочь от коварной ловушки.
После кромешной тьмы пещеры ослепительная белизна снегов и хромированные краски озера резанули по глазам острой бритвой. Мы спустились к самому берегу, и я, позабыв про отвратительный привкус, долго и жадно пил из горсти ледяную мутноватую воду. Керн едва прополоскал рот и тотчас же отправился освобождать рюкзаки.
Итак, нам оставалось одно: спуститься обратно в ущелье, добраться до стоянки июньской экспедиции, взять сколько донесем продуктов, самые необходимые инструменты, запасные веревки и затем методически, шаг за шагом обследовать каждый ход и каждый лаз в древнем убежище зороастрийцев. Пока не излазим все до последнего закоулка и не отыщем проход к тайнику, мы не уйдем отсюда — пусть даже придется пробыть у озера до конца лета. А если не хватит сил и времени, вернемся сюда на будущий год уже не одни.
Выступать за продуктами и снаряжением решили немедля, чтобы к вечеру успеть добраться до склада с припасами, нагрузиться, переночевать, а завтра как можно раньше вернуться к водопаду. Керн вытряхнул из рюкзаков все до последней вещички — не таскать же взад-вперед один и тот же груз. Только рукопись Альбрехта Роха, тщательно завернутую в целлофановую клеенку, я не согласился оставить: мало ли что может произойти.
— Как хотите, а книгу не брошу. Вот что не так жалко, — подбросил я на ладони бронзовый светильник, собираясь отправить его в общую кучу.
Разбирая рюкзаки, Керн без конца высвистывал одну и ту же заунывную мелодию из «Тангейзера», но, увидев светильник, смолк и бросил как бы невзначай:
— Кстати, взгляните-ка повнимательней. Вам ничего не напомнит эта спираль? Вам не напомнит она случайно свернувшуюся змею с треугольной головой в центре?
Аргумент со спиралью попадал в самую точку, но я не подал виду и даже попытался съязвить:
— А если мне спираль напоминает раковину? Значит, прикажете думать, что надпись оставили разумные улитки?
— Но разве кто-нибудь говорит, что змеевидная надпись обязательна должна принадлежать змееподобным существам, — серьезно ответил Керн.
— Тогда кому же?
— Людям, конечно — кому ж еще.
— Доказательства выискиваете? — добродушно проворчал я.
— А вам еще нужны доказательства? — поинтересовался Керн.
— Если бы они у нас были, — вздохнул я.
И тут внезапно мой взгляд приковала знакомая группа из пяти треугольников. Точнее, одна деталь, которая до сих пор, как ни странно, оставалась незамеченной: чеканка в этой начальной группе была неравномерной. Одна из сторон каждого треугольника была углублена чуть больше остальных и имела вид едва приметного желобка, другие грани не выделялись столь отчетливо.
«Спроста или неспроста?» — чиркнула мысль. И сейчас же я вспомнил, как выглядела вчера большая спираль на площадке у водопада: там тоже были глубокие вырезы, в которых не просохла роса.
Я повертел светильник так и сяк, интуитивно чувствуя, что в неравномерности чеканки сокрыт какой-то важный смысл. Но вот какой? Керн, увидав мою озабоченность, спросил, в чем дело. Я объяснил, и он, нахмурив лоб, тоже принялся разглядывать дно бронзового светильника.
Что-то знакомое вертелось в голове, но никак не приходило на ум. И вдруг я вспомнил! «Пусть без страха войдет держащий светильник в левой руке в прибежище Печального дракона…» Я даже вскрикнул от неожиданности, хотя до меня еще и не доходил подлинный смысл этой фразы манихейского предания.
Керн вопросительно взглянул на меня, но я замахал руками и закрыл глаза, силясь наощупь уловить скрытое значение неодинаковых углублений треугольников. Представил, как легко и неторопливо продвигается по запутанным подземным катакомбам зороастрийский маг, держа в руках бронзовый светильник. Одна развилка, другая…
И тут меня осенило: глубокий желобок указывает, в какую сторону следует поворачивать при раздвоении подземных коридоров! Левое углубление — налево, правое углубление — направо. Я ошалело уставился на спираль, вновь и вновь пробегая глазами пятерку заколдованных треугольников и мысленно представляя дорогу в лабиринте. Первая развилка — направо, вторая — налево, третья — снова налево, дальше (неужели и дальше будут развилки!) — обе направо. Как просто! Хотя… Как нащупать желобки, если в светильник налито масло и горит фитиль? Впрочем, какая разница. Главное, что треугольники — это шифр!
— Ну, Керн, — крикнул я пока еще ничего не подозревающему спутнику, — кажется, теперь мы наступим на хвост этому Печальному дракону!
Мы продвигались уверенно, хотя и осмотрительно, тщательно осматривая каждый подозрительный выступ или щель на полу, стенах и потолке. После длинного, как крысиный ход, коридора, который выводил к естественному разлому в горе, мы сразу же повернули направо — это было первое раздвоение. Но дальше, дойдя по знакомому пути до второй развилки, мы не повернули, как два часа назад направо, где нас подстерегала ловушка-колодец, а двинулись по узкому левому коридору, который вначале почему-то забирал вверх, но шагов через полтораста пошел вниз.
Как и ожидалось проход этот вскоре раздвоился, и мы повернули налево. Затем — правый поворот. Поистине, не гора, а слоеный пирог. Но была ли искусственной тесная каменная галерея, по которой мы шли, сказать трудно.
Предпоследний переход показался большим в сравнении с предыдущими — скорее всего от нетерпения. Наконец мы уперлись в последнюю, решающую развилку. А если будут еще? Тогда рушились все расчеты. Сердце мое колотилось все сильней и сильней. Что же там впереди? Прав ли я или обманулся? Да или нет? Мы почти не разговаривали. Только раз я слышал, как Керн проворчал:
— Хотел бы я взглянуть на тех кротов, что проделали здесь проходы. И хотел бы я знать, сколько десятков лет для этого потребовалось.
Последний коридор мы преодолевали с особой осмотрительностью. Но пол не уходил из-под ног, а потолок не обрушивался на голову. Неожиданно стены стали сближаться. Сначала я мог дотянуться до них лишь вытянутой рукой, затем они придвинулись настолько, что стали задевать локти и плечи и наконец сузились так, что пришлось боком протискиваться между каменными наплывами. Я не на шутку встревожился (что за мышеловка!), но все же упрямо лез следом за Керном. Вдруг свет впереди погас. Керн обернулся и сказал:
— Выключите-ка фонарь.
Я повиновался, но вместо сплошной мглы увидел темный силуэт Керна на фоне сереющего отверстия. Еще шаг — и мы выбрались на свободу. Перед нами было озеро — подземное озеро, охваченное, точно куполом, сводами гигантской пещеры. Сверху сквозь многочисленные щели пробивался дневной свет. Узкие лучи, как прозрачные стрелы, пронзали пространство пещеры и утопали в черной, как деготь, воде, перекрещиваясь с отражениями огромных подтеков, сосульками свисавшими с высоких сводов.
Неподвижная мертвая гладь. Стены повсюду вплотную подступали к воде. Никаких берегов, отмелей, тропинок или карнизов. Ни единого островка. Лишь небольшая, похожая на оторванную льдину площадка, куда вплотную подступала вода, и мы на ней, словно души умерших на берегу подземного Стикса. Взгляд скользил по поверхности черного зеркала. Прямо от площадки, где мы стояли, под воду уходила ступенька. Я нагнулся, посветил вглубь: за верхней ступенькой виднелась вторая, третья, целая лестница. Значит, уровень озера поднят на несколько метров, и все, что находилось внизу, затоплено!
Керн тронул меня за плечо и указал пальцем куда-то вбок. Я вгляделся и увидел метрах в пяти на стене какие-то неясные, размытые рисунки, похожие на разводы. Я посветил вдоль стены, и в дрожащем свете фонаря вдруг проступили сплетенные клубки змееподобных тел, человеческие и нечеловеческие лица, неподвижные, как ритуальные маски, и главное — ровные ряды письменных знаков. Частые строчки клинописного текста тянулись до самой воды и исчезали в глубине. Я напрягал глаза и тянул голову, но ничего не смог прочесть с такого расстояния.
Я верил, я знал, что разгадка обязательно будет. И вот она здесь, перед нами. Но пока это было только начало разгадки.