повсюду приливы, такие исполинские, что полоса водорослей и обломков тянулась по траве далеко позади, и огромные бревна, и чурбаки, и сведенные судорогой коряги, подобные распятиям или замороженные в пламени ярости, и самое лучшее – несколько поленьев, прямо просящихся в печку, так что они машинально выбросили их за пределы досягаемости волн для неведомого прохожего, памятуя собственные нищие зимы, – и еще коряги, возле рощи и высоко на выкошенных морем лесистых обрывах по обеим сторонам, где, тоскуя над водой, росли изуродованные деревья. И повсюду, куда они ни бросали взгляд, валялись обломки – дань, собранная бешенством зимы: разбитые курятники, разбитые буи, разбитая стена рыбачьей хижины из когда-то аккуратно пригнанных досок, теперь разошедшихся, с торчащими гвоздями. И самый пляж носил на себе следы этой ярости – гряды, волны и завалы из гальки и ракушек, через которые им то и дело приходилось перебираться. А рядом – жутковатые гротескные дары моря, пропитанные его бодрящим йодистым запахом: бредовые клубни ламинарий, точно старые автомобильные клаксоны, скрепляющие бурые атласные ленты в двадцать футов длиной, фукусы, похожие на демонов или на сброшенные тщательно очищенные панцири злых духов. И снова обломки: сапоги, настенные часы, рваные рыболовные сети, развороченная рулевая рубка и возле на песке – искареженный штурвал.
И лишь на мгновение удавалось осознать, что вся эта картина, проникнутая ощущением смерти, гибели и опустошенности, была лишь видимостью, что под плавником, под обломками, даже под ракушками, которые они давили, в струях зимных ручейков, через которые они перепрыгивали, у границы прилива, как и в лесу, шевелилась и потягивалась жизнь, шло кипение весны.
Когда Астрид и Сигурд на миг укрылись за вывороченным с корнями деревом у одного из нижних валов гальки, они вдруг заметили, что тучи над морем рассеялись, хотя небо было не синим, а по-прежнему ярко-серебряным, и они различали теперь – или, во всяком случае, им так казалось – цепь островов, замыкающих ширь пролива. На горизонте резало волны одинокое грузовое судно с поднятыми стрелами. Еще удавалось уловить очертания Маунт-Худа, но, возможно, это были облака. А на юго-востоке, на пологом подножии горы, они заметили треугольник омытой бурями зелени, словно вырезанный в нависшей там серой мгле, и в нем – четыре сосны, пять телеграфных столбов и расчищенную площадку, похожую на кладбище. Позади них льдистые горы Канады спрятали яростные пики и снежные обвалы под еще более яростными облаками. И они увидели, что море посерело от белых гребней, от забурливших вдали течений и от брызг, летящих не к скалам, а от них.
Но когда их захлестнула полная сила ветра, они, посмотрев от берега, увидели хаос. Ветер уносил прочь их мысли, их голоса, даже самые их чувства, а они шли, дробя раковины, смеясь и спотыкаясь. И когда наконец они вынуждены были остановиться, продолжая держаться за руки, они уже не могли различить, соленые брызги или дождь хлещут и жалят их лица – клочья пены, унесенные с моря, или дождь, из которого родилось море… Вот к этому берегу, через этот хаос эти течения принесли из прошлого их маленький кораблик с его безыскусственной вестью, чтобы он наконец обрел безопасность и дом.
Но через какие бури пришлось им пройти!
Через Панамский каналИз дневника Сигбьёрна Уилдернесса
Frère Jacques
Frère Jacques
Dormez-vous?
Dormez-vous?
Sonnez les matines!
Sonnez les matines!
Ding dang dong
Ding dang dong…[1]
Нескончаемая корабельная песня.
Грохот машин: повторяющийся бесконечный канон…
Выходим из Ванкувера, Британская Колумбия, Канада, в полночь 7 ноября 1947 года, на пароходе «Дидро» курсом на Роттердам.
Дождь, дождь и хмурое небо весь день.
Приезжаем в порт в сумерках, под моросящим дождем. Все вокруг мокрое, темное, скользкое. Погрузочная площадка освещена тусклыми желтыми фонарями, расположенными далеко друг от друга. Черные геометрические контуры на фоне темного неба. Местами – точечные скопления света. На корабль загружают картонные коробки с маркировкой «Сделано в Канаде».
(Сегодня утром, во время прогулки по лесу, внезапный наплыв волнения: размокшая тропинка, топкая грязь, грустные деревья, плачущие дождем, охряные опавшие листья; вот оно. Не верится, что уже завтра меня здесь не будет.)
Мы с Примроуз – единственные пассажиры на грузовом судне. Вся команда – бретонцы. Корабль американский, идет под французским флагом. Пароход класса «Либерти» водоизмещением 5000 тонн, скорость на полном ходу – 10 узлов, электросварной корпус.
Грузчики уходят, на борт поднимается шкипер. Ощущение скорого отбытия нарастает. Часы идут, ничего не происходит. Мы пьем ром в каюте старшего артиллериста, между шкипером и радистом. Примроуз надела все свои мексиканские серебряные браслеты, напряженно спокойная, наэлектризованно красивая и взволнованная.
Затем: сотрудники иммиграционного ведомства, весьма обходительные и радушные. Все вместе пили коньяк в каюте у шкипера.
Затем: зазвонили колокола, матросы отдали швартовы, с капитанского мостика прозвучали команды, и – внезапно, неспешно – мы отошли от причала. Тонкая полоса черной маслянистой воды становилась все шире… Черные тучи раздались в стороны, в небе вспыхнули звезды.
Северный Крест.
8 ноября. Крепкий соленый ветер, ясное синее небо, чертовски неспокойное море (бурные приливные течения) в проливе Хуан-де-Фука.
…Китовые очертания мыса Флаттери: плавниковый, фаллический, свирепый лик Флаттери.
Мыс Флаттери, чьи скалы, забрызганные морской пеной, похожи на печи для сжигания опилок на лесопильнях.
…Значимость выхода в море 7-го числа. Смысл в том, что Мартин, персонаж романа, который я так отчаянно пытаюсь закончить хотя бы в первом черновом варианте (прекрасно понимая, что в этом путешествии, которое продлится ровно 7 недель, я все равно не буду работать), всегда боялся пускаться в путь именно в седьмой день каждого месяца. Изначально мы собирались в Европу не раньше января. Потом нам сообщили, что январский рейс отменен и, если мы вообще хотим ехать, нам стоит плыть на «Дидро», который выходит из Ванкувера 6 ноября. В итоге он вышел 7-го. Однако самая фатальная дата для Мартина Трамбо – 15 ноября. Впрочем, если нам не придется отбыть из Лос-Анджелеса 15 ноября, все будет хорошо. Зачем я это пишу? Смысл еще и в том, что речь в романе идет о писателе, оказавшемся втянутым в сюжет романа, который написал он сам, как происходило со мной в Мексике. А теперь меня затягивает в сюжет романа, даже толком не начатого. Идея отнюдь не нова, во всяком случае, в том, что касается сближения с собственными персонажами. Гёте, «Наперегонки с тенью» Вильгельма фон Шольца. Пиранделло и т. д. Но точно ли с ними происходило что-то подобное?
Превратить поражение в победу, фурий – в воплощение милосердия.
…Неизбывное, немыслимо опустошительное ощущение, что у тебя нет права быть там, где ты есть; волны неистощимой душевной муки, преследуемой безжалостным альбатросом собственного «я»[2].
Альбатрос тоже присутствует.
Мартин думал о мглистом восходе зимнего солнца, проникающем в окна их домика; о крошечном солнце в обрамлении оконного переплета наподобие миниатюрной картинки, о белом, призрачном солнце с тремя деревьями в нем, хотя других деревьев было не видно, о солнце, что отражалось в заливе, в волнах спокойного ледяного прилива. Боюсь, как бы в наше отсутствие с домом чего не случилось. Роман будет называться «Тьма, как в могиле, где лежит мой друг»[3]. О доме лучше не говорить, чтобы не испортить Примроуз путешествие. Неприемлемое поведение: вспомним Филдинга с его водянкой, вспомним его путешествие в Португалию[4]. Как его поднимали на борт с помощью лебедок. Джентльмен до мозга костей, потрясающее чувство юмора. Ему периодически делали проколы, чтобы выкачать из него воду. Гм.
Опустошительное ощущение отчуждения, возможно, всеобщее чувство неприкаянности.
Тесная каюта – вот твое очевидное место на этой земле.
Каюта старшего артиллериста.
Прелюбопытные угрызения совести от того, что не дал чаевых стюарду. Кому давать чаевые? Не хочется никого обижать.
Ужас Стриндберга перед использованием людей. Когда используешь собственную жену в качестве кролика для вивисекции. Лучше использовать себя самого, так благороднее. К сожалению, и эта идея отнюдь не нова.
Фицджеральда спасла бы жизнь в нашем домике, размышлял Мартин (он недавно прочел «Крушение»). Последний Лаокоон. Невозможно найти человека более далекого от Фицджеральда, чем Мартин. Грустно, что Ф. ненавидел англичан. На мой взгляд, его последняя книга содержит в себе лучшие качества рыцарства и благородства, которых в нынешние времена зачастую недостает у самих англичан. Качества, составляющие самую суть истинно американского духа. Можно ли это выразить без раболепия? При хороших манерах, с точным воспроизведением жуткой наружности Мертвечины и Безвременья, этих тучных врагов Земли и всего человечества. Читайте «Алк»[5], еженедельный питейный журнал и т. д.
…Хотелось бы записать несколько мыслей о культурном долге Англии перед Америкой. Он поистине огромен, даже больше нашего государственного долга, если такое возможно. Но что нам с того? Какую мы извлекли пользу? Мальчики из государственных бесплатных школ опосредованно рыбачат, ловят хемингуэевскую форель. Или Мертвечина и Безвременье толкают речь. В Канаде англичан нынче так ненавидят, что мы быстро становимся трагическим меньшинством. Скорее умрем от голода в Стэнли-парке, чем попросим о помощи. Такое случается каждый день. В Канаде, чье сердце – Англия, но душа – Лабрадор. Разумеется, сам я шотландец. По сути же – норвежец.