й сын и тот ушёл, единственный, кто не отвернётся, — вол, и его уведём силой. Какой смысл тебе жить? На твоём месте, — тут Цзиньлун пнул лежащую на земле верёвку и бросил взгляд на балку навеса, — я закинул бы эту верёвку на балку и повесился!
Он повернулся и вышел.
— Ах ты ублюдок злобный! — Отец аж подпрыгнул, выругавшись, и в изнеможении осел на кучу сена у кормушки.
Меня охватило неописуемое страдание. Злоба Цзиньлуна потрясла до глубины души. Вдруг стало ужасно жалко отца и так стыдно, что я отвернулся от него, стал пособником злодея, как говорится, послужил тигру призраком,[139] помог Чжоу в его жестоких деяниях.[140] Я бросился к его ногам, схватил за руки и воскликнул сквозь слёзы:
— Никуда не буду вступать, отец, пусть на всю жизнь останусь холостяком, буду с тобой, буду единоличником до конца…
Он обнял мою голову, всхлипнул пару раз. Потом оттолкнул, вытер глаза и выпрямился:
— Ты уже мужчина, Цзефан, и должен отвечать за свои слова. Давай вступай, забирай соху, забирай сеялку… — Отец посмотрел волу в глаза, вол тоже посмотрел на него. — Вола тоже забирай!
— Отец! — испуганно вскричал я. — Ты на самом деле хочешь пойти по дорожке, которую он тебе указал?
— Успокойся, сынок. — Отец поднялся на ноги. — Твой отец не ходит там, где ему указывают, он идёт своей дорогой.
— Отец, только прошу тебя, не вздумай вешаться…
— Да как можно! У Цзиньлуна совести ещё немного осталось. Ему, конечно, ничего не стоит натравить людей, чтобы со мной покончили, как пиннаньские разделались со своим единоличником. Но тут он дал слабину. Надеется, что я сам покончу с собой. А как я помру, так это чёрное пятнышко на всём уезде, на всей провинции, на всём Китае само собой и сотрётся! Но я помирать не собираюсь. Соберись они разделаться со мной, мне с ними не совладать, но чтобы я сам загнулся — пусть и не надеются! Ещё поживу, пусть эта чёрная точка на весь Китай остаётся!
ГЛАВА 20Лань Цзефан предаёт отца и вступает в коммуну. Вол Симэнь жертвует собой во имя великого дела
Я вступил в народную коммуну — с одним целым шестью десятыми му земли, с сохой, сеялкой и волом. Когда я вывел тебя из-под навеса, во дворе послышались взрывы хлопушек, загрохотали гонги и барабаны. Среди дыма и конфетти толпа подростков в серых, якобы армейских шапках наперебой расхватывала петарды с фитилями. Мо Янь по ошибке схватил петарду без фитиля, раздался хлопок, и ему разорвало ладонь между большим и указательным пальцами. Он аж перекосился от боли. Так ему и надо. В детстве мне тоже чуть палец не оторвало петардой, и вдруг вспомнилось, как отец лечил мне его мучной болтушкой. Обернувшись, я посмотрел на него, сердце просто разрывалось. Он сидел на куче нарезанной соломы, глядя перед собой на свёрнутую кольцом верёвку. Меня охватило страшное беспокойство:
— Отец, ты уж, пожалуйста, выкинь это из головы…
Не желая слушать, он махнул пару раз рукой. Я вышел на солнечный свет, оставив его во мраке. Хучжу нацепила мне на грудь большой красный цветок из бумаги и улыбнулась. От её лица пахнуло лосьоном «подсолнух». Хэцзо нацепила такой же цветок волу на обрубленный рог. Вол тряхнул головой, и цветок полетел на землю.
— Забодает! — притворно взвизгнула она, повернулась и побежала прочь, оказавшись в объятиях брата.
Он холодно оттолкнул её и направился к волу. Похлопал его по голове, погладил здоровый рог, потом обрубленный.
— Ну, вол, ты вступаешь на большой светлый путь, — сказал он. — Добро пожаловать!
Я видел, как глаза вола сверкнули, будто огнём, но на самом деле это были слёзы. Отцовский вол походил на тигра, у которого вырвали усы, — никакого грозного вида, послушный как котёнок.
Мои мечты сбылись, меня приняли в хунвейбиновскую организацию брата. Кроме того, в пьесе «Красный фонарь» мне дали роль Ван Ляньцзюя. Всякий раз, когда Ли Юйхэ сурово и справедливо бросал мне «Ах ты предатель», я тут же вспоминал, как то же говорил отец. Я всё больше чувствовал, что, вступив в коммуну, предал отца и очень переживал, что он покончит с собой. Но он не повесился и не прыгнул в реку. Из комнаты перебрался под навес, там и спал. Устроил в углу печку, приспособил каску как сковородку. В последующие долгие месяцы и годы, без вола и сохи, возделывал землю мотыгой. Одному возить на тачке навоз в поле было не с руки, и он носил его в корзине через плечо. Обходился и без сеялки: продолбил мотыгой желобок в тыкве-горлянке, так и сеял. С шестьдесят седьмого по восемьдесят первый год отец со своим одним целым и шестью десятыми му так и оставался бельмом на глазу, шипом под кожей посреди обширных угодий коммуны. Его существование было и нелепым, и величественным; его и жалели, и испытывали к нему уважение. Одно время в семидесятые вновь ставший партсекретарём Хун Тайюэ несколько раз предпринимал попытки изжить последнего единоличника, но отец не сдавался. Всякий раз он бросал ему в ноги ту самую верёвку:
— Ну давай, повесь меня на абрикосе!
Цзиньлун рассчитывал, что с моим вступлением в коммуну и успешной постановкой революционного спектакля сможет превратить Симэньтунь в образцовую деревню во всём уезде, а после этого, как застрельщик, сделать головокружительную карьеру. Но всё пошло не так, как ему хотелось. Прежде всего Сяо Чан, которого они с сестрой ждали день и ночь, так и не приехал на тракторе руководить постановкой спектакля. Через какое-то время стало известно, что его освободили от должности за беспорядочные связи с мужчинами и женщинами. После его падения опереться брату стало не на кого.
После праздника Цинмин задул ветерок с востока, солнце стало пригревать; природа оживала, снег на солнечной стороне быстро сошёл, дороги раскисли — слякоть везде стояла непролазная. Зазеленели ивы у реки, большой абрикос во дворе тоже вроде собрался зацвести. Брат в эти дни нервничал, метался по двору как леопард в клетке, останавливаясь чаще всего на помосте под абрикосом. Стоял там, опершись на чёрные ветви, и курил сигарету за сигаретой. От чрезмерного курения у него развилось воспаление гортани, он безостановочно откашливался, чтобы прочистить горло, и без всякой деликатности сплёвывал мокроту под дерево, где образовалась целая кучка, похожая на куриный помёт. Взгляд растерянный и пустой, на лице читалось одиночество и разочарование, брат был нелюдим и жалок.
По мере наступления тепла положение брата усугублялось. Он хотел и дальше ставить революционные спектакли, но народ к его указаниям уже не прислушивался. Однажды, когда он тупо курил под абрикосом, подошла группа стариков-крестьян из голытьбы.
— Командир Цзиньлун, как насчёт сельскохозяйственные работы наладить? С землёй оно как: упустишь время — целый год потеряешь. Рабочие занимаются революцией, так им государство деньги платит, а крестьянам, чтобы жить, сеять надобно!
Со двора через ворота как раз выходил отец с двумя корзинами навоза. От разнёсшегося в весеннем воздухе запаха свежего навоза крестьяне ещё больше оживились.
— Сеять так сеять в землю революционную, нельзя думать лишь о производстве, нужно и о революционном курсе не забывать! — Брат выплюнул окурок и спрыгнул из-под дерева, но при приземлении не устоял и навернулся. Старики бросились поднимать его, но он, оскалившись, оттолкнул протянутые руки: — Я теперь же отправляюсь в ревком коммуны за указаниями, а вы ждите здесь и никаких необдуманных действий не предпринимайте.
Переобувшись в резиновые сапоги — в них только и можно было добраться в коммуну по распутице, — он направился по малой нужде во временный нужник за оградой двора. Там он неожиданно встретил Яна Седьмого. Из-за того случая с куртками они стали врагами, но внешне Ян светился притворной улыбочкой:
— Начальник Симэнь, куда собрался? И на хунвейбина-то не похож, скорее на японца из военной жандармерии.
Брат отряхнул хозяйство и хмыкнул, выражая крайнее презрение. А Ян продолжал, хихикая:
— Покровитель твой, паршивец, уже не у дел, думаю, и ты пары дней не продержишься. Понимать надо, уступил бы место тому, кто в производстве разбирается; если одни оперы распевать, вовотоу[141] на столе не появятся.
Брат холодно усмехнулся:
— Председатель я, меня непосредственно уездный ревком назначил, ему меня и снимать. У ревкома коммуны такого права нет!
Что-то должно было случиться, и в тот самый момент, когда брат разошёлся, отвечая Яну Седьмому, большой керамический значок слетел у него с груди и упал в дырку нужника. Брат застыл в ужасе. Замер и Ян Седьмой. Но когда брат пришёл в себя и ринулся вылавливать значок, Ян тоже очнулся. Он ухватил брата за грудки и заорал:
— Контрреволюционера поймал! На месте преступления!
Брата отправили на поднадзорный труд вместе с деревенскими помещиками, зажиточными крестьянами, контрреволюционерами, «подрывными элементами», «каппутистом» Хун Тайюэ и другими.
Меня после вступления в коммуну определили скотником большой производственной бригады. Там моими наставниками стали почтенный Фан Шестой и бывший сиделец Ху Бинь. На скотном дворе собралась вся скотина большой производственной бригады: бывший войсковой вороной, подослепший и уволенный со службы, с армейским тавром на крупе; серый мул несдержанного нрава, любитель кусаться, с ним всегда приходилось держать ухо востро. Вороного с мулом в основном запрягали в большую телегу с резиновыми шинами для перевозок по деревне. Остальные — волы, двадцать восемь голов. У вола нашей семьи, как у новенького, кормушки не было, пришлось на время установить ему распиленную пополам бочку из-под бензина.
Постель я перенёс на большой кан на скотном дворе и наконец удалился от усадьбы, которую и любил, и ненавидел. Да и перебрался я на скотный двор, чтобы отцу место освободить. Он ведь в сарайчике стал спать после того, как я объявил, что вступаю в коммуну. Сарай хоть и добрый, всё равно сарай, а комната какое-никакое, а жильё. Сказал отцу, чтобы перебирался назад в комнату и не беспокоился насчёт вола, мол, я за ним присмотрю.