Успех — страница 13 из 44

Кроме того, у нас и было-то это всего один раз.


Вот так все началось.

Мне девять, моей сестре — семь. Лето, и мы играем на берегу Пруда — широкого, несколько подзаросшего округлого озера в северной оконечности нашего большого поместья. Один из тех мерцающих, легкомысленных, полных цветочной пыльцы полдней; рябь медленно разбегается по воде, на которую жаркий ветер нанес пушок одуванчиков. Смогу ли я отыскать хотя бы обрывки моего детства? Смогу ли сложить их вместе? Где они? Фигура Урсулы как у загорелого подростка-сорванца; ее развевающиеся светлые волосы свисают до плеч; на ней только безупречно белые трусики. Я примерно на голову выше, и в моем теле уже просматривается та атлетичность и экономность движений, которые впоследствии сослужили мне такую хорошую службу в гимнастическом зале и на спортивных полях; моя кожа тоже приобрела приятный для глаза бронзовый оттенок в поздних лучах этого долгого лета (мои новые теннисные туфли и белые шорты в обтяжку со мной согласны). Мы играем с нашим плотом — неровным и неверным сооружением из связанных вместе бревен, старых дверей, ненужных брусьев и толстых бензиновых труб. Я предлагаю опробовать его, проплыв вокруг всего озера, и, умело отталкиваясь шестом, пускаюсь в плавание, пока Урсула, спотыкаясь, бежит вдоль берега, пронзительными и властными возгласами предупреждая меня о каждой заросли камышей, о каждой низко свисающей ветке и умоляя не заплывать слишком далеко. Широко расставив ноги, стараясь удержать равновесие на своем то и дело уходящем под воду отсыревшем плавсредстве — и осторожно пытаясь вконец не погубить новенькие теннисные туфли на илистом берегу, — я хладнокровно завершаю круг под восторженные крики Урсулы, в которых явно слышится облегчение.

— Какой ты умный, какой чудесный, — сказала она. — Ох, как замечательно все получилось.

— Давай, давай, поднимайся. Поплывем на остров, — сказал я, оборачиваясь к заросшей кустами возвышенности посреди озера.

При этих словах, конечно, лицо Урсулы омрачается поистине неземной скорбью.

— Нет. Остров — это слишком далеко. И слишком глубоко.

— Я буду тебя оберегать. Давай!

Она вцепилась в меня, вся дрожа, пока я переносил ее на плот, но мне удалось усадить ее на нос и заставить сидеть спокойно; очень скоро она даже начала помогать мне, с удовольствием загребая ладошками самоцветную воду. Несколько измотанный жарой и напряжением, я лениво и размеренно поднимал и опускал шест, завороженный солнечными лучами, преломляющимися в окружавшей нас влаге, блестящей спиной девочки, радугой, запутавшейся у нее в волосах… Наш остров оказался красивее, чем выглядел издалека, — за обрамлявшей берег грязной глинистой полосой росли три аккуратных куста, ветви которых смыкались над поросшей изумительно густой и плотной травой полянкой, где мы уже скоро расположились в полнейшем блаженстве. Урсула осмотрелась, скользя взглядом по глубокой воде, окружавшей нас со всех сторон.

— Порядок. Как чудесно, как красиво, — сказала она.

— Может, разденемся? — спросил я.

О, этот затерянный мир. Клубящиеся образы, сгущаясь, проносились под нашими закрытыми веками, солнце изливало потоки света на наши солоновато-пряные, как от морской воды, тела — оно словно зависло над неподвижно застывшим озером, а наш островок рос, расширяясь на все четыре стороны света оттесняя все дальше остальные земли. Когда я положил руку на выпуклую бороздку между ее бедер, Урсула ободряюще взглянула на меня, на лице ее играли мечтательные отсветы озерной воды.

Очнувшись, мы, разумеется, увидели, что наше судно соскользнуло с берега и его неслышно отнесло на десять — пятнадцать футов, а поскольку оба мы не умели плавать (ненавижу плавание), то на какое-то время оказались как бы потерпевшими кораблекрушение. Однако уже через полчаса показалась служанка, которую матушка послала отнести нам холодный сок; двое услужливых старших садовников принесли с Ивового озера гребную лодку, и юных потерпевших расторопно перевезли обратно на берег (горячий румянец полыхал на веках Урсулы, оттого что прислуга видела ее в одних трусиках). О, ничего особенного, ровным счетом ничего. Но на мгновение, когда мы были там, нагие, замерзшие, испуганные при мысли, что остались одни в опустевшем мире, нами овладела жажда созидания.

После этого случая между мной и Урсулой не было тесного физического контакта больше года. Дело не в том, что наш любовный пыл хоть капельку охладел. С самого начала — с того момента, когда мы ощутили, кто мы и что мы, — связывающие нас братско-сестринские узы стали, быть может, найредчайшими и самыми возвышенными. Я не припомню между нами ни единой вспышки гнева или ссоры, ни единой попытки соперничества или неласкового слова. (Хорошо помню наше смущение, когда однажды в деревне мы стали свидетелями истеричной перебранки между мужланистыми братом и сестрой. Мы обменялись недоверчивыми взглядами, словно желая сказать: «Но ведь это брат и сестра, разве нет? Такие же, как мы».) Всю нашу долгую эдемскую, детскую пору мы с Урсулой любили друг друга безоблачной, уверенной и в полной мере бестревожной любовью: ее несчастья были моими несчастьями, мои победы — ее победами. Внезапно, подобно ливню, обрушившаяся на нас физическая осмотрительность была не столько отливом в половодье чувств, сколько периодом сдержанности и осторожности. Очень скоро мы с хмельным юношеским пылом снова стали открывать друг для друга свою телесность, путешествие, продолжавшееся много лет, до самого своего неожиданного, оглушительного конца — но это случилось уже после того, как отец заболел, после появления Теренса, когда мир стал потихоньку разваливаться.


В начале месяца сестра позвонила мне в галерею. Я как раз водил какую-то сурового вида матрону по новой персональной выставке и почувствовал сердечное облегчение, когда Одетта Стайлз, на простоватом лице которой угадывался героический минимум неодобрения, поманила меня в помещение под офисом: меня к телефону. Старик Джейсон тоже был где-то здесь, и я почувствовал, как на мои плечи ложится вялый груз их вожделения, когда сказал:

— Грегори Райдинг слушает.

— Привет, это я. Кто эта ужасная женщина?

— Как поживаешь, любовь моя? Это долгая история.

— Толстуха, которая все норовит тебя поцеловать?

— Именно.

— Грегори, можно я приеду к ланчу?

— Конечно можешь. Не тяни!

Я положил трубку и повернулся как на шарнирах. Старая матушка Стайлз, с беспрецедентным бесстыдством едва не набросившаяся на меня сегодня утром в нижнем коридоре, невесело курила одну из своих омерзительных французских сигарет, уставившись в круглое окно, ведущее в галерею. Я повернулся и увидел поблескивавшие глазки Джейсона, устремленные на меня в полутьме.

— Сегодня мне надо выйти, — объявил я.

— Надеюсь, сегодняшний ланч не затянется, как обычно, — вздохнула Одетта, увидев, что я беру плащ и устремляюсь через зал.

Теперь для Урсулы все должно быть именно так — и уж я, конечно, постараюсь, чтобы так оно и было. У меня заказан мой всегдашний столик в «Le Coq d'Or»,[5] и добряк Эмиль тут как тут, когда мы с Урсулой появляемся в больших двойных дверях. (Урсуле и мне нравятся большие рестораны.) Пока я одним движением, по-балетному скидываю плащ, а Урсула уступает свой модный белый макинтош двум бросающимся к ней наперегонки халдеям, наши ноздри уже раздуваются, почуяв спокойную, ничем не на-рушимую элегантность обеденного зала, блистающего хрусталем, элегантность, запечатленную на зернистую кинопленку: изысканная симметрия карнизов и люстр, тени официантов, инкогнито скользящие взад-вперед по контрасту с торжественно праздничными явлениями ослепительных метрдотелей, поначалу неразличимое на заднем плане присутствие дорогих и модных посетителей, плавная взвешенность каждой детали этого подводного царства.

— Ваш всегдашний столик, сэр?

— Разумеется, Эмиль, — говорю я, вкладывая сложенную пятифунтовую банкноту в его шелковый нагрудный карман.

— И, как всегда, коктейль, сэр, пока готовится ваш ланч?

Сейчас, когда мы проходим мимо собравшихся в обеденном зале, я окликаю некоторых из них, приветственно машу им рукой и даже останавливаюсь перекинуться парой слов с известным молодым актером (Урсула это обожает).

— Пожалуйста, Эмиль. Мы с моей гостьей должны сначала сесть за столик, прежде чем обдумать такой сложный вопрос.

— Конечно, мистер Райдинг.

Мы занимаем наш стол, безусловно лучший здесь, стоящий в похожем на грот, освещенном свечами углублении рядом с великолепным импрессионистическим ню, которого я долго домогался, откуда открывается чудесная широкая панорама всего ресторана. Урсула выбрала свой любимый коктейль (сегодня мы то и дело пересмеивались), а я…

— А мне, Эмиль, водку с мартини и…

— Знаю, сэр. И двумя ломтиками лимона.

— Прекрасно, Эмиль. На тебя всегда можно положиться.

И если всякий раз, что мы устраиваем наши грандиозные обеды, Урсула неизменно садится спиной к залу и жестом подсказывает, чтобы я сел лицом к разряженной толпе, то происходит это по совершенно очевидной причине… Я наклоняюсь к ней, облокачиваюсь на белую скатерть — так что кончики моих пальцев находятся в миллиметре от губ — и начинаю:

— Там, в дальнем углу возле двери, — Сэм Данбар, «скульптор». Он занимается подделками под Джакометти,[6] похожими на украденные микрофонные стойки, плюс делает странные стальные вещицы, смахивающие на беременных побродяжек, — невыносимо сентиментальные. Данбар обернулся и разговаривает с Торкой. С ним Миа Кюпер, самая приставучая из всех лондонских хозяек, которые устраивают у себя приемы на широкую ногу, — она вполне способна скормить каждому из гостей по два омара, вот что значит паническое желание произвести впечатление. За два столика от них — Эрнест Дейтон, архитектор, совершенный жлоб; он возвел боковое крыло Южного банка, а теперь пытается обольстить Селию Ханну, издательницу журнала мод, и что-то нашептывает ей своими толстыми губами. Ближе к нам — не оборачивайся — Айзек Стэмп, банкир, антрепренер и еврей, неумело спаивает какую-то девицу, похожую на его телохранительницу. Стэмп — ленивый мошенник, который…