Коснахан улыбнулся. Воссоединение, да. Но нынешнее воссоединение куда грандиознее! Подумать только, все эти долгие-долгие годы Розмари терпеливо ждала его здесь, служа ему на свой манер, четко, как по часам, исполняя свои ежедневные слоновьи ритуалы, невзирая на Муссолини, фашизм, войны, катастрофы, триумфы, Абиссинию, немцев, Пиранделло, Маринетти, американский либерализм, Гарибальди, де Гаспери и Роберто Росселлини, Розмари мирно жевала сено, а в семь часов вечера выпивала ведро молока и, хрустя морковью и сельдереем, набиралась сил, бескорыстно старела и как будто впрямь дожидалась, когда к ней вернется Коснахан, сначала мысленно, а потом и наяву, ведь, если по правде, она не только обеспечила ему прожиточный минимум в те далекие времена, но и теперь оплатила ему переезд через Атлантику, чтобы он снова встретился со своей благодетельницей во плоти!
И чтобы она наконец-то услышала его голос… Коснахан медленно подошел и погладил ладонью ее прилежный пытливый хобот.
– Розмари, – сказал он, – как же я мог забыть, что ты здесь? Господи, девочка, как ты выросла… Ладно, теперь-то не будем о грустном. Jean traagh choud as ta’en ghrian soilshean![126]
Розмари взмахнула ушами, не очень большими, ведь она – индийская слониха, и, глядя на Коснахана маленькими умными глазами, внезапно вскинула хобот и затрубила.
Коснахан застыл, утратив дар речи.
Naturam expellas… «Вилой природу гони прочь…» Природа! – к вопросу о том, что природа всегда возвращается. Кстати, вилы здесь тоже присутствуют. Розмари… Никакая чудесная встреча после долгой разлуки в литературе и в жизни, от махаутов древности до Джона Клейтона и Сабу в «Тарзане – приемыше обезьян» (узнавание, пресловутый анагноризис![127]) – теперь Коснахан понял, почему вспомнил легенду об Андрокле и льве, – не была более полной и завершенной, и как неправы все те, кто считает долгую память слонов мифом, если только слон не был ранен и не затаил обиду. Да, никакая нежданная встреча не была более полной и завершенной, а в каком-то смысле более драматичной и даже, как казалось ему самому, с явным привкусом Аристотелевых рассуждений.
Ах, Розмари, хранительница моих давних юношеских секретов, моих мечтаний в бурном Индийском океане (где тебя бурно тошнило), сколько раз, образно выражаясь, я держал твою голову у себя на коленях, утешал тебя, как умел, пока ты возвещала муссонам о своих слоновьих страданиях? Сколько раз я тебя мыл и оставлял тебе огромную губку, пропитанную водой, чтобы, когда становилось уж совсем жарко, вот как сейчас, ты могла бы поднять ее хоботом и устроить себе освежающий душ, сколько раз я кормил тебя сеном, твоей послеполуденной шляпой от солнца, – ах, милая Розмари, вот было время! Наша дружба была недолгой и все-таки, как мы видим теперь, осталась глубокой, нерушимой, чуть ли не вечной. Как ты заживешь, Розмари, – а возможно, уже зажила, переведенная на итальянский язык? Кто знает, может, вот сию минуту ты являешь собой гнев Турина на землях Пьемонта! Хотя на данный момент лучше эту тему не поднимать…
И теперь ему представлялось, будто Розмари прямо у него на глазах превращается в слониху в деревянной клетке между шпигатом и вторым люком, по левому борту на носовой палубе старого торгового судна. Палуба после шторма сонно покачивалась на волнах, еле слышно поскрипывая, и сквозь шпигаты так же лениво и сонно летели брызги. На мостике, у тихо вращающегося штурвала, стоял медлительный человек, устремив сосредоточенный взгляд отнюдь не на компас, а в дальние дали своих неистовых вымыслов: Квоттрас. Там же на мостике находился задумчивый вахтенный офицер, уткнувшись скучающим подбородком в уголок брезентовой накидки. Корабельный мотор напевал свою вечную песню: Frère Jacques – Frère Jacques – Frère Jacques… Пробило одну склянку; внезапно, к вящему изумлению Розмари, на крышу клетки упала летучая рыба, Коснахан стремительно подхватил трепещущую небесную тварь и, выбрав момент, зашвырнул ее обратно в море, в блескучий экстаз ее летучих сородичей. Розмари обернулась сувенирным слоником из ляпис-лазури. А слоник из ляпис-лазури – портретом молодого слона на обложке романа под названием «Сингапурский ковчег», слона, грозно нависшего в дверях рубки над капитаном, удивленно глядящим на это диво, примерно как сам Коснахан глядел на портрет на обложке собственной книги, когда, продолжая тихонько посмеиваться про себя, снова уселся за столик под навесом летней террасы «Тарпейской скалы» на Витторио-Венето, в вечерних римских сумерках.
…И действительно, Коснахан полностью преобразился, с предельной ясностью осознавая, что помимо резко поднявшегося настроения, он претерпел одно из тех внутренних изменений – в противоположность литературе, – почти никто не способен уловить в тот миг, когда они происходят; вероятно, по той простой причине, что происходят они во сне. Но Коснахан чувствовал, что проснулся. Официант, которому он сегодня отдал сто лир за молоко, приветливо обратился к нему:
– Как провели этот славный денек?
На что Коснахан бодро ответил:
– Cha bee breagerey creidit, ga dy ninsh eh y n’irriney!
Эта фраза никак не касалась кредитов, а означала всего лишь: «Лжецу не поверят, даже если он говорит правду». И с полной уверенностью в себе он заказал подходящую к случаю бутылку спуманте, которое всегда пил с большим удовольствием. Но сначала надо было сообщить обо всем жене, и Коснахан вновь достал из кармана письмо, уже позабыв о своей неохоте заканчивать его здесь. Впрочем, за ручку он взялся не сразу. Глядя на Венето, размышлял, что именно напишет.
Все то же беспрестанное движение, все то же странное давнее ощущение богатства, безмятежности и благодати от этого их потока по улице Венето с ее платанами и тротуарами шириной в десять футов: но почему же он раньше не замечал, что происходит оно отчасти потому, что ни автобусы, ни трамваи не ездят по Венето, а только пересекают ее, как здесь, на перекрестке с улицей Сицилия?
Дневная жара уже спала, цвет неба сменялся с алого к розовому, от кобальтово-синего к пудрово-фиолетовому, и когда зажглись фонари, Коснахан подумал: что создает ощущение театральности в этом стремительном беге фигур или в одинокой фигуре под арками света в большом городе?
Ему хотелось «ухватить» эти мгновения, запечатлеть – это желание было сродни необузданной страсти – красоту нескончаемых процессий под сиянием электрических римских огней. И красно-желтой луны цвета спелого мандарина. Арктур. Спика. Фомальгаут. Созвездия Орла и Лиры. Но что написать Лави?
И Коснахан вновь оторвался от письма и посмотрел туда, где, подобно настойчивой галлюцинации, катила все та же призрачная пролетка, с сумеречным Гоголем, видимым теперь только как уголек на кончике горящей сигары.
Да, что написать Лави? Что внезапная встреча с Розмари (откуда Лави было знать, если он и сам позабыл, что прототип героини его «Ковчега» везли именно в Рим?) напомнила ему – будто он нуждался в напоминаниях! – о давних днях в море, исполненных тоски по дому, и о не столь давних военных днях в пустынном Карибском море, где не было ни единой подводной лодки, и теперь он снова тоскует по дому и хочет скорее вернуться на Нантакет, к ней, к Молчаливому Лимону? Или (что опять-таки было правдой) что, не будь Розмари, они с Лави могли бы не встретиться вовсе, ведь, если б не долг перед Розмари, он перешел бы в Пинанге на другое судно, и что именно смотритель животных, как Коснахан теперь вспомнил, первым посоветовал ему эмигрировать в Америку? Может, стоит в шутку упомянуть, что Розмари – поскольку все прочие юношеские страдания прошли мимо него, не затронув его наивной души, – на самом деле была его первой большой бескорыстной любовью, а значит, в какой-то мере ответственной за те качества, какими он, Коснахан, обладает в глазах Лави. Или… Но что она означает, их встреча с Розмари? Все было совершенно не то, что ему хотелось сказать, а кое-что Лави и так уже знала. Нет, все было намного более странным, загадочным, удивительным, чудесным! И куда более сложным, чем он мог выразить, но, если по правде, немного похоже на встречу с самим собой. Внезапно Коснахан, который без труда приписал бы тот дар кому-нибудь еще, почувствовал, будто в глубине его собственной головы поселилась некая сила, способная разом выдумать сотню вещей, одна другой остроумнее, смешнее, и в то же время гораздо серьезнее, даже торжественнее, так что, проникшись, с одной стороны, грандиозной комичностью произошедшего, а с другой – столь же грандиозным величием запутанных взаимосвязей причин и следствий, он закрыл глаза и ощутил, что сейчас вот-вот взорвется от приступа неудержимого беззвучного смеха. Больше того, сотни идей, сотни смыслов, казалось, поднимались из тех же глубин, из того же источника у него в голове: словно сонм дерзких ангелов, они летели вверх по спирали сквозь мысленный эфир, на который он обратил свой внутренний взор, как только он сообразил, что это за ангелы, небеса словно втянулись в него, и среди этих ангелов он вроде бы разглядел матушку Драмголд, неспешно взмывавшую ввысь на своем небесном пути. Его мать? Но ответ пришел раньше, чем Коснахан успел сформулировать вопрос.
Не была ли Розмари сигналом от матери, весточкой с той стороны, или… Нет, мать словно сама создала Розмари или, по крайней мере, направила его к ней, к его кроткой и невероятной слонихе, к этой встрече, почти возвышенной в некоей мягкой буффонадной манере. Возвышенной оттого, что она как бы сообщала ему, что жизнь – всякая жизнь – должна иметь счастливый конец, что наше чувство трагического даже более легкомысленно, поскольку дается нам только из эстетических соображений, что за пределами трагедии, за пределами мира, хотя и не вполне за пределами искусства – естественно, хотелось бы надеяться, что мы изведаем это нескоро, – лежит примирение, превосходящее наши самые смелые оптимистические мечты, что Коснахан, хоть и не самый значительный из писателей, все же серьезнее, чем Шекспир и другие. И каков еще смысл этой весточки, этой встречи, этого напутствия? Зачем сообщать ему, что, приняв смерть матери – а сейчас он впервые принял ее целиком, – он отпустил мать, и ему представлялось, как она летит сейчас сквозь синие вечерние римские облака, за юную золотую луну цвета спелого мандарина, все выше и выше, в сопровождении ангелов факта или мысли, навстречу своему святому Петру, который поприветствует ее на мэнском гэльском, с тенью страдальческой улыбки на устах, у тех самых врат… Коснахан раскурил трубку. Его била легкая дрожь. Он был тронут до глубины души. Но секундой позже с трудом верил, что у него были подобные мысли, несколько примитивные даже по самым примитивным меркам. Тем не менее очень трудно найти слова, чтобы рассказать Лави о том воздействии, какое оказала на него встреча с Розмари, даже на самом обыденном, прозаическом уровне.