у племянницу. А ежели нарушишь слово, велю жене привести её к тебе в дом и посадить на кан, а эта придурошная будет говорить, что ты её насиловал. Посмотрим, как ты тогда запляшешь!» Я прикинул: если эта уродина да ещё и дура будет сидеть у нас на кане и такое рассказывать, и впрямь хлопот не оберёшься. Хоть и гласит пословица, «стоящий прямо не боится, что тень кривая, сухое дерьмо к стенке не липнет», с таким разобраться непросто. И я это соглашение с Чэнь Дафу заключил. Со временем по его отношению ко мне стало ясно, что он побаивается меня больше, чем я его. Вот и заехал его псу по ноге, поэтому и осмелился разговаривать с ним таким тоном.
— Сестра моя у вас? Мне сестра нужна!
— Сестра твоя, дружок, у моей жены роды принимает.
Я глянул на пятерых сопливых девчонок во дворе, мал мала меньше:
— Да, жена у тебя что надо, как сука, одного за другим приносит.
— Не надо такие слова говорить, дружок, обидно это. Мал ещё, погоди вот, подрастёшь, тогда поймёшь.
— Мне с тобой лясы точить некогда, — заявил я. — Мне сестра нужна. — И крикнул прямо в окно: — Сестра, а, сестра, меня мать за тобой прислала, Цзиньлун помирает!
В это время в доме раздался крик новорождённого. Чэнь Дафу подскочил к окну как ошпаренный:
— Кто? Кто?
— С загогулиной, — донёсся слабый женский голос.
Чэнь обхватил руками голову и заходил по снегу перед окном кругами, подвывая:
— У-у… У-у… Правитель небесный, на сей раз раскрыл ты очи свои, будет теперь и у меня, Чэнь Дафу, кому возжигать благовония…
Запыхавшись выбежала сестра и взволнованно спросила меня, что случилось.
— Цзиньлун помирает, — повторил я. — С помоста упал, того и гляди ноги протянет.
Растолкав толпу, сестра присела на корточки рядом с Цзиньлуном. Сначала потрогала ноздри, потом пощупала руку, лоб, встала и сурово скомандовала:
— Быстро в помещение его! — «Четверо стражей» подхватили брата и направились в канцелярию. Но сестра остановила их: — Домой несите, на кан!
Те тут же повернули, занесли брата в дом матери и положили на тёплый кан. Сестра покосилась на сестёр Хуан. У тех глаза полны слёз, на обмороженных щеках волдыри повскакивали. На белой коже они смотрелись как спелые вишенки.
Сестра расстегнула брату ремень, который он не снимал ни днём, ни ночью, и вместе со стартовым пистолетом швырнула в угол, зашибив мышь, вылезшую поглазеть, что за шум. Та пискнула и сдохла, из ноздрей у неё показалась кровь. Затем сестра спустила ему штаны. С оголившейся багровой ягодицы посыпались полчища вшей. Нахмурившись, сестра обломила пинцетом ампулу, набрала лекарства в шприц и кое-как всадила ему в зад. Сделала два укола подряд и поставила капельницу. Действовала она умело, вену нашла с первого раза. В это время вошла У Цюсян с чашкой имбирного отвара для брата. Мать глазами спросила разрешения у сестры. Та не сказала ни «да», ни «нет», лишь кивнула. И У Цюсян стала вливать отвар ему в рот суповой ложкой. Губы у неё открывались и изгибались вместе с движениями его губ. Я много раз видел, как при кормлении ребёнка матери тоже открывают рот вместе с ним и жуют тоже. Это чувство неподдельно, его нельзя сымитировать, поэтому я понял, что она относится к брату как к своему ребёнку. Стало ясно, что у неё непростые чувства по отношению к нему. Да и отношения наших семей непростые — то, что называется, «смесь куриных перьев и пёрышек лука». Губы У Цюсян двигались вслед за губами брата не из-за особых отношений между нашими семьями, а потому что она видела, что на душе у дочерей, стала свидетельницей того, какие таланты проявил брат во время этой революции, и уже утвердилась в том, что одна из дочерей выйдет за него замуж и брат станет для неё идеальным зятем. При мысли об этом на душе у меня всё закипело с остротой жгучего супа, и я уже не думал о том, останется брат жив или нет. К У Цюсян я никогда симпатии не испытывал, но, увидев, как она бежит из ивовой рощицы, почувствовал к ней большую близость. После того случая она всякий раз при встрече вспыхивала и отводила глаза. Я стал обращать внимание на её гибкую талию, бледные уши и красную родинку на одной мочке. И её негромкий смех был какой-то притягательный. Однажды вечером, когда я помогал отцу кормить вола, она тихонько проскользнула под навес и сунула мне два ещё тёплых куриных яйца. Потом прижала мою голову к груди, погладила и прошептала: «Славный парнишка, ты ведь ничего не видел, верно?» Вол во мраке боднул рогом столбик, глаза у него горели как два факела. Она испуганно оттолкнула меня, повернулась и выскочила. Я провожал глазами её силуэт, скользящий в звёздном свете, испытывая в душе бурю неописуемых чувств.
Признаться честно, когда она прижимала мою голову к груди и гладила, петушок мой напрягся; мне казалось, что это очень неправильно, и я страдал из-за этого. Я был очарован большой косой Хучжу, потом меня очаровала и она сама. В моих фантазиях У Цюсян выдавала Хэцзо с её стрижкой под мальчика за Цзиньлуна, а Хучжу с её длинной косой — за меня. Но ей ничего не стоит выдать Хучжу с её длинной косой и за брата. Хучжу родилась на десять минут раньше, но старшими становятся, родившись даже на минуту раньше, и замуж первой выходит обычно старшая. Я был влюблён в её дочку, Хучжу, но У Цюсян обнимала меня в загоне, прижимала моё лицо к груди, из-за неё мой петушок напрягся, мы оба уже нечисты, и она вряд ли отдаст за меня дочку. Я переживал, тревожился, терзался чувством вины. К тому же когда мы пасли волов, я слышал от Ху Биня, этого старого пройдохи, множество неверных сведений о сексе, таких как «десять капель пота равны одной капле крови, а десять капель крови — всё равно что одна капля семени». Или «после первого семяизвержения мальчики уже не растут». Вся эта неразбериха в голове запутывала, и будущее представало в мрачном свете. Глядя на здоровяка Цзиньлуна и на себя самого — тщедушного и малорослого, глядя на Хучжу, высокую, с налитыми формами, я был в отчаянии, на ум приходили даже мысли о смерти. «Был бы я волом, который вообще ни о чём не думает, вот было бы здорово», — размышлял я тогда. Теперь я, конечно, знаю, что вол тоже думает, и мысли у него весьма непростые. И размышляет он не только о земном, но и о потустороннем, не только об этой жизни, но и о прежней, и о будущем перерождении.
Брат пошёл на поправку. Лицо пепельно-бледное, но он держался, чтобы выздороветь и возглавить революцию. Воспользовавшись тем, что он несколько дней лежал без сознания, мать прокипятила все его вещи, чтобы избавиться от вшей. Но красивая военная форма из дакрона скукожилась и покрылась складками, словно её пожевала и выплюнула корова. Имитация армейской шапки выцвела и сморщилась, став похожей на мошонку охолощённого быка. Брат страшно рассердился. Он просто рвал и метал, из ноздрей даже чёрная кровь брызнула.
— Лучше бы ты прикончила меня, мама! — выпалил он, глядя, во что превратилась его форма и шапка.
Мать так раскаивалась в содеянном, что всё лицо у неё пылало, даже уши зарделись, она не знала, что и сказать. Подостыв, брат погрустнел, из глаз брызнули слёзы. Он забрался на кан, натянул на голову одеяло и двое суток кряду не ел, не пил и не отзывался. Мать ходила из дома на улицу и обратно, на губах от переживаний волдыри повскакивали, и она беспрестанно бормотала: «Вот ведь дура старая! Надо быть такой дурой старой!» Наконец сестра не выдержала. Она стащила одеяло, и нам явился брат — высохший как тростинка, обросший щетиной, с провалившимися глазами.
— Брат, — воскликнула она, выйдя из себя, — ведь это лишь старая армейская форма! Стоит ли она того, чтобы мать так убивалась?
Брат сел с остекленевшим взглядом, вздохнул, и из глаз потянулись полоски слёз:
— Откуда тебе знать, сестрёнка, что она значит для меня! Как говорится, «о человеке по одёжке судят, о коне по сбруе». Только благодаря этой форме я могу и приказы отдавать, и подавлять «подрывных элементов».
— Ну, раз так вышло, уже не поправишь; неужели думаешь, что эта форма обретёт прежний вид, если ты будешь валяться на кане как мёртвый?
Брат задумался:
— Ладно, встаю, есть хочется.
Услышав, что он хочет есть, мать захлопотала, принялась готовить лапшу, жарить яичницу, и чудесные ароматы разнеслись по всему двору.
Когда брат жадно поглощал еду, застенчиво вошла Хучжу.
— Милочка моя, — обрадовалась мать, — мы хоть и в одном дворе живём, ты уже лет десять к тётушке не заходила. — Она внимательно оглядела Хучжу с головы до ног, с нескрываемой симпатией. Хучжу даже не глянула на брата, не смотрела и на мать. Она не отрывала глаз от скомканной формы.
— Тётушка, — начала она, — я тут узнала, что у тебя беда случилась, когда ты военную форму Цзиньлуна стирала. А я и шить умею, и в тканях разбираюсь. Может, попробуете, как говорится, «лечить дохлую лошадь, будто она живая» — дадите мне эту форму, а я погляжу, может, и удастся поправить дело.
— Милая ты моя! — Мать схватила её за руки, глаза её заблестели. — Славная девочка, родная, если тебе удастся вернуть форме Цзиньлуна прежний вид, тётка на коленях трижды до земли тебе поклонится!
Забрала Хучжу только форму. Имитацию армейской шапки она откинула ногой в угол, где была мышиная нора. Она ушла, а вместо неё пришла надежда. Мать направилась было посмотреть, каким таким чудесным средством Хучжу собирается восстановить форму брата. Но дошла до абрикоса, а дальше идти не посмела. Потому что в дверях своего дома стоял Хуан Тун и рубил киркой корневище вяза. Щепки летели во все стороны как осколки снарядов. Ещё больше пугало неясное выражение его личика. Как второго по значимости «каппутиста» в деревне, брат в начале «культурной революции» лишил его всех постов, и теперь он остался не у дел. Ему, конечно, было досадно и обидно, он спал и видел, как бы отомстить. Но я знал, что душа этого подлеца полна противоречий. Он тёрся среди людей не один десяток лет и поднаторел в том, чтобы прислушиваться к речам и вглядываться в выражение лиц. Не мог он не заметить и чувств своих драгоценных дочерей к брату. Мать пыталась послать сестру, чтобы та выведала, что и как, но та лишь презрительно фыркнула. Отношения сестры и девиц Хуан не слишком понятны, но по тому, как Хучжу цедила сквозь зубы гадости о сестре, м