Усинский тракт — страница 2 из 10

В темноте вспыхивал и гас огонек папиросы. На другом берегу реки изредка слышался голос какой-то птицы. Впереди была целая ночь. Я чувствовал, что момент подходящий, но не хотел торопить события, надеясь, что мой собеседник заговорит первым.

— Хотите, расскажу о себе? — спросил летчик минут через пятнадцать после того, как мы отошли от костра. — Хотите? Ну, слушайте, чем так-то ночь сидеть. Может, интересно) вам будет…

Родился я в одна тысяча девятьсот семнадцатом. Кончил семилетку, фабзавуч, на заводе работал, хотел в институт поступить, но в те годы все авиацией увлекались: Чкалов, Коккинаки, Гризодубова… Подался я сначала в аэроклуб, потом в училище, потом в школу высшего пилотажа, — словом, за несколько месяцев до начала войны служил я в истребительном полку, стояли мы в Белоруссии…

Попал я в звено капитана Антонова Александра Петровича. Хороший был мужик, прямой, справедливый. Пока я новую машину облетывал, он за мной, как нянька за малым дитем, ходил. А жили мы тогда на аэродроме, на казарменном, положении — в ту пору уже в воздухе войной попахивало.

Ну, как война началась, всем известно. Говорено об этом, переговорено. Скажу только, что трепали нас первое время немцы здорово. Третий парень из нашего звена на следующий день войны погиб. Сгорел в воздухе, как свеча, и ничем помочь нельзя было. Стали мы вдвоем с капитаном деталь.

Поначалу бог нас миловал. Сбили на двоих за полмесяца пять фашистов, а у самих только дырки в хвостах, да на крыльях. Первым сплоховал я. Летали мы на прикрытие, встретили на обратном пути девятку «мессеров». Делать нечего, принимаем бой. Капитан мой сразу зажег у немцев головную машину, а я промахнулся. Ну и проиграл атаку. Задымил у меня хвост, как керосином облитый.

Откинул я фонарь, перевалил через борт. Прыжок, конечно, затянул, чтобы не быть мишенью. Метрах в трехстах от земли раскрыл парашют. Огляделся и увидел такое, отчего под сердцем даже закололо: смотрю, драпает мой капитан от немцев во все лопатки.

Но «мессеры» его преследовать не стали, — видно, у них свое задание было. Построились и ушли на восток. А я приземлиться не успел — гляжу, катят через поле два мотоцикла, и в каждой коляске по солдату. Было у меня в пистолете семь патронов. «Ну, — думаю, — последний себе».

И вдруг слышу — жужжит. Поднял голову — летит мой капитан с красной звездой на хвосте назад низко-низко, чтобы «мессеры» не заметили.

Как шуганул капитан очередью с бреющего по мотоциклам, так немцы коляски свои побросали и расползлись по кустам кто куда. Я оглянуться не успел, Александр Петрович — прыг, прыг и уселся рядом со мной. Я бегом к нему, на крыло — и в кабину, а у самого сердце вот-вот из груди выпрыгнет. «Неужели пронесло?» — думаю.

Через двадцать минут были мы уже на своем аэродроме. Ступил я на землю — нету ног подо мной. Не идут. Сел на траву и заплакал. Ребята вокруг собрались, смеются. «Ему, дураку, говорят, плясать надо, а он плачет». А я слова сказать не могу. Сижу и плачу. А капитан стоит в сторонке — курит, улыбается.

Вечером, когда остались мы вдвоем в землянке, говорю я ему:

«Александр Петрович, дорогой ты мой… Ну что я теперь для тебя должен сделать? Хочешь, возьми жизнь мою, вся она твоя, до последней пуговицы».

«Жизнь твоя войне нужна, — говорит мне капитан Антонов. — Для того и спасал тебя, чтобы армия солдата не теряла, а тем более летчика».

Потом лег на койку, заложил руки за голову и говорит:

«У меня к тебе, Сергей, такая просьба. Время сейчас военное, на долгую жизнь рассчитывать не приходится. Ты парень холостой, а у меня жена, дочка. У тебя родители есть?»

«Есть, — отвечаю, — отец в деревне под Тулой живет».

«Ну, вот что, — говорит капитан, — давай друг другу пообещаем: меня убьют — жена молодая поплачет да утешится, век во вдовах сидеть не будет. А вот дочка отца второго не сразу найдет. Словом, прошу я тебя, если живой, конечно, останешься, за Сонюшкой моей доглядеть, пока на ноги она не встанет. А с тобой беда приключится, я твоего старика на себя возьму».

Обменялись мы тогда адресами, обнялись и поклялись друг другу солдатской клятвой.

Проходит дня три. Капитан мой летает, а я на земле «безлошадный» околачиваюсь: нет для меня машины.

Как-то вечером случилось над нашим аэродромом проходить группе «юнкерсов». Бомбить они нас, видно, не собирались — шли куда-то по своим делам. А тут как раз с пятеркой машин возвращался капитан Антонов с задания. Увидел он немцев и рванул на них. Ребята, конечно, за ним.

Вдруг сверху, из-за облаков, вываливает десятка два «мессеров» — прикрытие. Наши на них или внимания не обращают, или не заметили — прут себе на сближение с «юнкерсами», да и только.

Мы с земли смотрим и вдруг видим — начинает наш капитан в сторону от «юнкерсов» забирать. Без единого выстрела. «Что за чертовщина? — думаю. — Ведь сейчас влепят ему «мессеры» с боковой атаки».

Не успели опомниться, клюнул Сашка мой носом, скользнул на крыло — и в штопор.

Упал он на краю аэродрома. Я не помню, как добежал. Протолкнулся вперед, смотрю — лежит мой капитан на плащ-палатке. Половину черепа снесло при ударе о землю, и грудь от плеча до пояса пулеметной очередью развалена. Убили они его еще в воздухе. Он (потом это выяснилось) в атаку без единого патрона пошел, весь боекомплект еще раньше израсходовал. А когда заметил это, уже поздно было. И стал он тогда из боя выходить, чтобы ребят под удар не ставить. Собой пожертвовал, прикрыл их своей машиной — в воздушном бою всегда в первую очередь головную машину атакуют.

Ну, как я после этого жил? В госпиталь попал через месяц. Было у меня на счету восемь самолетов сбитых лично и одиннадцать в групповых боях. Дрался я зло, свирепо, ненависть мне в воздухе глаза застила. Начальство даже два раза на губу сажало за неоправданный риск.

Ранение у меня было легкое, в руку. Повалялся я немного в госпитале, и направили меня на формирование. Я сам туда попросился, потому что рядом, в Сызрани, жила в эвакуации семья капитана Антонова.

Через неделю отпускает меня командование на двое суток. Приезжаю, нахожу по адресу дом, стучусь. Открывает дверь какая-то старушка, и выясняется, что самой Зинаиды (так жену капитана звали) дома нет, а дочка ее в детском саду. Провела меня старушка в их комнату.

«Подождите, говорит, они скоро придут».

Сел я на диванчик, жду. Гляжу, на стене Сашина фотография висит, под стеклом, в рамке. Недели за две до начала войны фотографировались мы с ним на удостоверения личности. Брови сдвинул, глаза пристально смотрят прямо в душу, на лбу складка, — видно, недоволен чем-то капитан тогда был.

Да. Проходит минут сорок, открывается дверь, и вбегает в комнату девочка. Увидела меня да как закричит с порога:

«Мамочка, смотри, папа приехал! Наш папа приехал!»

И прямо ко мне. Влезла на колени и давай обнимать, целовать.

Я держу ее на руках — тельце у нее худенькое, лопатки торчат, шея тонкая, как у цыпленка. И чувствую, что вот-вот прошибет меня слеза.

И вдруг слышу — плачет кто-то в комнате. Смотрю — стоит в дверях девушка, молоденькая, стройная. Прислонилась головой к косяку и плачет горько-горько…

Я тут уж совсем потерялся, не знаю, что и делать. А Сонечка обернулась к матери и кричит:

«Мамочка, что же ты плачешь? К нам папа приехал, а ты плачешь!»

«Это я от радости, доченька», — говорит Зинаида Ивановна, а у самой руки трясутся.

А Сашка смотрит на нас со стены, брови сдвинул, хмурится.

2

Он замолчал и несколько минут сидел неподвижно, нахохлившись, словно окаменел. Потом огонек его папиросы загорелся ярче, вспыхнул красным угольком и снова стал тускнеть. Где-то в горах одиноко закричала птица. Ее голос, повторившись несколько раз, затих вдали.

Глядя на огонек папиросы, то вспыхивающий мгновенно и резко, то разгорающийся постепенно, будто нехотя, я думал о том, что у каждого человека даже в минуты самой предельной откровенности есть, наверное, такие неповторимые воспоминания, которыми не хочется делиться ни с кем на свете, которые хочется пережить еще раз только одному. Подобные воспоминания, наверное, пришли в ту минуту к моему соседу, и я сидел молча, стараясь не нарушать его мгновенного одиночества, его печального и радостного свидания с прошлым.

Ночь прятала горы. Но их могучее присутствие все равно ощущалось каким-то неуловимым образом, как ощущался и стремительный бег реки, катившей рядом, в темноте, свои воды.

Алый уголек папиросы, описав в темноте дугу, упал в реку, погас, и слабый шипящий звук, родившийся от соприкосновения огня с водой, был подхвачен и унесен течением, словно ветром.

— Да, промелькнула жизнь — заметить не успел, — глухо проговорил летчик.

Он откинулся назад и лег на землю.

— Нет, вру, успел заметить. Еще как успел! Вот всего мне от роду сорок с небольшим, а голова уже седая, старая голова. Сколько передумал я на своем веку, до каких только крайностей в мыслях не доходил… И душа-го у меня от такой жизни пустая стала, словно ветром ее со всех сторон продуло. Только сердце еще не унялось — бьется сердце, жить хочет на всю катушку, надеется.

Он вздохнул и продолжал:

— В тот день, когда впервые мы с Зинаидой Ивановной увиделись, тяжело ей, конечно, было, да и мне нелегко. Плакала она долго, молча, беззащитно. И были мне эти слезы хуже самого горького. Да и чем поможешь, чем живого человека заменишь? Будь ты хоть тысячу раз распрозакадычнейший друг…

Потом успокоилась Зинаида Ивановна, сели мы к столу. Она меня сразу признала, — видно, Сашка писал ей в письмах, что есть, мол, такой боевой друг. Разглядел я ее — дивчина красивая, шея высокая, как у лебедя, лицо тонкое, чистое, только бледное очень, а глаза большие-большие и грустные.

Стала она на стол собирать, кладет на тарелку три картошины и маргарину чайную ложку.

«А хлеба у нас, говорит, извините, нет. За два дня вперед по карточкам получили».