не было ни капли от спокойствия и чистоты голоса внутреннего. И потому она не стала объяснять, что принятие пищи равносильно принятию бренного, плотского мира, где царят убийство, похоть и разрушение, что прикоснуться к еде — все равно что уподобиться червю, который вгрызается в землю, поедая и испражняясь. Возможно, это он и понял бы, но объяснить, что на Небесах видеть и вкушать пишу — одно и то же, она даже не надеялась. Смотреть — значит поглощать, это слияние без уничтожения. Никакого разрушения. Свет бесконечно перетекает в свет, во всем гармония и абсолютный покой.
— Вы улыбаетесь, — сказал он. — Надеюсь, это знак согласия. Иначе бодрость и жизнелюбие к вам не вернутся…
Не вернутся! Ну и глупость же он сморозил. И ведь даже невдомек, что сам себе противоречит.
— …и хотя вам еще достает сил, чтобы ходить, даже они иссякнут, если вы не прекратите себя истязать.
Он потер переносицу и вздохнул.
— Это все, что я намеревался сказать. Надеюсь, я выразился понятно.
Маргарет склонила голову. Что Мэтью Аллен принял за тот самый ответ, которого только и ожидал. Он погладил ее по руке, по высохшим палочкам-пальцам, и ушел к себе в кабинет, провожаемый взглядом Безмолвного Стража.
На столе лежал рисунок: чистота линий, мощь, рычаги… Стоило только ему пожелать, и благодаря этому чертежу о лечебнице можно будет забыть. Заманчиво, но, впрочем, его хватит и на то, и на другое, он ведь всегда был человеком многогранным. Он преуспеет. На чертеже был изображен механизм его собственного изобретения, улучшенная конструкция. Сам процесс черчения доставлял ему удовольствие, лишь подтверждая мощь его интеллекта. Четкие чернильные линии соединялись под прямыми углами, образуя трехмерный многоярусный рисунок машины, словно выраставшей из белого пространства листа. Совершенство замысла поистине неземное. Его жизнь изменится. Давно уже ничто не захватывало его с такой силой, разве только в юности, когда он открыл для себя френологию и прочие науки о душе. Изобилие блестящих идей, сплав страсти и возможностей, новая жизнь — все как у влюбленного. Мэтью Аллен был влюблен без памяти.
Обрывая полет фантазии, он сел за стол и стал продумывать детали. Двухлоточная система определенно превосходила другие: копировальный прибор и сверлильный станок соединялись строго симметрично. Он бережно отложил чертеж в сторону. Сегодня же он напишет Томасу Ронсли, этому молодому человеку, владельцу мастерской в Лаутоне, который вытачивает шестеренки из древесины граба, и пригласит к себе, чтобы тот ознакомился с его созданием. Тандем изобретателя и ремесленника, причем один из них — человек науки.
Он обмакнул перо в чернильницу и стряхнул каплю. «Многоуважаемый мистер Ронсли!» — начал он. И, приподняв голову, глянул в окно: слабоумный Саймон в испуге пятился от кричащей Клары, которая за что-то его отчитывала, и одновременно, разжав кулачки, осыпала свежесорванной травой. Мэтью Аллен вернулся к письму.
Элиза Аллен имела обыкновение, пошутив, прикусывать кончик языка и с озорным видом ожидать, как воспримет шутку дочь. Ханна отвела взгляд, мучительно покраснев — лицо её словно обдало жаром. В шутке не было ничего забавного, она вообще мало походила на шутку. Зачастую невозможно было понять, шутит мать или нет, разве только по этому ее несносному выражению лица и по выжидательному, пристальному взгляду. Мать всего-то спросила Ханну, что же это она не поинтересовалась мнением мистера Теннисона о книге, которую читает. Неловкость усугублялась тем, что именно читала Ханна. Неужели мать подглядела через плечо? В библиотеке отца из всех томиков поэзии она выбрала старую книжку Драйдена[11]. И там, среди затянутых, тяжеловесных, скучных своей правильностью стихотворений, состоявших сплошь из рифмованных двустиший, ей попалась песнь, начинавшаяся словами:
В пятнадцать свои — воплощенная прелесть,
Невинно на солнышке Сильвия грелась.
Про эту Сильвию говорилось, что «по части мужчин было ей интересно, зачем они вьются и жмутся так тесно».
Ханна была не слишком сведуща «по части мужчин», однако написано было весьма убедительно.
Целуют, вздыхают,
Пыхтят, умоляют,
И вьются, и жмутся,
И вьются, и жмутся так тесно.
Она яснее, чем когда бы то ни было, представила себе, что на самом деле происходит в миг накала страсти. Эти слова, этот легкий мотив заставили ее сердце биться чаще. И вьются, и жмутся так тесно.
Ханна села за стол и, не обращая внимания на недовольство Абигайль, отломила краешек от бутерброда, который ела девочка. Глядя поверх головы сестры, она заметила:
— Что ж ты вся перемазалась в масле, Аби? Ты же не кусок хлеба.
Абигайль воззвала к той, что обладала большей властью:
— Мама, она ест мой бутерброд.
— Ханна, не обижай сестру. Если хочешь бутерброд, возьми…
— Я не обижаю. Я думала, она поделится. Разве нам не следует приучать ее…
— Ханна, не перечь.
— Я и не думала. И вообще, я ухожу.
— Ох, и любишь же ты перечить!
— Вовсе нет.
День выдался погожий. Ханна шла к дому Аннабеллы; шаль свободно ниспадала с ее плеч. Дойдя до аллеи, она пощипала себя за щеки — вдруг повстречает его.
Аннабеллу она нашла в саду, под рано зацветшим терновником — та сидела с книгой.
— Доброе утро! — крикнула ей Ханна.
Аннабелла подняла голову, как всегда, осветив все вокруг своей красотой.
— Приветствую тебя, белокурая нимфа. Правда, под этим деревом все равно что в раю?
— Правда, — Ханна задумчиво, с одобрением оглядела дерево. Листья еще не раскрылись, виднелись лишь тонкие черные ветви и влажные белые цветы с трепетавшими на ветру лепестками. Горделивое дерево стояло, словно охваченное страстью, являя миру цветы, выраставшие прямо из мокрой, корявой древесины.
— Вот это красота! — воскликнула Ханна. — Пойдем прогуляемся?
— Что-то случилось?
— Да нет. Так, обычные тяготы семейной жизни, все как всегда.
— Ладно, я только предупрежу маму.
Ханна осталась одна. Одна. В тихом саду. Аннабелла жила совсем другой жизнью: единственный брат, книги, цветы и красота. Иногда Ханне, со всех сторон окруженной домочадцами и душевнобольными, великим множеством людей, что спешили или просто плыли по течению, казалось, что она живет прямо посреди дороги с оживленным движением.
Во время прогулки Ханна наблюдала, как на встречных действует красота подруги. Сознавала ли Аннабелла, что ее красота создает вокруг нее ореол, накладывает отпечаток на всю ее жизнь? Мужчины приосанивались, выпячивая грудь, и поспешно срывали шляпы. Деревенский парень, только что прогнавший мимо трех коров, приподнял кепку, глупо улыбаясь Аннабелле. Обладай Ханна подобным даром, она бы думала о Теннисоне с большей уверенностью. В конце концов, это ведь сила. А у Ханны силы не было. Она ничего не могла. Ни одна девушка ничего не могла сделать, чтобы выбрать мужа по сердцу: все они только вздыхают, тоскуют, мечтают да стараются быть на виду и казаться посговорчивей.
— Подснежники, — Аннабелла указала на куртинку подрагивающих белых цветочков. — Зайдем в церковь?
— Зайдем.
Это уже вошло у них в привычку. В первый раз казалось, что они преступают границу, совершают нечто запретное, недостойное, предаваясь в церкви праздным мечтаниям и восторженным чувствам. Теперь это стало частью ритуала. Они миновали покосившиеся надгробия в печальном молчании и даже не остановились, как прежде, чтобы сосчитать, кто сколько прожил, и пожалеть детей. Среди прочих была могила семилетней девочки, при виде которой Ханна не могла сдержать слез. Она и теперь мысленно поприветствовала девочку, проходя к холодной каменной паперти. Аннабелла с благоговейным видом потянула на себя тяжелую дубовую дверь, и они вошли. Дверь плотно затворилась, и все погрузилось в тишину, в которой шаги звучали особенно громко; они затаили дыхание. Приглушенные звуки, запах свечей, с которых сняли нагар, ощущение того, что совсем недавно здесь кто-то был. Аннабелла перекрестилась. Ханна сделала то же самое, творя молитву и одними губами, закрыв глаза, шепча имя Альфреда Теннисона. Слова, что слагались в ней столь пылко и страстно, безмолвно срывались с губ.
Аннабелла указала на каменные плиты на полу, куда солнце сквозь витражи отбрасывало едва различимый, переливающийся разноцветный круг. Ханна кивнула.
Она вошла в неф и остановилась у амвона, где на распростертых крыльях бронзового орла покоилась большая Библия. Ханна заглянула в нее. «В шестой же месяц послан был Ангел Гавриил от Бога…» [12]Выведенная вязью буквица напомнила ей, как красиво сочетались инициалы А. Т. и X. А., мечтательно начертанные ею на листе бумаги. Потом она бросила листок в камин, а сердце при этом колотилось так, будто она уничтожала доказательства убийства, «…к Деве, обрученной мужу, именем Иосифу, из дома Давидова; имя же Деве: Мария»[13].
Она подняла голову. Аннабелла присела на скамью, обратив прелестные глаза вверх, к восточному окну. Ханна подошла к скамье по другую сторону от прохода. Опустившись на скрипнувшую доску, она посмотрела вверх, на витражи, на застывшие прозрачные фигуры вокруг распятого Христа, на Его красивую голову, безвольно свесившуюся на правое плечо. Ханна разглядывала Его тело, Его печальное лицо, и в какой-то момент в ней зародилось чувство неподдельного сострадания.
Долгую тишину прервал звук отворившейся двери: вошел церковный староста, мистер Трипп. Он перекрестился и прошел в ризницу, глянув из-под тяжелых, нависающих бровей на девушек, по всей видимости, молившихся. Он узнал дочь доктора и ту, другую, красавицу. Когда староста ушел, девушки переглянулись. Ханна показала на дверь: они поднялись и на цыпочках вышли.