Услышь мою тишину — страница 29 из 41

— Нет. — Мотаю головой, и она горько усмехается:

— Ну конечно же… Я брежу. Он был единственным. Да я и не об этом хотела поговорить.

Она тушит окурок, садится на Стасино место и подпирает худым плечом трухлявую раму.

— Ты хотела со мной поговорить? — Я напрягаюсь.

— Ну… да. Поэтому я здесь. — Ксю мнется, поправляет резинку на макушке, снова одергивает куцые рукава. — Не сочти за наглость, но это мой долг. Как человека, как, черт возьми, гражданина, как друга в перспективе…

— Ты меня пугаешь. — Стараюсь обратить все в шутку и разрядить обстановку, но она качает головой:

— Наши девочки, официантки, они… ведут себя по-скотски.

— Все нормально, я привыкла! — заверяю я, но Ксю перебивает:

— Нет, Влада. Ты очень крутая. Я сейчас искренне! Теперь я знаю твою историю, и… нечаянно увидела, что ты пытаешься скрыть. — Она кивает на бордовые лоскуты кожи на моих бедрах. — Твои раны — это не так уж страшно. Это твоя жизнь, твоя история, ее не нужно стыдиться. В некотором роде они — твое счастье, потому что теперь рядом с тобой не будет случайных людей. Шрамы, как лакмусовая бумажка, сразу выведут на чистую воду негодяев и притянут к тебе только обладателей чистых сердец. Ты сказала, что смирилась со смертью сестры и отпустила ее благодаря другу… Так что ты молодец.

К горлу подступает комок. Ксю искренне сопереживает мне, жалеет и поддерживает, и это не то, чего я так боялась. В ее сочувствии нет ничего унизительного.

— Спасибо… — Стираю со щеки каплю, переполняюсь благодарностью, и слезы вырываются сплошным потоком. Сорока не ошибался — эта девушка могла бы спасти человечество. Ее заботы и нежности хватило бы на всех…

Она легонько гладит меня по руке и тихо продолжает:

— Я тоже перенесла смерть любимого человека и живу с ней уже много лет.

* * *

45

В тишине натужно гудит холодильник, дождь стучит в стекла, слезы превращаются в рыдания, плечи сотрясает крупная дрожь.

— У меня уже получается спокойно говорить о его смерти. — Ксю долго смотрит на свое отражение в черном глянце ночи. — Но я больше жизни любила его.

Она расслабляется, губы трогает улыбка.

— Тогда было совсем другое время. Опасное. Странное. Жесткое и жестокое, но… самое лучшее.

Я жила в другом городе, имела кучу друзей и увлечения — сочиняла стихи, была вокалисткой в группе, бунтующим подростком и головной болью родителей. Но перед Новым 2003 годом тяжело заболел дед, и родители перебрались поближе к нему, подобрав относительно дешевый вариант в районе под названием Озерки — ты знаешь, где это… Я тогда даже не предполагала, насколько «весело» там окажется. Мутные личности ходили табунами, поигрывали ножами-бабочками, околачивались у подъездов, сально ухмылялись, орали гадости вслед… Все мои друзья остались в сотнях километров, и я задыхалась от одиночества — интернет был медленным и дорогим, мобилы имелись не у всех. Не смейся!

Пришлось перевестись в местный технарь, где в первый же день меня оттаскали за разноцветные волосы — я тогда выглядела примерно как ты.

Каждую вылазку на улицу сопровождало улюлюканье своры гопников. Меня тошнило от одного их вида, хотелось убивать. Это продолжалось раз за разом, пока… из подъезда мне навстречу не вышел Курт, мать его, Кобейн!

Это явление было настолько аномальным, что я приняла его за галлюцинацию. Но оказалось, что этот чувак — мой сосед Никита. Он так улыбнулся, что жизнь снова обрела краски. В тот день он прогулял занятия — мы уехали в Центр, забрались на крышу высотки на улице Горького и несколько часов проболтали ни о чем и обо всем. Ник растопил мое сердце и потряс своими знаниями — при такой неформальной внешности он оказался отличником. Он был… неприкаянным, нервным, но бесконечно интересным — его голова вечно выдавала больные идеи, которые наполняли смыслом пустоту, окружавшую нас.

Я завороженно слушаю Ксю. Все, что она говорит, мне известно, но под таким ракурсом кажется странным и незнакомым. Оказывается, Ник был и ее другом…

— Я стремительно влюблялась. — Она откашливается. — Шла по району с прямой спиной, не реагировала на насмешки, стойко сносила подножки и тычки, потому что вечером меня ждала новая встреча с Ником — понимание с полуслова, легкость, комфорт.

Но в один прекрасный день люк распахнулся, и на крыше появился его друг.

Ксю переходит на восторженный шепот:

— Он сразил меня. Я смеялась над шуткой Ника, но моментально забыла обо всем. Синие глаза, широкая улыбка, уверенность в каждом движении… Он навис надо мной, прищурился и быстро представился: «Сорока».

По дороге домой он взял меня за руку, и я просто пошла рядом с ним.

Между нами искрило — мозг отключался, слух отказывал, зрение подводило.

Вскоре выяснилось, что мы живем рядом. Он приходил, бросал камешек в окно, и я линяла на улицу. Прогулки были волшебными — мы ночи напролет говорили о простых и сложных вещах, смеялись, мечтали, умопомрачительно целовались… Переспали мы через неделю после знакомства, но это было естественно — я поняла, что выбор сделан, и не собиралась больше никого искать.

Сорока держал в кулаке весь мир, мог защитить, разговорить, очистить от боли и направить. В девятнадцатилетнем мальчишке таилась такая мудрость, что я и сейчас, в свои почти тридцать пять, постичь не могу.

В нем было что-то запредельное — то, что мне так и не удалось ухватить. Он ярко горел, торопился жить, словно знал, что не задержится здесь надолго.

Ксю скрывает лицо за ладонями и тяжело дышит. Она плачет.

Не решаюсь ее прерывать, по коже ползет озноб. Для нее Сорока и был самой жизнью…

— Наши отношения продлились три месяца. — Ксю снова закуривает и прячет скорбь за маской спокойствия. — Но они были кристально чистыми, честными, настоящими. Я жила за его широким плечом и забыла об осторожности. С Сорокой даже Озерки начала нулевых казались раем — над грязью и трещинами в асфальте мы летали. Но однажды меня сильно избили. — Ксю стягивает клипсу и демонстрирует изуродованную мочку. — И Сорока не смог остаться в стороне. Он пошел на разборки один, его уже ждали трое. Он погиб. А я… так и осталась висеть в воздухе.

Ксю прислоняется лбом к стеклу, вдыхает и выдыхает дым, и ее бледное отражение исчезает в его завихрениях. По ту сторону стеной стоит дождь, ночь и настоящее, а Ксю все еще находится в прошлом.

— Его обнаружили не сразу. Неделя прошла в бреду — надежда, бессилие, ужас, снова надежда, но… Чуда не случилось. После похорон я долго искала его в других людях — упрямо, безумно, невыносимо. Хваталась за незнакомых прохожих, сидела под его дверью, жрала какие-то таблетки, чтобы спать.

Поступали угрозы, но я их не помню. Мы переехали, но я все глубже и глубже погружалась в пучину небытия — не ела, не разговаривала, ничем не интересовалась. Свет померк.

Как-то раз я бесцельно каталась в троллейбусе по Кольцевой, четко осознавая, что мне скоро придет конец… И увидела в салоне объявление: в кризисный центр, куда направляли людей после попытки самоубийства или безутешных родственников, требовались волонтеры. Я с великим рвением принялась за работу — она меня спасла. Мне было плохо, но в моих силах было помочь тем, кому еще хуже. После технаря я год помогала в клинике для наркоманов. Именно в этих учреждениях я научилась говорить. Не замалчивать проблему — иначе крышка. Там я заново научилась жалеть, сочувствовать, раскрываться и получать поддержку в ответ. Мне нельзя унывать! Потому что за меня отдали жизнь…

Ксю избавляется от истлевшей до фильтра сигареты, спускается на пол, шагает к столу, откусывает половину овсяного печенья, старательно жует и запивает холодным кофе.

Она мурлычет от удовольствия, и я смеюсь сквозь всхлипы — настолько неподдельны и забавны ее эмоции.

— Мне очень мало нужно для счастья, — поясняет она и озирается по сторонам, — кстати, где твой телефон?

— Что? Зачем? — теряюсь я, не поспевая за ее умозаключениями, но в мою ладонь уже ложится теплый пластик его корпуса.

— Я многое повидала и уверена — твоему парнишке непросто сейчас! — Ксю снова царапает меня цепким профессиональным взглядом. — Не стыдись себя, Влада, прими новый расклад. Напиши ему одно простое сообщение. Вам нужно поговорить.

Я поддаюсь порыву — забираю телефон, дрожащими пальцами отбиваю короткий текст, и на экране остаются влажные следы.

— Он ответит! — заверяет Ксю. — Он выйдет на связь. Все будет хорошо. Не смей больше плакать.

* * *

46

В актовом зале духота и гул, кто-то кашляет, кто-то ржет, усиленный колонками визг директрисы эхом разносится по помещению и с размаху бьет по башке. Учебный год закончен, сессия сдана, впереди практика… и желание покинуть этот чертов колледж возросло до предела.

Мы решили устроить отвальную, мотануть с ночевкой в лес — Пашина гитара, палатка и спальники уже свалены горой в нашей тесной прихожей.

А завтра с утра всех ждет сбор на вокзале, путешествие по краям и весям и три недели прелестей сельской жизни.

Стася, прислонившись к стене, увлеченно сдирает с ногтя неоновое покрытие, я обмахиваюсь свернутой в трубочку тетрадкой и изнываю от нетерпения. За окнами колышутся зеленые кроны тополей, куски ваты плывут по синему небу, а здесь, в «храме науки», продолжается тупой никому не нужный концерт.

Директриса брызжет слюной от восторга, приглашая на сцену «красу и гордость… лауреата… настоящего таланта…», и из-за кулис, в обнимку с аккордеоном, выходит Паша.

Публика, состоящая из скучающих студентов, встречает его свистом и улюлюканьем.

Я тоже усмехаюсь — Паша ненавидит аккордеон и подобные мероприятия и, не скупясь на выражения, высказал это руководству учебного заведения, да только отвертеться от позора все равно не сумел.

Он вешает на плечо ремень и с отсутствующим видом зажимает аккорды. Раздается удивительная мелодия, и земля замедляет вращение. Я смотрю на него во все глаза, качаюсь на волнах волшебства, не могу оторваться от красивого лица, длинных изящных пальцев, порхающих над клавишами и кнопками, прямой как струна спины, строгого костюма и галстука-бабочки. Душа трепещет, как стрекоза на иголке.