Чего же он добивается? Неужели так стремится к признанию, о котором никто и не подозревает? Ему будет достаточно одного доброго слова или даже не слова, а какого-то знака, благосклонного взгляда, который сказал бы ему, как говорили в Америке, что в его ниспровергнутой книге все же присутствует определенное мастерство. Не того ли он ждал и в Европе? Может быть, по жестокой иронии судьбы ему, уроженцу острова Мэн, а ныне «успешному американцу» и «напыщенному капиталисту», дано на собственном опыте – перед презрительным судом европейских сородичей, чьи утробы набиты американской тушенкой, а кока-кола буквально течет из ноздрей, – испытать пресловутый «европейский холодный прием»?
Проклятый Модди Ду![107] Но чего еще, кроме этого доброго слова, он ждал? Безусловно, в Америке он даже узнал, какие преимущества можно извлечь из «мгновенного успеха» (как будто «английскому» имигранту незнаком американский холодный прием!), – люди, не дававшие ему в долг, когда он сидел без гроша, теперь все разом звонили ему в любое время дня и ночи, предлагая займы, люди, которые раньше вообще с ним не разговаривали, теперь наперебой стремились к общению, слали ему из Голливуда телеграммы: «Это хорошие деньги, Коснахан, большие деньги», – а когда понимали, что денег нет или есть, но совсем не такие большие и что его слава не так велика, как они думали сначала, то сразу же переставали звонить и писать; люди, прознавшие, что он едет в Европу, тут же стремились с ним подружиться и предлагали пятитысячные купюры французских франков в обмен на доллары – эти купюры у него изъяли на таможне как незаконно ввозимую валюту и не вернули, так что на выходные в Париже он остался на мели; писатели, которые раньше даже не взглянули бы в его сторону, теперь выражали желание посмотреть на него или хотели, чтобы он безвозмездно что-нибудь написал для их литературных журналов, один именитый канадский писатель, напротив, снизошел до заявления: «Конечно, я не читал вашей книги, Коснахан», а одна дама, тоже писательница, причем весьма состоятельная, с которой он познакомился в баре еще до женитьбы, всерьез претендовала на двадцать пять процентов прибыли от продаж «Сингапурского ковчега», потому что лет десять назад Коснахан пошутил, что если когда-нибудь напишет успешную книгу (тогда это казалось весьма маловероятным), то, черт возьми, отдаст ей четверть всей прибыли, и – что куда хуже – оставил расписку как ненадежное, но безжалостное свидетельство своего опрометчивого обещания. Все это он пережил, более того, пережил и простил или же попытался простить. В конце концов, что может раздражать и тревожить сильнее, чем личный знакомый, внезапно сделавшийся знаменитым? В какой-то мере он стал знаменитым специально для нас, разве нет? Да, лет десять назад он хотел с нами выпить, а мы отказались и не удосужились ответить на его письма, но что нам мешает возобновить общение с того места, где мы остановились? Разве он не оправдал или, напротив, не вычеркнул в одно мгновение все, чего мы не сумели добиться в жизни за это время? В самом деле, не лучше ли нам возобновить отношения с ним для его же блага, ведь мы его знаем, знаем его неуемную расточительность, и, если не придем к нему первыми, уже очень скоро – не успеешь и глазом моргнуть – он опять останется без гроша, как в те прежние времена, когда мы водили знакомство, а кроме того, у нас есть для него как раз такая работа, которая сделает имя нам и заодно придаст дополнительный блеск его имени, – все это Коснахан испытал на себе, как, впрочем, и истинное великодушие тех немногих людей, которые искренне в него верят, тех немногочисленных рецензентов, которые и вправду имеют в виду то, что пишут, и настоящих друзей вроде Артура, Сиуарда и Билла. Но все, кто в него верит, остались в Америке, а здесь, в Европе, – вновь эта необъяснимая, чуть ли не детская обида, но такая глубокая, что она не может быть беспричинной и глупой, – он не услышал ни единого доброго, сердечного слова, вообще ни единого слова, разве что (не считая приветствия от Ильяма Дона) по телефону от брата Мэтта, во время единственного междугородного разговора, который после двух первых серьезных и ясных минут состоял в основном из повторов единственной фразы: «Что ты сказал? Повтори, я не расслышал…» – и периодически прерывался непонятно откуда идущим посторонним голосом, твердившим по-немецки сквозь помехи на континентальной линии что-то вроде: «Nicht so besonderes schlecht!»[108] или «Hamburger Beefsteak mit zwei Eiern und Kar-toffelsalat»[109] – ну что за черт?!
В прежние времена они все молились за его успех: мать, отец, брат Маттиас и брат Джон, ныне отбывающий заключение на острове Святой Елены (кстати, не послать ли ему открытку, размышлял Коснахан, проходя мимо газетного киоска, открытку с изображением Мамертинской тюрьмы, может, это его рассмешит, а может, и обидит; наверное, лучше отправить ему рождественскую открытку, если удастся такую достать, она как раз и придет к Рождеству), – и надеялись, что в нем «есть отличный потенциал» и он «кой-чего добьется на новом месте». Кажется, Коснахан понял, в чем причина его обиды. Он вправду добился успеха, но слишком поздно: отца и матери больше нет, и хотя он отправил матери почтой экземпляр «Сингапурского ковчега» с хвалебными отзывами на обложке – вместе со слоником из ляпис-лазури, купленным для нее в Провинстауне, – к сожалению, оказалось, что новая книга американского издания была задержана на таможне, а потом и вовсе потерялась. Возможно, матушка Драмголд, не зная, что это такое, отказалась платить пошлину за бандероль. Он так и не выяснил, почему она ее не получила. Мэтт совершенно не умел писать письма. На самом деле, хоть и священник, он был почти что неграмотным. Когда чуть позже вышло британское издание, всецело провальное, его мать вряд ли об этом знала. Но зачем мучить себя горькими размышлениями? Ведь даже эта весьма драматичная история успеха относилась к избитой традиции. Но сколь бы неблагодарно это ни звучало, мог ли европеец не видеть в Америке прежде всего свой резонатор, свое испытание на прочность?! Где больше возможностей, там и конкуренция выше. И наконец став «кем-то», он уже не спешил вернуться на родину, чтобы похвалиться солидным выигрышем, полученным за счет великодушного соперника. Теперь Коснахан сделался американцем, женился на американке, пустил корни в американскую почву. У него нет ни малейшего желания возвращаться на остров Мэн. Однако в нем пока остается достаточно от европейца, чтобы задаваться старым как мир вопросом: может ли европеец чувствовать себя настоящим американцем, предварительно не примирившись с Европой, не примирившись, хотя бы притворно, со своей бывшей родиной?
В том разговоре с Маттиасом по телефону, когда голос брата, такой знакомый, мирской, периодически прорывался в Дуглас к Коснахану, Мэтт говорил: «Нет, старик, я не сказал, что это не смешно, потому что как раз таки очень смешно. Я сказал…» И после очередного треска помех в разговор снова вклинилось «Hamburger Beefsteak mit zwei Eiern und Kartoffelsalat!» – «Что ты сказал?» – а потом вновь голос брата, ясный и смеющийся: «Я сказал, это напомнило мне времена, когда мы пели «Услышь нас, Боже, с горней высоты». Старый рыбацкий гимн с острова Мэн, который, наверное, оставался для Мэтта важнее всего на свете и о котором он вспомнил во время междугородного телефонного разговора меж Дугласом и Брюгге.
Решив пока что не переходить через дорогу, Коснахан продолжил путь по той же стороне улицы Венето, все еще в направлении площади Барберини. Он был не из тех, кто шагает по городу, не задумываясь, куда идет. Наоборот, он частенько об этом задумывался, причем так напряженно, что каждый раз, приближаясь к какому-нибудь месту, где всяк счел бы логичным перейти через улицу, он шагал дальше, исходя из решения любой ценой – если возможно – избежать перехода. В то же время он любил просто бесцельно бродить по городским улицам, так сказать, дрейфовать без руля и ветрил. Коснахан знавал многих людей, живущих за городом, почти всегда бывших моряков или старателей, у которых любовь к прогулкам ради прогулок сочеталась с такой же необоримой опаской и страхом перед уличным движением. Здесь, в Европе, этот страх еще усилился, в основном потому, как подозревал Коснахан, что с ним не было жены. Он хорошо помнил, как во время их редких поездок в Бостон или Нью-Йорк она буквально вела его за руку на переходах и говорила: «Быстрее, Драмголд. Видишь, дама с коляской. Вот за ней и увяжемся». Или: «Видишь ту милую старушку с трехлетним внуком? Идем за ними, они нас выведут на ту сторону». Смех Лави звенел, как колокольчик.
Хуже всего, что теперь, в одиночестве, он был лишен удовольствия, какое они получали вдвоем, ведь ему нравилось чуточку преувеличивать свои фобии или, наоборот, впадать в сознательно-показательные приступы героизма и, обмирая от страха, тащить Лави за руку через дорогу.
Коснахан знал за собой грех рассеянности, и эта рассеянность вкупе с римским движением пугала его до безумия… Тем временем, наслаждаясь прогулкой по улице Венето с ее широкими тротуарами под густой тенью платанов, он вполне закономерно задумался и о награде за храбрость, которую ему вручило японское правительство.
Случилось это двадцать один год назад, в сезон тайфунов, на закате. Его судно мирно стояло на якоре в гавани Иокогамы, и тут внезапно грянул шторм. Половина команды сошла на берег, почти все остальные уже легли спать, а второй стюард, пожарный и сам Коснахан стояли возле каюты второго стюарда в средней части судна, пили китайский самшу и наблюдали за японским рыболовным баркасом, который тогда находился примерно в кабельтове от них и как раз входил в порт с крошечной спасательной шлюпкой на буксире. Их еще забавляло, что баркас оборудован электрическим гудком, периодически гордо сигналящим. Внезапно стало темно, поднялись волны и ветер, хлынул дождь; потом громыхнул гром почти одновременно с гигантским разрядом молнии,