Уссурийская метелица — страница 62 из 71

– Кинешься, – ответил Малиновский. – Взбесился, глаза кровью налились. Думал, точно по этим засранцам очередь даст. Автомат с предохранителя сдернул.

– Когда? На предохранителе, во! – показал автомат Потапов.

– Ага. Это я тебе его поставил и рожок отстегнул. Помнишь, когда ты его пристегнул?

– Не-ет, – недоуменно протянул Славка, и почувствовал, как по спине поползли холодные мурашки сверху донизу и спрятались в норку.

– Скажи, спасибо.

– Спассибо…

– То-то, – засмеялся Алексей, заметив растерянность товарища. – А что, не дай Бог, если б кто-то из нас стрельбу открыл. По-во-ева-ли бы, – проговорил Малиновский. – Всем чертям тошно стало бы, и нам тоже.

– У-у… – прогудел Слава Урченко. – Вот был бы фейерверк. – И с тоской подумал о доме.

Эх, неплохо бы, конечно, съездить до дома, да ещё бы с медалью… На минуту Слава представил, как он по весне, – а весна не за горами, – приедет в отпуск в Нижнеудинск, в пограничной форме, в зелёной фуражке, в яловых сапогах, и на груди – все знаки пограничной доблести. И главные – медаль "За Охрану Государственной Границы СССР", нагрудный знак "Отличный Пограничник". А ещё лучше бы – с медалью "За Отвагу", как была у отца. И вот он в таком бравом и красивом виде вошёл бы к ней… Вошёл и встал бы перед ней на колено, как встал младший лейтенант сегодня перед китаянкой, только он бы с фуражкой на руке…

Не-ет, тогда бы она не смогла его, такого красивого и галантного отвергнуть. Она простила бы ему его дремучесть, его беспечность. Теперь он кое-какую теретичесую и практическую практику прошел. Каким он нежным, тактичным теперь будет. Каким любвеобильным. Она перед ним растает, перед ним – таким кавалером.

А что? Он разве плохо дрался? И разве не от него зависело – быть сегодня миру или войне? Одно движение руки, да кого – пальца! – и был бы такой тарарам, гром с молнией, что мало не показалось бы. Так что кем он сейчас тут был – трусом, прагматиком, героем?.. Чтобы это понять, надо здесь побывать, в службу вникнуть, почувствовать остроту положения, в конце концов, даже испугаться, но не за себя, а за мать, за жизнь всех вас, близких и далёких, и выстоять, вытерпеть, отвести беду от страны, от Родины, во имя будущего мира. Ты простишь своего Славку, Валя?..

И у Пелевина беспокойно ныло сердце. Он думал о Наташе. Вот ведь как скверно получилось, а! Да хоть бы действительно его вина была, был бы грех… Тогда, быть может, по-другому повёл бы себя, повинился бы. Склоненную голову, как говорится, меч не сечёт. А то тоже с гонором, в позу встал.

А Наташа, что огонь. Сказал слово, подлил в огонь масла. Ещё слово – порох. Конечно, не так надо было, не так. Спокойно, обстоятельно. Поняла бы. Конечно, поняла бы… Сейчас, поди, за двое суток, уже к Байкалу подъезжает… Дома расскажет, что почто. После дембеля хоть домой не появляйся. Дослужился, скажут, шахтер до больших чинов, вон какой гвардией командовал. Позорище!..

Нет, тут, действительно, на сверхсрочную оставаться надо, от глаз родни и друзей подальше.

Анатолия передернуло от брезгливости, и он почувствовал, как из глубины души прорвалась злость, даже заскрипел зубами. В ушах засвербело. Он обвел горячим взглядом стоящих перед ним людей, опостылевших, наглых, и у него руки зачесались: дать бы по ним из автомата!

Не надо было сдерживать Урченко. За эту девчонку их надо было бы в капусту искрошить, сволочей! И чего испугался?..

И вдруг понял причину своего гнева – девчушка-китаянка была похожа на его Наташу! И фигуркой, и всеми прелестями… Вот ни дать – ни взять! Быть может, у Наташи лобок светлее. И у Наташи ещё две родинки, – одна под грудью, другая – на ключице. Есть ещё одна, на попке, на правой подушечке. Он улыбнулся.

И, вспоминая сейчас китаянку, сравнивая её со своей любимой женщиной, едва не плакал: от обиды, от душевной боли, от унижения, от злости. И он уже испытывал запоздалое сожаление о своём поступке. Умом понимал, что это тот самый правильный, сработанный автоматом прыжок на Урченко, интуитивный, а в душе точил теперь червячок раскаяния – дать надо было по ним по полному разрезу! Может быть, глаза шире стали, и в умах посветлело бы…

Эх, не всегда тут на чувства нужно полагаться. Не та ситуация. Сволочи, вот ведь как можно посмеяться над мужским достоинством. Ну, ничего, придёте поиграть сегодня в городушки, потешим, мало не покажется. Голыми в Жао-хе отправим.

Потапов заметил расстегнутую верхнюю пуговицу у Фадеева на полушубке и отложенный ворот.

– Витёк, ты чего это рассупонился? То гнулся крючком, а тут, гляди-ка, грудь колесом, нараспашку. Что с тобой, а? Кровь заходила?

Фадеев смущённо улыбнулся и потянулся рукой к вороту.

– Ха! Побывать на стриптизе и не вспотеть – это, парень, невозможно! Пуговицы сами отскакивают, – засмеялся подошедший сержант Тахтаров. – А тут кровь с молоком. Любая пружина выпрямится. А, ратан? – подмигнул он Фадееву.

– Да не знаю… когда и расстегнулась.

– Тогда и расстегнулась. У моих ратанов, у всех поотлетали. Ещё б маленько, и групповое насилование было бы. Кричу им: автоматы за спину! Так они дубинки давай двумя руками гнуть. Терпежу, стонут, нет!

Пограничники дружно расхохотались.

Урченко, не совсем поняв истинный смысл сказанного, юмор сержанта, находясь в розовых мечтаниях, признался:

– А у меня наоборот, все похолодело, до самых коленей.

Разразился дружный хохот. Тахтаров даже забил руками по полушубку, склонялся и изгибался. Урченко недоуменно хлопал глазами.

Из-за машин на них вышел Трошин. Улыбнулся.

– Смотрю, весело тут у вас, погранцы?

– Так после стриптиза – цирк! – ответил Тахтаров. – У всех пуговицы расстегиваются. У кого на воротнике, у кого на полушубке. Только вон у Урченки пошто-то анемия. До самого колена всё напрочь отморозил. Ха-ха!.. Штаны под домкратом лопнули…

Урченко покраснел, а на остром хрящеватом носу проступили белые пятна. Особенно неловко было перед младшим лейтенантом. Тот не смеялся так весело, как солдаты, сдерживался из такта, и эта деликатность ещё больше уязвляла Славу. Он начал оправдываться.

– Да я что… да я говорю, всё внутри у меня похолодело, а они ржут…

Трошин ответил успокаивающе:

– Не только у вас, Урченко… Но, слава Богу, что хватило у нас сил перебороть себя. С одной стороны, вас благодарить надо, а с другой… – он дернул щекой. – Обычно мужчин за это презирают.

Помолчал немного. Замолчали и солдаты, испытывая неловкость, смущение. И уже спокойно добавил:

– Командиры по взводам и отделениям. Я сейчас буду делать обход по строю.

– Есть!

Тахтаров пошёл к своему четвёртому отделению. Пелевин скомандовал своему:

– Построиться!

Трошин начал обход с левого фланга, с отделения Тахтарова. Осматривал солдат, делал некоторым замечания, относительно расстегнутого воротника на полушубке, за не подвязанные тесёмки шапок под подбородками: холодно, померзнете, простудитесь… Тем, кто был с синяком или ссадиной на лице, говорил ободряюще:

– Ничего, до свадьбы заживет.

– И у вас тоже? – спрашивали его, смеясь.

– Тоже, – отвечал он, – до сыновой.

С долей юмора делал замечание относительно слабого поясного ремня.

– Вы где? На границе! Вы представляете Советские Вооруженные силы. Что о вас, следовательно, о нашей доблестной армии, подумают наши соседи, люди сопредельного государства?.. Вы сейчас дипломаты. Вот и не ударяйте в грязь лицом, не позорьте дипломатический корпус. – И помогал солдату подтянуть ремень.

А, приведя отделение, взвод в соответствующий вид, отходил от него на несколько шагов и подавал команду:

– Отделение, смирно!

Брал под козырек.

– Товарищи пограничники! Благодарю за выдержку, за сдержанность! За то, что устояли и не дали ход нервам, не спровоцировали вооруженного конфликта! Благодарю за службу!

В ответ, выдыхая морозный пар, раздавалось:

– Служим Советскому Союзу!

– Поздравляю с днем Советской Армии и Военно-Морского Флота! Вольно!

Трошин проходил дальше вдоль строя, и так же заботливо и внимательно осматривал солдат. И после каждой благодарности, добавлял ещё одну, от себя.

– Благодарю за честь, которую вы оказали героической женщине! Слава этой мужественной женщине!

– Слава! Слава! Слава!

С китайской стороны за церемонией построения и объявления благодарности, наблюдали. Возможно, понимали смысл происходящего, потому в толпе не было шума. Слышались одиночные выкрики, но их не поддерживали.

Тучи расступились, и над рекой повисло яркое, после долгих ночей и пасмурных дней, слепящее глаза, солнце. Оно уже разливалось по всему руслу Уссури. И стало как будто бы теплее.


6

Из отряда привезли обед. Война – войной, обед – по распорядку, – слышались в строю шутки, оживление. Чего, однако, не наблюдалось по возвращении с обеда. Усталость. Она, казалось, с принятием пищи, стала ещё тяжелее.

Выходя с заставы, Потапов сладко потянулся и позевнул:

– Эх, соснуть бы сейчас соска два, а? – Спросил он у Урченко. – На один глаз…

– Не помешало бы… В глазах, словно песок всыпали. А поел, и вовсе слипаются, – согласился он. – Ноги аж пополам ломаются.

– Оно и понятно, – сказал лениво Славка, – коль они у тебя онемело по самые колени.

Засмеялись товарищи.

– Э-э… – с досадой махнул рукой Урченко. – Смехуёчки ему. – Проворчал: – Молчал бы громче.

– А у меня в затылке, словно колокольчики – дзинь-дзинь! – и на уши отдаёт. Мозги звоном закладывает, – сказал Витя Фадеев.

– Ну, на такой каланче так и должно быть, – с насмешкой глянул на него Потапов.

Последним с заставы вышел старший сержант Пелевин и подал команду:

– Строиться!

– Давай покурым, командир? – спросил Триполи.

– На льду накуришься. Другим тоже надо пообедать. Строиться!

Построились. Вышли за территорию заставы.

По дороге, по берегу отделение сопровождали местные ребятишки. Они были оживлены, но не той безотчётной и беззаботной живостью, какая обычно проявляется в детях при виде солдат на марше, а деловой, сосредоточенной, по-военному серьёзной – события, происходящие на границе, их внутренне подтягивали. Они не кричали, не восторгались, в этих детях граница воспитала сдержанность, деловитость.