правда в том, чтобы заявить: мы трусы и дерьмо, а не искать извиняющие обстоятельства. В самом деле, никто от Фёдора Фёдоровича ничего не требовал, никто сверху не давил, вынуждая поступать, писать именно так, а не эдак. Он мог «так», мог «эдак» — это было его личное дело. Внутри сознательно избранного бессилия Фёдор Фёдорович пользовался полнейшей, почти невозможной свободой. Но поскольку был трусом и дерьмом, предпочитал писать «так» с аптекарски дозированными добавлениями от «эдак». «О, господи, ведь не один же я такой! — разнервничался Фёдор Фёдорович. — Если мне являются подобные мысли, значит, и другим тоже. Как бы сейчас ко времени пришлась моя пьеса! Так ведь опередят, опередят! Тот же Володька, сволочь! Как бы пробить её?»
В редкие минуты прояснений, спеша от Светы к Миле, Фёдор Фёдорович вспоминал о жене. Он невольно сравнивал её со Светой, Милой, другими женщинами, которых когда-то знал, и приходил к выводу, что она весьма волевой, целеустремлённый человек. Однако единственной женщиной, не оказавшей на него, по сути дела, никакого влияния, была именно жена. Фёдор Фёдорович хотел озлобиться против неё, мучительно отыскивал в ней недостатки, но, кроме житейских, вроде неумения чисто стирать, вовремя гладить, энергично управляться на кухне, не находил. За все прожитые годы жена, в общем-то, не дала ему повода для ревности. Ни разу не солгала. Всегда поступала по справедливости, как её понимала. Была неотделима от слов, которые произносила. Железно претворяла в жизнь принцип: если не знаешь, как поступить, поступай по закону. Она и поступала. Фёдор Фёдорович мог предсказать не только её поступки, но и слова, интонации. Иногда потешался, если, к примеру, она спешила, а Фёдор Фёдорович и Феликс не шли завтракать, жена возмущённо кричала: «Ну, сколько можно ждать, товарищи!»—иногда жалел. Попав на руководящую работу в двадцать лет, оставаясь на ней всю последующую жизнь, она, естественно, мыслила и говорила штампами. Фёдор Фёдорович сейчас думал о ней как о совершенно чужом человеке. Такое, холодное, окончательное отчуждение даже удивило его. «В чём дело? Она за всю жизнь не сделала мне ничего плохого. Не всегда же мы были чужими?»
Действительно, не всегда. Были, были общие радости, надежды, планы. Фёдор Фёдорович, помнится, бегал к ней с написанным. И она понимала, давала толковые советы. Отчего же сейчас так отупела? Сейчас Фёдору Фёдоровичу и в голову не могло прийти: читать жене написанное. «Видимо, дело в том, — спокойно подумал Фёдор Фёдорович, — что её воля, цели, да вся её жизнь реализуются в некой умозрительной, по крайней мере для меня, плоскости. Не только как мужа, — усмехнулся он, — так сказать, близкого человека, но и простого обывателя, жителя Отечества. Что толку, что сначала она ведала торговлей, сейчас занимается строительством, завтра, возможно, её перебросят на что-то другое? Хороших вещей не купить, как не было ничего в магазинах, так и нет. Вот разведёмся, когда я получу жильё, сколько предстоит мытарств? Где оно — могучее строительство? Вокруг развал, а у неё ни стыда, ни раскаянья! Да что она, родилась, что ли, чтобы руководить? Откуда уверенность, что всё, всё! по силам? Миллионы людей до пенсии сидят за канцелярскими столами, произносят заклинания, насаждают инфернальную бумажную жизнь, враждебную всякому живому делу. Да можно ли при такой работе оставаться… живым человеком — женой, матерью? Неужели бумага сушит жизнь? Как же нам жить вместе, когда нет общего, объединяющего?» Фёдор Фёдорович отказывался принять за объединяющее её руководящую работу. Она — его литературные труды. Общим у них был сын Феликс, но он вырос.
Фёдор Фёдорович вспомнил один давний эпизод. Они тогда жили на Невском в двух узких, как пеналы, комнатах, выгороженных из некогда одной большой. В одной из комнат была ниша, где помещался умывальник. Уборная и кухня находились в коридоре, вне квартиры — общие для нескольких квартир. Дом был полукоммунального типа. Фёдор Фёдорович тогда только ушёл из газеты, сочинял первые рассказы, повести. Материала, казалось, не исчерпать. Он писал по ночам. Вот-вот должна была выйти книжка, в журналах уже напечатали несколько рассказов. Фёдор Фёдорович ходил в молодых, да талантливых. Ему звонили, делали разные заманчивые предложения. Он вдруг сделался интересен совершенно незнакомым людям. Это было предвестием славы, популярности, так тогда казалось Фёдору Фёдоровичу. То была счастливейшая пора. Он был уверен, что покорит мир. Главное, сил было много. Повесть написал чуть ли не за месяц. На большие очерки уходило два-три дня. Тогда-то и позвонил ему Зяма, завлит детского театра, сказал, что прямо сегодня, сейчас, — он уже обговорил его кандидатуру с главрежем и директором, — может дать договор на пьесу антирелигиозного содержания. И если Фёдор Фёдорович к Новому году сделает, они немедленно приступят к репетициям, чтобы зритель увидел постановку уже в следующем году. «Тема, старичок, тема пятки жжёт, отсюда и спешка. Сделаешь эту штуку, она как паровоз тебя потащит. Сам будешь музыку заказывать». С предстоящей славой прозаика Фёдор Фёдорович свыкся, теперь аршинные буквы собственной фамилии увиделись ему на театральных афишах. Он согласился и немедленно приступил к работе. Единственно смущало отсутствие собственных счётов с религией, ну, да Фёдор Фёдорович полагал тогда, чем неизвестнее дело, тем решительнее следует за него браться. Извечный нахрап молодости, стремление к славе, боевитая невежественность, а также привычка к скорописи дали блестящий результат. Обложившись антирелигиозной литературой, Фёдор Фёдорович написал пьесу за три недели. Была там одинокая безмужняя женщина. Был её сын Васька. Был козлобородый постоялец, который сначала втянул в баптистскую секту женщину, а потом принялся за мальчишку. Был и счастливый финал, когда в главаре секты — этом самом козлобородом постояльце — опознали полицая, служившего при немцах в соседнем селе. Правда, было не совсем понятно, зачем это бывший полицай сунулся в места, где его помнили, но Фёдор Фёдорович сделал так, что он как бы уже отсидел свой срок и решил, раз власть простила, значит, и люди должны простить. Но он ошибся, баптист, бывший полицай. У памяти свои законы. Пришлось ему убраться из деревни, оставить в покое Ваську. И Васькина мать, узнав правду о «духовном» наставнике, стряхнула наваждение, вновь стала нормальной жизнерадостной женщиной, вышла в передовые доярки.
Фёдор Фёдорович отнёс пьесу Зяме. Тот сказал, что прочтёт за ночь. Однако на следующее утро не позвонил. Не позвонил и в течение дня. Это удивило Фёдора Фёдоровича, ему были известны первоначальный порыв, восторженность театральных людей. Вечером он позвонил Зяме сам. Тот сразу же огорошил его, сказав, что как раз сейчас его семья празднует день рождения… тёщи. «Ну, а что с пьесой? Ты прочитал пьесу?» — не выдержал Фёдор Фёдорович. «Прочитал, — ответил Зяма, — знаешь, во втором акте у тебя утро, ты пишешь, деревья отбрасывают длинные тени. Но ведь длинные тени — это не утро, а вечер!» — «Вот как?» — удивился Фёдор Фёдорович. «Ага, здорово я тебя поймал! — рассмеялся Зяма… — Люблю, знаешь, ловить авторов на таких вот огрехах».
Что-то странное происходило с пьесой. Фёдору Фёдоровичу не говорили ни да ни нет. Несколько раз он вносил в текст незначительные поправки, а однажды ему вдруг позвонил Зяма и, задыхаясь, будто за ним гнались всадники с шашками наголо, потребовал, чтобы к завтрашнему дню Фёдор Фёдорович доставил в театр пьесу, перепечатанную без единой помарки и желательно на глянцевой бумаге. «На глянцевой?» — «И упаси тебя бог, будет хоть одна помарка, опечатка. Он сразу отложит пьесу и уже неизвестно, когда прочтёт». Фёдор Фёдорович вспомнил Салтыкова-Щедрина, но тем не менее самолично отстукал глянцевый экземпляр. Наступило напряжённое затишье. Все сроки постановки благополучно минули. Фёдор Фёдорович огорчился. Слишком уж легко забыл театр о его пьесе. А между тем деньги по договору ему выплатили, немалые деньги. Но, похоже, на деньги театру было плевать. Он не выдержал, заглянул к главному режиссёру. «Да мы хоть сейчас начнём репетировать, — заверил тот, — тема нужная, своевременная. Надо только получить «добро». — «А почему бы вам не сходить туда, где дают «добро»?» — спросил Фёдор Фёдорович. В ответ главный режиссёр улыбнулся так пронзительно и горько, что у Фёдора Фёдоровича должны были отпасть всякие сомнения: он ходил, не раз ходил. Главный режиссёр намекнул, что не худо бы самому Фёдору Фёдоровичу позаботиться о судьбе собственной пьесы. Будет «добро», за театром дело не станет.
Фёдор Фёдорович начал наводить справки о деятеле — любителе читать с глянцевого листа, ненавистнике помарок и опечаток. Каковы же были его удивление и радость, когда он выяснил, что в своё время тот работал в горкоме комсомола под началом Анны. Фёдор Фёдорович не удержался, позвонил Зяме: «Заказывайте декорации!»
Вечером изложил суть дела жене. Она слушала внимательно. Подчёркнутая её строгая внимательность, помнится, разозлила Фёдора Фёдоровича. Чего хмурить брови, постукивать пальцами по столу, когда всё совершенно ясно? Когда надо хватать трубку, немедленно звонить этому деятелю — домой, на дачу — где, в каких райских кущах укрываются они после напряжённейшего трудового дня? Фёдору Фёдоровичу не понравилось, что лоб жены прорезала морщина — признак ступора, внезапно нахлынувшей тупости — подбородок выставился вперёд. «Ты хочешь, Фёдор, — чеканно уточнила она, — чтобы я ему позвонила и попросила разрешить твою пьесу к постановке?» — «Да! — заорал Фёдор Фёдорович. — Это антирелигиозная пьеса, она проходима, понимаешь, совершенно проходима. Он не пропускает не потому, что там есть что-то эдакое, сомнительное, а потому что таков стиль его работы. Сразу — ничего! Ответственности — ни малейшей! На всякий случай — гноить, гноить! И до него там сидел такой же. И ничего, пошёл на повышение. И он, наверное, хочет на повышение!» Жена чуть заметно поморщилась, как и всегда, когда Фёдор Фёдорович оказывался, по её мнению, во власти мещанских сплетен, обывательских пересудов. «Уж не хочешь ли ты сказать, — прошептал он срывающимся от ярости голосом, — что он — отличный, инициативный товарищ, гробящий здоровье на склочной театральной работе, а не разрешает мой «Омут», потому что пьеса — дерьмо, потому что ещё нужно разобраться, что я за автор, какие такие идейки протаскиваю?» — «Я не могу сказать о нём ничего плохого, — после долгого молчания ответила жена, — но, чтобы звонить ему, я должна сама прочитать пьесу. У тебя есть экземпляр?» — «Да ты… что?» — «Я скажу тебе, что думаю, как только прочитаю пьесу». — «Но когда? Сейчас ночь, а в семь утра тебе встречать египетскую делегацию». — «Я начну читать прямо сейчас». Фёдор Фёдорович бросил на стол экземпляр, сам ушёл в комнату, где сопел на кушетке маленький Феликс. Из другой комнаты донёсся шелест страниц. Забыв о времени, Фёдор Фёдорович сидел в темноте в странном оцепенении. Наконец шелест стих. Он услышал, как жена поднялась с дивана, прошлась по комнате. Задребезжала открываемая форточка. Отчего-то Фёдору Фёдоровичу сделалось тоскливо. Он вдруг подумал, не такой уж шедевр его пьеса, чтобы вот так ночью читать её, обсуждать. Жена стояла у окна. Она не обернулась, когда он вошёл. Фёдор Фёдорович подумал, как, в сущности, всё