Ушкуйники Дмитрия Донского. Спецназ Древней Руси — страница 3 из 40

Лежит Москва посередь русской земли, как матка-медведица в лесной берлоге. Даром, что ли, древнее ее названье и есть Медведица! А круг нее, как медвежата, – несмышленыши: и Таруса, и Коломна, и Можай, и Руза, и Белозерск, и Кострома, да и не сочтешь всех, а все матери дороги, всех она от ворога боронит. Есть у Медведицы и брательник. Большой, да несмышленый вымахал Нижний. И все у него ладом, покуда по московскому слову ходит, а как норов свой казать начнет, взбрыкивать, то беда. Обложили Медведицу охотнички – Орда да Литва, так и норовят рогатину в сердце наставить. А Тверь да Рязань – клятые закоперщики, дразнят, выманивают Медведицу под чужой топор. А того не ведают, что после Москвы их черед придет, ибо зачем матерым охотникам дворняги-пустобрехи? Одно у Москвы на уме – отлежаться, сил прикопить, детушек возрастить, а там и встанет она да лапами могучими загонщикам поодиночке кости переломает!

Так говорил Петру Горскому на неблизкой московской дороге боярин Семен Мелик. А Новгород и не поминал воевода. А почто и поминать? Как медведь-шатун, таится он в северных лесах да болотах, и никто не ведает, что у него на уме. Экая силища втуне лежит! А ведь и он падет, коли Москва сгинет – под литовской ли рогатиной, под татарской ли стрелой, а то под свейской булавой али немецким мечом. Собрать Русь воедино тщится великий князь Дмитрий Иванович не корысти ради, общего блага для. И добрые воины ему ныне зело надобны. Люба будет повольничья ватажка князю, ой люба! Горский молчал, внимал, думал, чувствуя, как набухает в душе завязь доброго желания послужить святому делу. Не за княжьи куны, а за спокой этих вот безустальных огнищан, вырывающих клочок за клочком у леса будущие нивы, а паче того, чтоб не слыхать никогда, как звонит колокол на завидовском пепелище, да за улыбку, которой дарит его юная рязанка Евдокия. Дунюшка, Дуняша…

И вторая сердечная докука явилась атаману на московской дороге. Не ладанкой-заговоренкой, не зельем приворотным, а под теплым взглядом серых девичьих глаз оттаяло суровое северное сердце. Просто оно у добра молодца. Все – как на ладони. А и на ладонь положить готов его, кузнечным молотом стучащее в груди, ватажный атаман! Ведает это девушка. Ведает и Петр, что услышит желанное: «Ты мне люб…» Потому и не осталась Дуня ни в селах московских, ни в самой Коломне.

Придет срок, и вырвутся на волю заветные слова. Тревожными птицами полетят они над землей, чтобы добавить огневой силы трепетной зарнице, и вспыхнет зарница, и осветит еще для кого‑то миг, в котором вся судьба. Да будет так! А пока трясется на дорожных ухабах телега, размеренно рысят всадники, и русокосая Дунина головка, как подсолнушек за солнышком, поворачивается вслед ненаглядному ладе.

Не поворачиваясь, чувствует этот взгляд Горский, чувствует его и Мелик. Понимающе улыбаясь в бороду, кладет широкую ладонь Петру на плечо:

– На Москве пущай девка у меня живет. Моя Епраксия рада будет. А теперь смекай, – боярин вернулся к прежнему разговору, – добрые подручники у князя – и Бренко, и Тютчев, и братан его Владимир Серпуховской, да один Боброк их всех стоит. Все ведает вещий волынец: не токмо, что в Орде да Литве деется, но такоже и в Риме, и в Кафе, и в Стекольне. Везде у него свой глаз. А в наших сторожах он всех, почитай, по именам помнит. Вельми учен Боброк и судьбу воинскую волхвованием прозирает. Под его началом бысть – честь великая.

Долгие дорожные разговоры вели и задружившие меж собой княжьи ратники и ватажники. А потому и не удивился Горский, когда на последней перед Москвою лесной ночевке собрались повольники у кострища, где сидел он рядом с Дуней, и Федосий сказал:

– Вот. Хотим ко князю на службу.

Весело потрескивал в огне сушняк, и тревожные искорки вспыхивали в глазах новгородцев и в серых бездонных глазах лады. Горский встал, будто клянясь, протянул руки к огню и отмолвил:

– И я с вами.

Глава 3

До свету целовалась на московских улицах своевольная боярыня Ночь с буйным предзимним ветром. И, заставши за тем старшую сестру, залилась румянцем алым юная Заря. И расточилась со стыда ночь, и сгинул куда-нито гуляка-ветер. А заре любо себя казать просыпающемуся городу. Ежась от холода, глядится она, как в зеркало, в Москва-реку, да и лужиц, первым ледком затянутых, не обходит. Всем улыбается, всем хочет быть мила – и бабам, с ночи еще шлепающим вальками на портомойных плотах, и воинам, стерегущим Кремник, и боярскому сыну, что пошкодившим котом крадется от тайной любушки, и купцам, нетерпеливо позвякивающим ключами на дороге к торгу. День, хлопотный работный день торопится утвердиться на земле. И назначено лесной зорюшке побудить московское людство до его колготного самовластья. Потому и заглядывает она с одинаковой терпеливостью и в бычьим пузырем затянутые глазницы посадских домов, и в затейливые обличьем окна княжьего терема.

Любы Дмитрию эти спокойные минуты, осиянные первым светом нарождающегося дня, уютно втекающим в ложницу сквозь желтоватые пластины слюды, оправленные в узорные свинцовые рамы. Хорошо думается князю в сонной тишине рядом с разметавшейся под узорными покрывалами Евдокией. Умаялась, сердешная. Сколь раз за ночь вставала к младшенькому – Юрию. Как ни ласковы мамки да няньки, а на материнских лишь руках засыпает беспокойный младень. Третьего сына дал нынче бог великому князю московскому. Для них, несмышленышей, все дела и помыслы державного отца. А и много дел сегодня переделать нать.

Ждут слова княжьего дворовая челядь, ключники, казначеи, конюшие, дружина. Есть у государя и добрые управители, которые всему счет и место ведают. Ан коль князь не в походе, ждут его утреннего слова верные слуги. Испокон веку так устроилось. Да и не ропщет на то Дмитрий. То в радость для рачительного хозяина. Кабы только о домостроении думы долили! Не токмо о том, что в клетях да в повалушах, амбарах да бертьяницах, на конном дворе да в кладовых, но и во всей Святой Руси, и за ее украйнами деется, – все ведать и обмыслить должен великий князь. И пусть темно в дальних тех пределах, как в погребе, но на то и крепость в руке, чтоб свечу путеводную держать! Даром, что ли, на смертном одре рек потомкам своим дядя Дмитрия Симеон Гордый:

– А записывается вам слово сие для того, чтобы не престала память родителей наших и свеча бы не угасла.

И не потух огонь, разгорелся! Но и пламя то святое не озарит никак дальний, паутиною древней завешанный угол. И деду, и отцу, и дяде Дмитрия верой и правдой служили бояре Вельяминовы. Из рода в род не выпускали они позолоченное стремя московских тысяцких. Велики заботы у тысяцкого. Кремник содержать, ведать дела посадские и купеческие, суд править и мыто сбирать, ведать ямы и подставы – то дела главные, а малых и не исчислить! Однако же и слава, и власть у первого боярина московского не превыше ли княжеской? Опасно тое возвеличивание. Токмо князьям великим наследовластие мочно. А слугам их в первый ряд не родом, а верной службой дано выпихиваться. То – от бога.

Хоть и кроток был отец Дмитрия – Иван Иванович Красный, да уразумел то и переиначить замыслил. Не Василью Вельяминову, а Алексею Хвосту отдал было тысяцкое. Нестроение великое пошло от того на Москве. И двух лет не повластвовав, зарезан был Хвост неведомым татем. И ныне нет тысяцкого на Руси. Почил в бозе Василь Васильич, и сегодня ждет боярская дума княжьего слова. Нет тысяцкого, ан и не будет! Не затеют ли прю бояре, а паче всего Иван Вельяминов, алчущий стать в отца место? С ближними сие обговорено, и митрополит Алексий благословил, но нет в душе спокоя. Обо всем ли размыслил? Ладно ли будет ставить наместника на Москве, якоже в Рузе али Костроме? Да и у самого князя забот поприбавится. Что заботы! Людство бы не отшатнуть. Люди верные паче всего надобны. Ими земля богата. За то и дед Иван Данилович Калитой прозван, что не токмо сбирал деньгу в княжий кошель, но и отсыпал из него усердным слугам. Пото и шли к нему люди из земель ближних и дальних защиты и исправы просить. Шли к дяде, шли к отцу, идут и к нему, Дмитрию. Вот и вчера прибрела ватажка малая. Не кого-нито господь принес – повольничков Господина Великого Новгорода. Пусть их три десятка всего – и великая река из малых ручейков сбирается. А люди удалые, могутные. Шутка ли – полторы сотни татаровей посекли! Семен Мелик бает: не токмо для сторожи, но и для тайных дел гожи новгородцы. Семену верить мочно, не за страх – за совесть княжьему делу служит.

Есть и ушкуйникам удалым в том деле место. Присоветовал Боброк сотворить допрежь небывалую хитрость. Ан каждому овощу свой срок.

– Опосля трапезы призову новгородцев, – решил Дмитрий, рывком поднял голову с пухового взголовья, сторожко выпростал сильное тело из‑под перины. Не потревожить бы Евдокию, пущай зорюет. Ан и разбудил!

– Не уходи, Митя! – сонный, теплый, родной голос. Тяжко дался княгине Юрий, и недавно лишь снова стали спать они вместях.

Дмитрий вернулся к постели, нагнулся к полураскрытым, ждущим губам жены, вдохнул медвяный аромат ее волос, неповторимо нежный парной запах молоком набрякших персей, и провалились, в черные тартары рухнули долившие князя заботы, а сам он словно воспарил, и последнее, что узрел он в тех горних высях, были закрытые сладкой неистовой истомой глаза Евдокии…

В думную гридню Дмитрий не восшествовал чинно, а почти вбежал стремительным воинским шагом. Пока бояре, сожидавшие князя, усердие казали в неспешных поклонах, государь уже воссел на четырехугольное княжье кресло с высокою спинкою. Дело сегодня – паче любой рати. И вершить его князь замыслил, яко на рати – ошеломить, подавить супротивника, не дать разгореться ретивому – в том искать победу нать!

Не поспели еще бояре погодней шубы под собою на лавках расправить, к долгой толковище готовясь, как прянул Дмитрий снова на ноги и возгласил:

– Верою и правдою служил допрежь род Вельяминовский государям московским. Тяжкий крест нес и покойный Василь Васильич. Мыслю, и Иван Васильич честно княжому дому послужит.