Условно пригодные — страница 23 из 45


Катарина говорила то же самое во время своего телефонного звонка после того, как нас полностью разлучили. Говорила в основном она, потому что она меньше рисковала.

Она сказала, что задумалась о том, как мы вспоминаем свое прошлое. Мы представляем себе череду событий и дат, сказала она, с того момента, где мы сейчас находимся, и в обратном порядке. То есть временную линию. Она может быть очень разного цвета, в зависимости от того, что с тобой происходило, например, если ты потерял кого-нибудь, она может стать черной, в других местах – светлее. В некоторых местах этой линии время пойдет быстрее, в других – медленнее. Но все равно в далеком прошлом оно будет представлять собой линию.

Однако самое начало невозможно представить, во всяком случае, у нее не получается, а как это у меня? Она попросила меня подумать об этом.

Для нее, сказала она, а может быть, и для всех линия растворялась, когда она уходила совсем далеко. Когда ты доходил до самого детства, то уже больше не было линии, а был скорее целый пейзаж событий, невозможно было вспомнить их последовательность, может быть, ее и не было, они были словно разбросаны по какой-то равнине. Она считала, что эта равнина относится к той поре, когда время еще не вошло в ее мир.

Она попросила меня подумать об этом.

– Может быть, спросим Августа? – сказала она.- Как это у него, у него тоже равнина или нет?


Когда я сидел на полу перед ребенком и девочка спрашивала меня о завтрашнем дне, я понял, что она все еще стоит на равнине, но уже собирается входить в те туннели, в которых находится время.

Я так хотел понять ее, я старался понять, можно ли на ее лице увидеть время. Но я ничего не мог сказать ей, не мог дать ответ. Я сам не знал, где находится завтра.

– Я не знаю,- сказал я.

И тут я увидел, что ей и не нужен был ответ, что это было неважно. Важно было то, что я сел на пол, чтобы послушать ее.

Она не двигалась. Я почувствовал, что, возможно, никогда так и не станет важно, что я ей говорю, что она никогда не будет оценивать это и относиться к этому очень серьезно. Что можно позволить себе быть медлительным и неточным, и даже не очень знающим, и при этом тебя не накажут, что она все равно сразу не уйдет, а постоит с тобой минутку.


Я спросил Августа о том, как он помнит прошлое.

Была ночь через семь дней после того, как я побывал у него. Они проверяли его несколько раз за вечер, перед тем как погасить свет. У меня ушла неделя на то, чтобы понять их расписание. Оказалось, что оно очень жесткое, Флаккедам и новая инспекторша по очереди приходили раз в час, в начале каждого часа, именно благодаря этой регулярности я и смог обойти их.

Я приходил сразу же после того, как ему давали лекарство в девять часов, теперь у нас было время до 21.30, когда Флаккедам делал обход и гасил свет.

Он лежал на спине и смотрел в потолок.

– Они стали давать мне три нитразепама,- сказал он,- тебе надо поторапливаться, если ты хочешь мне что-то сказать.

Мне нечего было сказать, я просто стоял и смотрел на него, кожа его была похожа на бумагу. В Общине диаконис было отделение, куда принимали брошенных грудных детей, кроме этого, там были дети в кувезе, они были меньше остальных и все же были похожи на стариков. Очень маленькие и все-таки очень старые. Вот на такого ребенка он и был похож.

Два пальца у меня на руке были скреплены пластырем, так сломанный палец меньше болел. Мизинец вообще-то надо было положить в гипс, но тогда бы у них могли возникнуть подозрения. Август делал вид, что не замечает моих пальцев.

Похоже было, что у него температура, я потрогал его лоб, следя при этом за его руками, он был скорее холодным.

– Что бывает, если совсем перестать есть? – спросил он.

– Два дня чувствуешь голод,- ответил я,- потом два дня, когда чувствуешь себе так плохо, будто заболел, потом становится хорошо. Пока ты совсем не потеряешь силы и они не обнаружат это и не начнут кормить тебя насильно.

В школе Нёдебогорд учились и девочки, у некоторых из них была анорексия. Но они надевали по два свитера и прятали на животе подушку, поэтому случалось, что их разоблачали так поздно, что едва удавалось их спасти; об этом я ему ничего не сказал, не было никакого смысла обнадеживать его.

Он начал уставать. Он спросил меня, виделся ли я с Катариной; я сказал, что она попросила меня кое о чем его спросить, и объяснил ему, как, по ее мнению, человек помнит свое прошлое,- а как он помнит свое?

Так же как и мы, сказал он, он тоже помнит линию, ничего особенного тут нет.

Я почувствовал, что тут что-то не так.

– А где она начинается? – спросил я.- Что ты помнишь первым?

– Первое, что я помню,- кабинет,- ответил он,- как я стою в кабинете и смотрю на тебя, там все и начинается.

– Это было всего лишь два с половиной месяца назад,- возразил я,- а что было раньше?

– Раньше ничего не было,- ответил он,- только дыра.

Я не хотел больше задавать вопросов. Я стоял рядом с ним и молчал.

Он заснул. Глаза полностью не закрылись, между веками осталась щелочка, сквозь которую был виден зрачок, притом что по его дыханию было ясно, что он спит. То есть он спал с полуоткрытыми глазами. Это выглядело как-то неправильно, я дотронулся до его век и осторожно их закрыл.

Я бы хотел побыть с ним подольше, но это было невозможно – в любую минуту мог появиться Флаккедам.

Он спал, в этом я был уверен, и все-таки какая-то его часть не спала – один из тех людей, которые находились внутри него. Когда я уже был у двери, он позвал меня, говорил он шепотом.

– Если ты помнишь,- прошептал он,- и у тебя есть прошлое, то тебя можно обвинить и наказать. Если ты ничего не помнишь, то есть для тебя не существует времени, как для других людей, то ты становишься чем-то вроде сумасшедшего, и тогда вместо наказания ты попадаешь под надзор,- тогда у тебя есть какой-то шанс.


На следующее утро меня позвали в кабинет Биля, Фредхоя тоже вызвали туда, они сказали, что пришел ответ из Совета по вопросам охраны детства, а затем школа совместно с Управлением по делам детей и молодежи приняла решение о моей дальнейшей судьбе: в течение нескольких ближайших недель мне подберут подходящий интернат для детей с отклонениями – это было окончательное решение, его утвердил судья.

6

Девятый класс, в котором училась Катарина, по утрам стоял через два ряда от нас. Фредхой проверял все ряды, перед тем как появлялся Биль и мы начинали петь. У всех классов были постоянные места, однако всегда было трудно соблюдать идеальный порядок по краям, на границе рядов,- тот, кто приходил последним, не мог протиснуться на свое место, а вставал сбоку.

Через девять дней после того, как нас полностью разлучили, Катарина пришла в самый последний момент, но при этом все-таки без опоздания, она оказалась немного впереди меня, почти рядом с Фредхоем. Это притупило их внимание. Невозможно было представить себе, что она на что-нибудь решится.

Каждый ученик по утрам приносил с собой свой собственный песенник, он обязательно должен был быть в переплете – во избежание преждевременного износа. Она открыла свой песенник так, что я не мог не заметить написанные в нем слова, но держала его так, что никому другому не было их видно. Буквы были очень маленькие – меньше был риск, что ее замысел раскроют. Все время, пока мы пели, я пытался разобрать, что там написано,- она спрашивала: «Как зовут твоего опекуна?»


Всем детям-сиротам и всем детям, которых забрали из дома, лишив их родителей родительских прав, назначали опекуна – таков был закон.

Обычно это был юрист из Совета по вопросам охраны детства, своего я однажды видел, это было, когда Комитет по социальным вопросам назначил мне неопределенный срок пребывания в интернате Химмельбьергхус,- тогда именно она сообщила мне об этом. Она сказала все как есть, что она одновременно назначена опекуном двухсот-трехсот детей, то есть формально она была мне и матерью, и отцом, но однако больше мы встречаться не сможем, если только я не захочу жениться до восемнадцати лет или если у меня не появится имущество, которым надо будет распоряжаться. С тех пор я ее не видел.


Это было слишком сложно объяснять Катарине. Я просто написал в своем песеннике: «Йоханна Буль. Совет по вопросам охраны детства», а через три дня перешел на один ряд назад и поднял книгу повыше. Никто ничего не заметил.

На следующий день меня позвали к телефону – мне позвонили.


В школе в распоряжении учеников было два телефона, оба они находились в жилом корпусе: один – на половине мальчиков, другой – на половине девочек.

Оба телефона соединялись с коммутатором школы в приемной Биля, но это были телефоны-автоматы, по ним разрешалось звонить во время большой перемены с 11.40 до 12.30 и по окончании обязательного приготовления уроков с 20.15 до 20.50. Позвонили мне в 12.05, я был в это время во дворе, и за мной пришел один из учеников младших классов, его послал Флаккедам. Он сказал, что меня зовет к телефону мой опекун.


Трубка лежала на маленьком столике с телефонными книгами. Впервые за все проведенное в школе Биля время мне позвонили, если не считать двух случаев, когда звонил представитель Попечительского совета, сам же я никогда никому не звонил. Телефон висел на стене, никакой кабинки не было, это было хорошо: после случая с Вальсангом мне не очень нравились тесные помещения.

Это была Катарина.


Телефоны установили, когда я пробыл в школе год. До этого трудно было получить разрешение позвонить, на то должны были найтись какие-нибудь веские причины, к тому же разрешали звонить только из канцелярии школы: ты разговаривал, чувствуя постоянное напряжение, люди проходили мимо, секретарю было слышно каждое твое слово, и при этом ты понимал, что занимаешь школьный телефон. Во время утреннего пения Биль как-то сказал, что телефоны существуют только для передачи коротких и жизненно важных сообщений.