Эта гипотеза удовлетворительно истолковывала все факты - кроме зла и кроме страдания.
Погрешность, в общем, терпимая для наблюдателя бесстрастного - то есть умеющего исполнить совет сэра Фрэнсиса Бэкона Веруламского: не оставлять заложников Судьбе, - а Вольтер умел, и не дорожил ничем, за исключением здоровья и богатства (в частности, как замечает Пушкин, "он не имел самоуважения и не чувствовал необходимости в уважении других людей").
Но, почитая себя всех умнее, он был несчастлив, как все, и утешался только сознанием, что "не пожелал бы счастья, если бы ради него надо было стать дураком".
И он тосковал, особенно сильно в старости, по неверной хотя бы надежде на иллюзию, будто жизнь содержит какой-то смысл, пусть совершенно непостижимый.
В "Задиге" надежда эта высказана горячо, в "Кандиде" она совсем плоха, в "Простодушном" - умирает вместе с прекрасной Сент-Ив, и эта последняя повесть печальней Шекспировой - действительно, самая печальная на свете.
Не странно ли, что ее создал циничный сочинитель "Орлеанской девственницы" (столь ценимой, к слову сказать, русскими декабристами)?
Отражаясь одна в другой, обесчещенные героини поэмы и повести, обе, распутная и невинная, намечают судьбу и облик так называемой души автора личной, бессмертной (что бы ни значили эти слова).
...Кое в чем Вольтер не сомневался: в могуществе печатного слова; и еще в том, что мир потихонечку с течением времени становится лучше.
Вдруг это заблуждение, и маятник уже пошел обратно?
Если даже и так, не Вольтер виноват.
Он же нас предупредил, самый словоохотливый из литераторов, что не наше дело - рассуждать, для чего создано такое странное животное, как человек: наше дело - молчать; и возделывать свой сад - конечно, если удалось приватизировать участок.
II. Против руссофобии
Сомнительно, чтобы нашлось на свете существо, способное принять всерьез и одолеть без ослепительной скуки роман "Эмиль, или О воспитании". Руссо почитал это свое произведение самым значительным и ценным. В июле 1762 года оно казалось таким опасным, что тогдашние доносчики убедили тогдашних начальников эту книгу казнить огнем, автора - изгнанием. Что же мы видим, раскрыв "Эмиля" сегодня? Взрывчатая когда-то философия упакована в картонажную бесцветную беллетристику и проложена пышной пыльной ватой таких наставлений по педагогике, что они могли бы украсить советский учебник: "Девочкам не без основания дают или должны давать мало свободы, ибо, получив свободу, они ею злоупотребляют". Вот именно. И нелепо было бы ожидать большей глубины от педагогического романа, сочинитель которого в глаза не видывал ни единого из собственных детей: как известно, акушерка, приняв роды у Терезы Левассер, тотчас отвозила очередного младенца в воспитательный дом ("не будучи в состоянии сам воспитывать своих детей и отдавая их на попечение общества, с тем, чтобы из них вышли рабочие и крестьяне, а не авантюристы и ловцы фортуны, я верил, что поступаю как гражданин и отец").
Люди, развязавшие Великую французскую революцию, черпали сознание своей правоты из трактата Руссо "Об общественном договоре". Эта книга описывала историческую реальность как поправимую ошибку, внушала желание перемен и отчасти предопределила их. Будущее, предсказанное ею, хоть и стало прошлым, но еще не кончилось, и трактат жжется до сих пор. Обоюдоострых афоризмов, собранных здесь, хватило бы и еще на одну революцию (а чего доброго - и на парочку контрреволюций в придачу).
Но странно: вникая в этот прославленный трактат, вспоминаешь невольно - что хотите делайте - родной и постылый, как запах рыбьего жира, "материализм и эмпириокритицизм". Не слог, нет - какое же может быть сравненье, - а добродушно-презрительный взгляд на чужие мысли, возгонкой коих добываются собственные; и на всех этих бедолаг-предшественников, не способных угадать истину, взлететь к ней, - не смеющих подогнать условия задачи к нужному, желательному, единственно верному ответу.
Невысокая себестоимость невыстраданных мнений незаметна за величавой осанкой. Вот подпущено, скажем, едкое словцо про Генриха IV - про того самого, что в католики пошел по расчету (политическому: "Париж стоит обедни") - беспримерная, действительно, беспринципность, - и неважно, что и сам-то великий гражданин, добродетельный Жан-Жак, тоже в свое время переменил религию, причем за сущие гроши (потом при удобном случае вернулся в лоно прежней). Великих истин, великолепно изложенных, ничто не может отменить, ни помрачить, - а все же лучше было бы этого короля не трогать.
Вот почему высочайшим созданием Руссо представляется "Юлия, или Новая Элоиза". Тут Друг человечества не лжет нисколько - просто выдумывает всё, и трудно не влюбиться в этот обман. То есть события сами по себе довольно правдоподобны, поступки героев не очень и странные, - но мотивированы такой самоотверженной любовью... Нет, если разобраться, то и любовь обыкновенная, человеческая, и даже склонна уступать обстоятельствам и условностям. Но она так высказана - вся, до тончайших оттенков, так выговорена отчетливо, ясно и эффектно - без остатка превращена в несколько тысяч граненых фраз. Только в этом и обман - не бывает любви двоих, осознавшей себя до последнего знака препинания как единый связный смысл, но обман какой неотразимый! Сколько людей - вымышленных, как Татьяна Ларина или Вертер, и вполне реальных, как Жуковский или Герцен, - поверили ему, на свою беду. Сколько слез пролилось в Европе из-за этого романа. Как писали "Санкт-Петербургские ведомости" в 1778 году: "Если книга сия свернула много голов, то еще несравненно более направила сердец".
А сочинил сию книгу человек, не знавший счастья с женщинами, поскольку ни одна не догадалась его хоть раз высечь, а он стыдился об этом попросить. "Никогда не смея признаться в своей склонности, я по крайней мере тешил себя отношениями,, сохранявшими хотя бы представление о ней. Быть у ног надменной возлюбленной, повиноваться ее приказаниям, иметь повод просить у нее прощения - все это доставляло мне очень нежные радости..."
"Исповедь" - великая, без сомнения, книга - вероятно, и бессмертная, но навсегда останется тайной, с какой целью Руссо ее написал. Отчего полагал он необходимым рассказать человечеству, что в юности был он бомж, летун, отчасти несун (ленту какую-то стащил, служа в лакеях), а молодость провел на содержании у стареющей авантюристки, которую в постели величал маменькой? Зачем нам знать о его сексуальных причудах, о болезни мочевого пузыря, о неладах с тещей? Все изображено с такой жалостью и нежностью к себе, с таким самодовольством, что мужественной эту правдивость не назовешь.
То ли Руссо великодушно желал ободрить нас, намекнуть нам, всем и каждому, что не стоит терзаться, ненавидеть себя и презирать за разные несказуемые вины: если даже ему, "в общем, лучшему из людей" (его собственные слова), случалось поступать пошло и низко, так не дерзость ли с нашей стороны страдать из-за подобных пустяков сильней?
То ли, наоборот, он стремился цинической откровенностью, как иных женщин, соблазнить публику будущего века... Но, опять-таки, с какой целью? Чтобы его не забыли, чтобы читали вечно?
Кто он был, этот писатель, которому поклонялся, как святому, Лев Толстой, но которого Пушкин назвал красноречивым сумасбродом, а Вольтер напыщенным шарлатаном? Достоевский отзывался о нем не иначе как с холодной насмешкой. Хотя - нет, был один текст, не всем известный.
"Неточку Незванову" Достоевский опубликовал перед самым арестом. Отбыв каторгу, принялся заново отделывать эту повесть, чтобы ею и "Бедными людьми" напомнить о себе, как только позволят вновь печататься. Тогда-то он и вычеркнул безвозвратно следующие слова:
"- Ох, простите, простите меня, мадам Леотар! Да, я забылся! Боже мой! я, кажется, назвал Руссо... дурным человеком. Боже! я не имел права сказать этого. Какое право имеем мы судить других? Каковы мы сами?.."
В умах первых читателей "Исповеди" (окончена печатаньем в 1789 году) эта мысль приняла другой оборот. Никто никого не хуже - значит, никто никого не лучше. Вольтер опротестовал полномочия Бога, - ну, а Руссо упразднил должность Героя, - стало быть, через два-три хода неизбежный мат Королю, и на фонарь аристократов своею собственной рукой, и это есть наш последний, он же - самый гуманный в мире.
Но писатели обречены искать выход из ада, неутомимо воздвигаемого читателями.
...Признано всеми - с легкой руки Сент-Бёва, - что Руссо открыл французам le sentiment du vert - чувство зелени, любовь к природе. Целому народу подарил новое чувство! А ведь это еще самая малая из его незабываемых заслуг.
III. Друг человечества печально замечает
Занятный какой случай рассказан в главе "Городня" радищевского "Путешествия". Крестьяне государственные - казенные - покупают у некоего помещика крепостных, чтобы сдать их в солдаты вместо своих сыновей.
Помимо извечной любви народа к своей армии, тут замечательна юридическая изобретательность, а вернее - наглость: преступный умысел, движимый взяткой, не то что не разбивается о мрачную скалу закона - даже не дает себе труда обогнуть ее - а подхватывает, переворачивает, играет ею.
"- Мой друг, ты ошибаешься, казенные крестьяне покупать не могут своей братии.
- Не продажею оно и делается. Господин сих несчастных, взяв по договору деньги, отпускает их на волю; они, будто по желанию, приписываются в государственные крестьяне к той волости, которая за них платила деньги, а волость по общему приговору отдает их в солдаты".
То есть документы не просто в порядке - там идиллия, даже с оттенком патриотизма: добродетельный помещик освобождает рабов, а те по доброй воле - из любви, например, к земледелию - вступают в сельскую общину, а община постановлением собрания доверяет им защищать отечество.
По сравнению с этой аферой, затеянной бесправными мужичками (