Страх копошится в желудке, растекается по венам.
Что я делаю здесь? Того проницательного, надежного и понимающего Сороки не существует — его породило мое воображение. Я бродила по лугам и говорила сама с собой. Мне пора лечиться.
По инерции делаю еще пару шагов вглубь, и зрение цепляется за знакомую улыбку и насмешливый взгляд. На доли секунды я чувствую взрыв одуряющей радости и облегчение, но тут же впечатываюсь в стену осознания, теряю равновесие и падаю на колени, жадно шаря глазами по огромной фотографии, табличке с датами и притаившимся в траве пластмассовым цветам. Через стекло с мутными разводами Сорока приветливо скалится мне из давнего прошлого. Никакой это не глюк. Это — он. Он!
— Так ты… — Дыхание сбивается, картинка подергивается туманом и уплывает, — ты… все же… есть? То есть я хотела сказать… — Я глотаю ком, ставший поперек горла.
Его нет.
Нет в живых много лет, но оглушающее чувство потери накрывает меня гигантской волной и вновь позволяет ощутить сердце, что истошно колотится под прижатой к груди ладонью.
— Почему ты помешал мне спрыгнуть с обрыва? Зачем вообще разговаривал со мной? Зачем стал для меня… другом? — Как только я произношу это чертово слово, горе вмиг вытесняется злостью. — Если обратная дорога все же существует, почему ко мне пришел ты, а не Стася???
Я беззвучно плачу, икаю, всхлипываю, плечи вздрагивают.
За прошедшие полгода я так и не набралась смелости навестить сестру, хотя Паша регулярно у нее бывал. Она ни разу не снилась мне — разве что ее хрупкие бледные руки не выходили из памяти и стали навязчивым ночным кошмаром.
Я не должна была выжить и не должна сейчас жить, так почему Сорока явился мне и пытался убедить в обратном?
…Не потому ли, что только чудо могло меня спасти, и оно произошло?..
— Ты еще не уехала? — Слух все же подводит — выдает желанную галлюцинацию, веки опускаются и поднимаются, добавляя четкости светлому пятну, возникшему совсем рядом.
Сорока, в неизменной белой футболке и голубых джинсах, садится на скамеечку у ограды и, опустив голову, с интересом пялится на свои кеды.
Хочу вскочить и бежать без оглядки, но не могу — сумка тянет к земле. Онемев, разглядываю реального, близкого и дорогого мне призрака.
Он не смотрит на крест, не замечает своего имени, выбитого золотом на черном фоне, держится расслабленно и спокойно — наклоняется, затягивает развязавшийся шнурок, откидывается на спинку, проводит ладонью по высветленной челке и улыбается. Точно так же, как на фото…
И я с ужасом понимаю, что он не осознает, где находится.
25
Этот жалящий тугой клубок чувств знаком мне — раньше мы часто наведывались в полночь на городское кладбище или бродили по заброшкам, которым аборигены приписывали дурную славу. Липкий страх, азарт и восторг заставляли сердце биться чаще, и пронзительная жажда жизни захлестывала нас. Крепко сцепив ладони, мы все шли и шли вперед до тех пор, пока кто-то первым не переходил на бег. Тогда мы со всех ног неслись обратно в цивилизацию, и звонкий смех безумной троицы тревожил угрюмое безмолвие окрестностей.
Я и сейчас на грани срыва и вопля, но лишь улыбаюсь непослушными губами в ответ на ясную улыбку Сороки.
С трудом поднимаюсь, сжимаю коленями трость, яростно отряхиваю пыльные джинсы, дую на прилипшие ко лбу влажные пряди и вешаю на плечо тяжеленную дорожную сумку.
— Как видишь. Уезжаю сегодня. — Я стараюсь, чтобы голос звучал ровно. — Скоро поезд. Иду на станцию.
Сорока молча кивает. Розоватый луч предзакатного солнца отражается в его бездонных глазах. Еще миг — и я словлю обморок…
— Я просто хотела сказать тебе… — Я не даю тишине затянуться и поглотить мой разум, прогоняю слабость и дурноту и почти кричу: — Ты был прав! Нужно попытаться склеить то, что еще можно склеить. А если не получится — начать с чистого листа. Да, прошлого я не исправлю, но это не отменяет будущего…
— Зачем же ты пришла сюда? — Вопрос Сороки ставит в тупик. — Поезд отходит в половине девятого, а ты не доковыляешь до станции и до десяти!
Я снова смотрю в его безмятежно спокойное лицо, но периферическое зрение фиксирует точно такое же лицо на старой фотографии справа. Перехватываю трость, переношу на нее вес и уверенно выдаю:
— Пришла навестить друга. Что тут странного?
Сорока скрещивает на груди руки и медленно качает головой:
— Ничего… Да я и сам люблю слоняться по кладбищам. Тут тихо, можно о многом подумать. Почувствовать себя живым… — Он снова надолго замолкает, будто подбирая слова. — Кстати, о странном. Я сейчас встретил в поле мужика с косой. Он пер прямо на меня, так что мне пришлось отпрыгнуть, чтобы не покалечиться. Я обложил его матом, но он не услышал. Я что, такой незаметный?
Слезы выжигают горло, но я не даю им пролиться, и смеюсь:
— Ну, лично я тебя вижу и слышу!
«Почему я вижу тебя и слышу?..» — мысли бьются в беззвучной истерике, но бодрый голос Сороки вклинивается в их поток:
— Меня выбесил этот мудак. Я пошел за ним, чтобы объяснить, что он неправ, отобрать косу… но у самой околицы отключился. И нашел себя уже тут. Наваждение! И голова болит зверски.
— Тебя же… по ней ударили! — Я мгновенно затыкаюсь. Фраза похожа на глупый прикол, но Сорока бледнеет.
— Возможно, в детстве мать роняла! — Он отшучивается, но энтузиазм быстро сходит на нет. — Я вообще в последнее время какой-то мутный — постоянно гружусь, силюсь что-то вспомнить и не могу. Меня мучает дежавю, преследуют навязчивые сны, будто я пытаюсь с кем-то завести разговор, войти в деревню, повидаться с бабкой, но у меня не получается. А когда я просыпаюсь, то не могу понять, где явь, а где кошмар… Знаю, звучит бредово. Ладно. Поезд скоро. Пошли отсюда!
Сорока встает и шагает к распахнутой калитке ограды.
Крупная птица, сверкнув просмоленными перьями, устраивается на разлапистой ели неподалеку и хрипло каркает. Светило стремится к горизонту, время утекает как вода. Все, что у меня есть — несколько минут наедине с Сорокой, и их нужно по максимуму использовать.
— Ты часто бываешь в этих местах? — окликаю я и увязываюсь следом.
— Я каждое лето тут.
— А… в другое время года?..
Сорока останавливается:
— Не слежу за датами.
— Поехали со мной? Прямо сейчас! — Я догоняю его и умоляю: — Разве тебе не нужно вернуться? К девушке, к другу, к маме…
— Да. Нужно вернуться… — Он отводит глаза. — Но не к ним.
— Тогда… куда же?! — До треска рукоятки напираю на верную трость, но не унимаюсь. Ожоги наливаются болью, легкие горят.
Сорока напрягается, раздраженно прищуривается, словно я — назойливая муха, посягнувшая на его комфорт… Но, встретившись с моим взглядом, он признает поражение и шепчет:
— Не знаю.
Отчаяние и одиночество мечутся в черном космосе его зрачков, обрамленных холодной синевой радужки.
Я тоже сдаюсь — моргаю, и по щекам текут горячие капли. Он пристально смотрит на меня.
— Сорока, я не хочу расставаться. Ты так помог мне. Я отвечу тебе тем же. Скажи, чего ты хочешь? — Рыдания эхом разносятся над кладбищем, застревают в ветвях, парализуют связки и обрываются всхлипом.
— Покоя, — тихо отвечает Сорока, нависая надо мной.
— Почему?..
— Потому что я устал. Мне паршиво тут. Потому что… все должно идти своим чередом.
Даже сейчас я не могу продраться сквозь его печаль к истине. Его сознание живо, но блокирует травмирующий опыт. Или же… Он специально уходит от ответов.
— Миха, ты ведь все знаешь. Ты понимаешь, что происходит… — Я указываю на портрет позади нас и вновь хватаюсь за трость. — Оглянись. Пожалуйста! Подумай и cкажи: что я могу сделать для тебя?
Он исполняет мою просьбу, разворачивается и, покачиваясь, вплотную подходит к кресту. Пятится назад. Прячет руки в карманы джинсов. Ветер треплет волосы на макушке, белая футболка натянулась на широких плечах. Он надолго замирает, а я жду.
Крапива шумит, гнется к земле, ветлы стряхивают оцепенение и с протяжным скрипом расправляют затекшие конечности. Но порыв стихает, колдовство рассеивается, мир вновь становится статичным.
Сорока возвращается, его лицо безмятежно, на губах блуждает привычная ухмылка. Но в синих глазах я вижу тоску. Неизбывную смертельную тоску, наполнившую его душу в темном глубоком колодце снов, перечеркнувшую надежды и планы, вытеснившую жизнь…
— Как тебе помочь??? Скажи, что мне сделать??? — задыхаясь, повторяю и повторяю я, протягиваю к нему руку в надежде ощутить живое тепло, но пальцы рассекают пустоту. Ворох незнакомых образов и чужих переживаний взвивается в памяти, на миг я слепну и беспомощно отступаю к выходу.
Сорока перебивает:
— Уезжай. Вали отсюда и не возвращайся. Мертвое — мертвым. Живое — живым.
Его слова подхватывает ветер, силуэт меркнет в предзакатных лучах, растворяется и исчезает в сплетении светотеней.
Я остаюсь одна, лишь ворон с высоты с интересом взирает на происходящее.
Перевожу дух, вытираю слезы, а в переломанном теле зудит решимость. Я обязательно помогу Сороке вернуться туда, где его место. Так же как он помог мне остаться там, где я должна быть.
26
Лязгая внутренностями, поезд ползет сквозь черную ночь, поглотившую мир.
На полках плацкарта блаженно сопят уснувшие пассажиры, голые пятки подрагивают под стук колес, подушки надежно прячут кошельки, билеты и документы.
За перегородкой подвыпившие мужики, перебивая друг друга, травят байки о военной службе, спорят, матерятся и чокаются горлышками пивных бутылок.
Я пялюсь в маслянистую темень за окном, но вижу лишь собственное лицо с провалами глазниц, освещенное тусклыми дежурными лампами.
Прикрываю простыней изуродованные ноги, поудобней устраиваю локти на прохладной столешнице, глотаю остывший чай, и подстаканник дребезжит в онемевшей руке.
Нервы гудят от пережитого потрясения, сознание сопротивляется и включает защитный механизм — чем ближе я к городу, тем сказочнее, иллюзорнее и невозможнее становится тихая деревня, ее проклятые окрестности и все, что случилось со мной там.