Услышь мою тишину — страница 7 из 41

— Что, завидно? — Сорока поднимает хмурый взгляд и усмехается. — Но ты такого не достойна.

Я теряю дар речи. Жгучая обида вмиг вытесняет разлившееся тепло, перечеркнув любой намек на зарождающуюся дружбу.

Рукоятка трости вот-вот переломится под нажимом пальцев, я с трудом ослабляю хватку.

Он прав.

Насухо вытираю покрасневшие глаза и соглашаюсь:

— Я знаю. Об этом и толкую.

Сорока обреченно качает головой:

— Да не о том я!.. Ты слишком зациклена на себе и лишаешь любящего тебя человека права быть счастливым. Лишаешь надежды.

Растерянно моргаю и пытаюсь возражать, но он протестующе машет рукой:

— Сейчас ты скажешь, что шрамы — твоя веская причина тусоваться тут, в глухомани, динамить бывшего и корчить из себя страдалицу, пусть так. Но подумай на досуге — если чувак до сих пор не отказался от тебя, это что-то да значит, а? Не кивай на раны, не прикрывайся ими. Не решай за других… Знаешь, я сочувствую ему. Вот я бы никогда не влюбился в тебя. Не потому, что ты ходишь с палочкой. Просто ты не хочешь, чтобы тебя любили. — Он сплевывает, быстро встает и проходится вдоль берега.

А я остаюсь с открытым ртом и с осознанием. Я уродлива не потому, что на теле шрамы. Все гораздо хуже… И этого не спрятать.

Зеленые кроны, узловаты стволы, песчаный берег, поросший пучками травы, синее небо в сетке гибких ветвей — все приходит в движение, плывет и качается. Крупная дрожь сотрясает плечи — я беззвучно плачу, слезы искажают картинку яркого июньского дня.

Сорока, просунув большие пальцы в шлевки джинсов, в нескольких метрах стоит над водой.

Как же я ненавижу его сейчас!

Тело горит от чудовищной боли.

— Действительно, — с моих онемевших губ слетает чужой хриплый голос. — Жизнь и решения других людей не должны зависеть от меня. Ничто в этом мире и не зависит от меня. Я ничего не могу изменить, ничего не в состоянии исправить, и это ужасно. Я отстранилась от близких, оттолкнула их и заставила принять это… Но я просто… пытаюсь казаться сильной. И мне верят, ведь издалека не заметно, как обстоят мои дела. А на самом деле я жалкая. Ты понял это, как только приблизился. Я жалкая. Ну так пожалей меня?!

Последняя фраза отдается в висках, потому что я кричу.

Светлый смазанный силуэт быстро приближается, Сорока садится на корточки, и его шепот раздается над ухом:

— А при чем здесь я? Ты прекрасно знаешь, кто сможет тебя утешить. И ему наплевать на твои шрамы…

Я в ужасе мотаю головой.

Полный бред.

Паша продолжает писать мне лишь потому, что в очередной раз старается сохранить хорошую мину при плохой игре.

Но Сорока не затыкается:

— …А раны будут болеть всегда. Как напоминание, что ты жива. Ты жива!

Я кусаю губу, оборачиваюсь и натыкаюсь на растерянные синие глаза.

— Не обижайся… Сказал как есть, — оправдывается Сорока. — Я всегда говорю то, что думаю.

Он намеренно спровоцировал мою истерику, выволок наружу секреты и избавил от них, промыл мозги, сделав невыносимо больно, но мне по инерции хочется посильнее ударить в ответ.

— Эй, Сорока! Ну а твоя Ксюха… где она сейчас? — я улыбаюсь, приторно и поддельно, но проваливаюсь в черно-синюю пустоту его глаз и в панике иду ко дну.

Сорока отводит взгляд.

— Дома, в городе… — Он увиливает, и я напираю:

— А почему же ты тусуешься здесь, в глухомани? Прячешься от чего-то? Почему ты не в городе, не с ней?..

Над берегом повисает тишина.

В ушах пощелкивает, от пережитого волнения мерзкая холодная слабость расползается по конечностям, кровь отливает от лица. Я жду ответа, но Сорока резким движением смахивает надоевшую челку, встает и вновь отходит подальше. Разговор окончен.

Мои попытки узнать о нем хоть что-то снова потерпели фиаско.

Утопив в мягкий песок верную трость, неловко поднимаюсь и сообщаю:

— Мне пора… Как бы там ни было… Извини. И спасибо!

— Ага, — отзывается он, — еще увидимся. Пока.

* * *

Остаток дня пребываю в дурном настроении — пытаюсь читать, смотреть сериал, убираться, стирать, готовить. Но слова Сороки настигают везде и клюют в темя. Я жалею себя. Я отталкиваю от себя людей. Я прячусь. Позорно прячусь.

Вскакиваю и ковыляю в темный сырой чулан — там кипы старых газет ждут момента, когда Ирина Петровна снова отправит меня отбывать трудовую повинность. Замирая от омерзения, смахиваю тряпкой сухие крылья насекомых и лапки пауков, формирую из истлевших листов стопку, перевязываю ее бечевкой и волоку к веранде.

Опускаюсь на колени, просовываю газеты в мангал, щедро лью сверху жидкость для розжига огня и чиркаю каминной спичкой.

Пламя искрами взвивается в воздух, незнакомые люди на фотографиях съеживаются и поглощаются жадной чернотой.

Всколыхнувшиеся ассоциации пробуждают воспоминания — непроглядный мрак летнего леса, синий купол палатки с отсветами костра. Я сижу на резиновой «точке» и фокусирую зрение то на котелке с остывшей лапшой, то на початой бутылке коньяка, то на гитаре и длинных пальцах Паши.

Мы ушли в поход с ночевкой, а теперь пьяны и орем в черную пустоту песни, срывая голоса. Стася, подняв к небесам тонкие руки, танцует — ее движения, то плавные, то отрывистые, наполнены страстью, лицо спокойно, будто она погружена в транс или глубокий сон. На хрупких запястьях гремят браслеты, светлые волосы разметались по плечам и спине. Она прекрасна.

Песня кончается, гитара смолкает, над поляной повисает тишина. Паша, забыв обо всем, любуется Стасей… Долго-долго. Перехватив мой взгляд, он волшебно улыбается и, растягивая слова, предлагает:

— Давайте еще споем!

Это было в прошлом июне. Прощальная вечеринка перед отъездом на практику. Последние сутки нашей дружбы.

Тогда, будучи еще здоровой и нормальной, я в очередной раз задалась вопросом, почему Паша тусуется с нами.

И ответ прожег, как отлетевшая от пламени искра.

… Из-за Стаси. Ну конечно же!

Он был с нами из-за ее обаяния и тонкой неземной красоты.

Так и есть.

Я подбрасываю спичку в мангал, и она разделяет незавидную участь старых газет.

Паша не выбирал меня. Он не мог выбрать меня.

А этот позер, диванный психолог Сорока, ни черта не знает о жизни, не разбирается в мотивах и поступках людей.

* * *

14

Вытянув покалеченные ноги, я скучаю под навесом веранды и смотрю на далекий лес, подернутый голубой дымкой, на белые громады облаков в прозрачном небе, на суетливых трясогузок, прыгающих по проводам, натянутым между столбами.

Из-за жары и влажности тяжело дышится, испарина выступает на коже мелкими каплями, глаза слипаются — в знойные предзакатные часы даже собаки не лают в соседних дворах.

Меня все еще потряхивает от злости и обиды на Сороку.

И на себя.

Нет, я злюсь только на себя.

А взбудораженные разговором мысли о Паше, которые я так пыталась подавить, вытесняют из головы все другие размышления и думы.

Интересно, как он сейчас живет?

Впервые мы со Стасей увидели его в год окончания школы, летним солнечным утром в фойе колледжа искусства и культуры — у мамы не было денег на дорогостоящие вузы, впрочем, мы бы все равно подали документы именно туда. Хохоча и прикалываясь, мы пробирались сквозь шумную толпу к выходу, когда Стася дернула меня за рукав.

— Глянь, какой качественный мальчик! — В ее взгляде читался шок.

Я тоже обернулась — возле столов приемной комиссии стоял растерянный высокий парень с идеально красивым лицом. Он машинально смахнул со лба русую челку, отливающую медью, и я заглянула в медовую глубину его огромных глаз… Кажется, я выругалась, забыла закрыть рот и так и стояла на месте, пока Стася тайком щелкала камерой телефона и тихонько скулила.

Мы очень быстро выяснили, что зовут красавчика Паша, что он играет на аккордеоне и даже является лауреатом каких-то конкурсов, узнали, в какой группе он будет учиться, разыскали его страницы в соцсетях. На них он не представал таким уж неземным — как и мы, мотался по заброшкам и концертам в клубах, выпивал, тусовался с разными людьми. Когда нужны были деньги — играл в парке вальсы, но больше тяготел к гитаре. Так что в сентябре мы без всякого пиетета решительно подвалили к нему и познакомились. Или он к нам… не суть.

Вокруг нас всегда вертелись интересные личности — творческие, веселые и своеобразные, но Паша выделялся из толпы вечной готовностью прийти на помощь, рассудить, утешить, помочь. Скромность, воспитанность и легкую аристократическую отстраненность он не утрачивал, даже будучи упитым в хлам — и это было удивительно. Когда мы удрали от мамы, Паша собственноручно притащил из отцовского гаража старый кухонный стол, табуретки, телевизор и прочие необходимые в быту предметы. Он же приносил нам еду, когда у Стаси не было заказов, а меня выгоняли с очередной подработки, и в нашем пустом холодильнике вешалась мышь.

Паша подписывался на любые авантюры, в любое время суток был готов сорваться из дома, у него всегда водились карманные деньги… А еще он одной улыбкой мог расплавить айсберг и расположить к себе абсолютно любого человека.

Незаметно мы, трое, стали неразлучными.

— Клево. Ты у нас как друг-***, только не ***! — смеялась Стася, вплетая в его длинную челку атласные розочки канзаши, которые мы с успехом научились делать, а он хохотал, лежа на ее коленях.

В первый год знакомства Паша периодически выпадал из нашего поля зрения, а потом в инсте какой-нибудь курицы из колледжа всплывали их совместные фотки в декорациях популярного в городе паба. Но в понедельник Паша неизменно заявлялся к нам с помятым виноватым лицом и терпеливо сносил все подколы и шутки. Постепенно его загулы прекратились, и мы стали тусоваться вместе семь дней в неделю.

Это Стася придумала для него образ парижского мима для выступлений в парке. А я когда-то собственноручно наносила ему белила на лицо…

После тех посиделок с костром и шаманскими танцами сестры мы разлучились на долгие недели — разъехались по разным концам области.