Дневник, социологическая брошюра и атлас – стандартный, идентичный тому, что был сегодня у Вуда.
Три носителя информации.
Три зацепки, связанные с искажением восприятия и с городскими странностями.
И теперь они, так сказать, в комплекте…
Над столом пронёсся сквозняк.
Пространство коротко всколыхнулось.
Стэн ещё раз открыл дневник и увидел, как на бумаге проступают новые фразы.
Когда наступило утро и освещение стало более или менее сносным, я решил перенести на холст свои вчерашние впечатления. Постарался припомнить в точности, как блестели на оконном стекле дождевые капли, и приступил к работе.
Мистические символы, обожаемые древними классиками, никогда не вызывали у меня трепета. И даже теперь, после встречи с Вестником, мне казалось, что созвездие-призрак, сложенное из капель, – просто случайность, мимолётная игра света.
Но главное – узор выглядел эффектно, и я с увлечением орудовал кистью. Впервые после долгого перерыва работа доставляла мне удовольствие. Я прорисовывал тёмный фон – размытую вечернюю улицу и ярко-жёлтые искры, которые составляли нужную комбинацию.
Два часа промелькнули, и наконец я отложил кисть. Отошёл на несколько шагов, чтобы оценить результат. Картина была ещё не готова, но визуальный центр тяжести я проработал тщательно: уже можно было судить, стоила ли игра свеч.
Подспудно я, конечно, надеялся, что наступает миг моего триумфа.
Но опять испытал разочарование.
Созвездие на холсте смотрелось броско, но нарочито. Если бы я увидел такой сюжет где-нибудь на выставке, наверняка решил бы – художник оригинальничает, пытаясь механически втиснуть символ из классики в современную парадигму. Это выглядело не художественным новаторством, а его имитацией.
В общем, шедевра снова не получилось.
И всё же…
Было в этой картине что-то неуловимое, заставляющее задуматься. Как будто я интуитивно нащупал верный подход, просто не смог пока его осознать. Да, я по-прежнему брёл впотьмах, но уже, кажется, в правильном направлении…
Поэтому на этот раз неудача не разозлила меня.
Я без всякой истерики смыл с холста ещё влажные, непросохшие краски. Не хотелось, чтобы какой-нибудь конкурент случайно увидел моё экспериментаторство и сообразил, как довести его до ума. В этом забеге я намеревался быть лидером – единственным и бесспорным.
Кто-то постучал в квартирную дверь.
Я вышел в коридор, открыл и увидел Мэгги.
Она была бледна, как после болезни, но взгляд её окончательно прояснился. Девчонка переоделась, промыла волосы, убрала с лица штукатурку.
– Ночевала сегодня дома, – неловко улыбнулась она. – Прости, что опять тебя беспокою. Если хочешь, уйду.
– Не надо. Заходи, не стой на пороге.
Она шагнула в квартиру, сказала тихо:
– За вчерашнее – очень стыдно.
– Выбрось из головы.
– Спасибо. В качестве благодарности предлагаю угостить тебя завтраком. Шла сейчас мимо вашей закусочной, оттуда выпечкой пахнет и свежим кофе…
Мы спустились по лестнице и заглянули к Янушу. Сели за тот же самый стол, заказали завтрак; я взял сосиски, а Мэгги – сырный пирог. Она никак не могла преодолеть смущение, и разговор не клеился. Но тут весьма кстати нас заметил Ферхойтен:
– Не помешаю?
– Присоединяйся, конечно.
Вряд ли я мог назвать его своим другом, однако он был одним из немногих, чьё профессиональное мнение имело для меня вес. В своё время он отучился в Академии трёх искусств, но не закоснел в догмах из позапрошлого века. За его творчеством я следил с некоторой ревностью и скромно полагал – если кто и скажет новое слово в живописи, то это будет один из нас.
– Ну что, – спросил он, – уже подготовил что-нибудь для Салона?
– Пытаюсь, – ответил я, – но пока выходит не очень. А ты?
– Тоже в затруднении. Есть несколько готовых полотен, надо выбрать из них. Если, конечно, не осенит новая идея. Почему бы, кстати, и нет? Короче говоря, не спешу, тянуть буду до последнего.
– Ну, у нас, по-моему, только Марта уже готова и в успехе не сомневается. У неё там целая серия будет с мясными тушами, насколько я понял.
Мэгги поморщилась при упоминании Марты, но промолчала. Я же добавил:
– Позавчера они часа три теоретизировали, ещё до твоего прихода. Пытаются угадать, что нужно организаторам. Мне уже надоело слушать – одно и то же в десятый раз, как будто у них заело пластинку. Только настроение портят. Хотя тут и без них тошно – тучи эти ублюдочные…
– Эрик, – сказал Ферхойтен, – не разочаровывай меня. Не повторяй за другими глупости. Ты-то вроде бы должен соображать головой. Для художника эта серость – просто находка, если правильно подойти.
Я перестал жевать. Возникло вдруг ощущение, что я вот-вот ухвачу какую-то мысль, которая до этого ускользала. Мэгги же попросила:
– Поясните, пожалуйста. Чем хороша эта муть и слякоть? Особенно для художника? Ведь для красивой картины нужны, по-моему, яркие краски… Ну, то есть не обязательно слишком яркие, но такие, чтобы интересно было смотреть. Чтобы привлекали внимание. Разве нет? Вы только не обижайтесь, я рассуждаю как наивная дилетантка…
– Ну что вы, – сказал Ферхойтен, – я совершенно не обижаюсь. И соглашаюсь с тем, что картина должна быть интересна для зрителя. Но это лишь подтверждает мои слова. Если на картине сочные краски, то она выделяется на общем унылом фоне. Смотрится ещё выгоднее. Я, конечно, сейчас утрирую, но суть, надеюсь, понятна? Для искусства очень важен контраст. Он – движущая сила. Контраст, например, между серым фоном и ярким смыслом, между реальностью и мечтой.
– Но если вокруг всё серое, где взять яркость? – спросила Мэгги. – Художник должен её выдумывать? Обманывать зрителя?
– Хороший вопрос. Я мог бы возразить вам в том смысле, что художественный вымысел и обман – не тождественные понятия. Воображение – неотъемлемый инструмент любого искусства. Разве мы не имеем права пофантазировать осенью о весне? Или о звёздах, скрытых за тучами? Но дело не только в этом. Сейчас я имел в виду, что серость вокруг – не помеха художнику даже в рамках строгого реализма. Потому что серость не беспросветна. Это касается и нашего города. Просветы, однако, надо вовремя разглядеть, зафиксировать, подчеркнуть – вот задача для живописца.
Мысленно я согласился с Ферхойтеном. Вспомнил, как позавчера заметил лазурный проблеск на небе, пока остальные спорили. Но нельзя было забывать и о том, что моя попытка перенести синеву на холст закончилась неудачей, хотя технически я отработал неплохо. Значит, не всё так просто. Нужно что-то ещё…
– Я не могу назвать себя художником-реалистом, – продолжал Ферхойтен тем временем. – В классическом смысле, по крайней мере. Меня упрекали даже в пренебрежении законами физики. Да, я гиперболизирую, чтобы подчеркнуть те моменты, когда сквозь привычный фон прорывается что-то новое. Но подобные удивительные процессы происходят в природе и без всяких гипербол. Даже скупые естественно-научные термины в этом случае начинают звучать красиво…
– Дай конкретный пример, – потребовал я.
– Изволь. Навскидку – точка росы. Это не поэтический лексикон, а строго научный. Температура, при которой роса конденсируется из воздуха. Вот мы смотрим на невзрачный бурьян – и на нём вдруг из визуального «ничего» появляются блестящие капли. Разве такое не достойно внимания?
Я как наяву представил утренний луг, на котором искрится влага. Воображение тут же дорисовало картину – крупные искры-капли сложились в призрачное созвездие. Это был бы, пожалуй, любопытный сюжет. Некая нарочитость, правда, всё равно ощущалась. Писать такую картину я бы не стал, но сказанное Ферхойтеном засело у меня в памяти – и я как будто ещё на шаг приблизился к своей цели.
– И вообще, – заметил Ферхойтен, взглянув на Мэгги, – к чему далеко ходить за примерами? Вы очаровательны, мисс, а ваша улыбка – проблеск в унылой мгле, на которую вы только что жаловались. Надеюсь, Эрик в приступе ревности не вызовет меня на дуэль за эту констатацию факта.
Мэгги зарделась. И в самом деле, в ней сейчас невозможно было узнать ту отвратительную безмозглую куклу, которую я видел позавчера.
– Ладно, – сказал Ферхойтен, отставляя пустую чашку, – не буду вам больше надоедать. Развлекайтесь. Удачи тебе на выставке, Эрик. Хотя, наверное, с такой спутницей тебе неплохо и без картин.
Он подмигнул нам и направился к выходу.
– Какой обаятельный человек, – заметила Мэгги.
– Да, – согласился я, – у него бывает. Нам повезло, мы его застали… гм… в оптимальной фазе между хандрой и лихорадочной деятельностью. В такие дни он умеет произвести впечатление. Ну и в эрудированности ему не откажешь, чего уж там.
– Ты слишком бравируешь своим циничным настроем.
– Просто демонстрирую объективность.
– Тогда сделай мне объективный и взвешенный комплимент. Я же заметила, сегодня ты смотришь на меня по-другому.
– Да, сегодня ты лучше вчерашней и позавчерашней версии.
– Вот спасибо…
Мы вышли из закусочной и побрели по улице. Дождь унялся, и даже тучи стали приветливее – антрацитовая угрюмость сменилась лиловой бледностью. Неподвижно блестели лужи.
– Ты говорил, что ничего сейчас не рисуешь. А прошлые работы покажешь? Мне интересно, как проливается твой цинизм на картины. Или Эрик-художник и Эрик-циник – это два разных человека?
– Я вообще не сторонник психоаналитических плясок, когда речь идёт об искусстве. Нравится картина – любуйся, не нравится – иди мимо. Хочу, чтобы обсуждали мои работы, а не меня как автора.
– А если победишь на Салоне? Неужели не хочется попозировать перед камерами? Чтобы восторженные красотки визжали и просили автограф?
– Как-нибудь обойдусь.
– По-моему, ты кокетничаешь.
– Нет, просто надоело. В школе я был звездой и наслаждался этим…
– О, вот в это я верю.
– …а потом ещё и картины начал показывать. И заметил вдруг, что некоторым девицам нравятся не картины как таковые, а моя смазливая рожа. Я мог бы нарисовать корявый прямоугольник, покрасить его в салатовый цвет – и они расхвалили бы, не моргнув. Мне стало даже обидно. Так что после Салона я предпочту, чтобы от восторга пищала какая-нибудь столичная критикесса. Даже если она лицом похожа на гризли и весит столько же.