Усто Мумин: превращения — страница 22 из 55

[289].

Об Аде, дочери Корчица, жене Николаева, информации сохранилось немного[290]. В повести Энны Аленник все ее судят: и отец, и брат, и невестка, и повествователь. Лишь мать несет свой крест: «Об этом можно говорить не примерно, это известно точно… Неудачная дочь…»[291]. Аня (Ада) часто вызывала из Минска мать, чтобы та нянчила ее детей. Однажды дочь «вызвала Варвару Васильевну телеграммой выхаживать заболевшего младшего внука Валерика, и она покатила в Ташкент»[292]. Но вскоре Варвара Васильевна телеграфирует мужу о возвращении, так как ребенок поправился. Коржин комментирует быстрое возвращение жены так: «Из-за сущего пустяка вызвали. Отсутствие совести — вот неизлечимая болезнь»[293].


Усто Мумин. Портрет дочери Марины. Начало 1940-х

Фонд Марджани, Москва


«О дочери не буду говорить… — пишет повествователь. — Ну почему, откуда у таких родителей такая дочь? Ее муж Усто куда человечнее. Увидит, какие битком набитые сумки тащит Варвара Васильевна, подбежит и выхватит. Но это бывает редко, он с утра уходит на этюды за город. Пока мы там жили, она тяжестей не носила, а теперь, конечно, опять носит.

А здоровенная Аня только и делает, что кормит свою малышку Маринку. Стоит ей пискнуть — сразу кормить, не обращая внимания на слова мамы, что так нельзя, что это вредно. Я поняла: она так часто кормит, потому что ее телу это приятно и потому что она кормит тем, что дано природой, оно в ней, заботиться об этом не надо.

Вот когда грудное кормление прекращается, кормит куда хуже. Это видно по мальчикам. Младший Валерик — лицом копия Ани, — тот еще покрепче. Старший Алька — слабенький, белесенький, некрасивый, мне больше нравится: облюбует птицу или цветок и так долго, поглощенно разглядывает добрыми глазами. Алексею Платоновичу тоже больше по душе Алька — это видно. По Варваре Васильевне ничего не видно. Тому, кто из них хуже, она никогда этого не покажет, будет винить во всем только себя. У нее такое чувство справедливости, что это уже несправедливо. Но все же Альку решено взять в Минск, если дадут сухую квартиру. Аня его совсем не замечает, он тихий, заброшенный и, наверное, часто некормленный. Вот такой дочери и старается мама радоваться. Днем она похожа на загнанную. Саня говорит, что за это лето она очень исхудала. Но всю тяжелую работу она делает до прихода Алексея Платоновича из больницы и при нем лучше выглядит.

По вечерам, когда дети уложены спать и Аня ужинает (она почему-то всегда ужинает отдельно и долго), мы собираемся на террасе или в саду и о чем-нибудь интересном говорим…»[294]

Жена художника, судя по повести Аленник, была транжирой, капризной, перекладывающей свои трудности на мать. Летом Николаевы часто выезжали всем семейством в Минск на снятую дачу:

«…приезжала на отдых дочь — сперва с одним сыночком и мужем, потом с двумя сыночками и мужем. Варвара Васильевна лелеяла, обслуживала и, конечно же, усердно кормила свою пышно тяжелеющую дочь и ее семью»[295].

Семья Николаева жила в ташкентском доме, построенном на средства Корчица. Переехав с семьей в 1925 году в Ташкент, где, по воспоминаниям современников, жизнь кипела и бурлила, да и вообще была куда стремительнее, чем в Самарканде, Николаев получил возможность заработка в многочисленных изданиях узбекской столицы. За период с 1927 по 1929 год — это издательства, газеты и журналы: УзГИЗ, «Правда Востока», «Қизил Ўзбекистон», «Муштум», «Ер Юзи», «Янги Йул». Параллельно Николаев преподает в педтехникуме, оформляет спектакли в Театре оперы и балета им. Я. М. Свердлова (декорации к опере Бизе «Кармен»), делает графическую серию «Афганские зарисовки» (1927–1929) для журнала «Семь дней».

Ташкент с середины 1920-х годов становится для Николаева родным, местом прописки до конца его дней. В Ташкент Николаев наезжал и раньше, из Самарканда.

Вспоминает скульптор Ольга Максимовна Мануилова{43}:

«К пятидесятилетию Парижской коммуны (1921 г. — Э. Ш.) нам поручили сделать ряд плакатов на эту тему. Отвели для работы помещение бывшего магазина Яушева на Кауфманской улице (ныне К. Маркса). Сильные электролампы заливали светом временную мастерскую, а у окон, не отходя, толпились любопытные — такого здесь еще не видали. Я нарисовала женщину, расстрелянную версальцами, и рядом с нею — плачущего ребенка. Красный кармин подчеркивал героику Коммуны. Усто Мумин в это время призывал дехкан к коллективному труду, рисовал плакат о том, что допотопный омач (соху. — Э. Ф.) пора сдать в музей. Такая работа совершалась, повторяю, по ночам, ибо днем ждало другое дело»[296].

На эту работу, как следует из воспоминаний Мануиловой, Усто Мумин был привлечен своим давним другом Аркадием Мордвиновым, вместе с которым был мобилизован в Красную армию, где они оба служили политруками в Стрелковом полку 6-й Рязанской дивизии[297] (а также учились недолгое время в Оренбургских ГСXМ), далее вместе с Мордвиновым по мандату Комиссии Туркцика направились в Ташкент для укрепления и развития культуры и искусства в Средней Азии.


Усто Мумин. Рисунок из газеты «Семь дней». 1929


Далее Мануилова пишет:

«Нарком по делам искусств — молодой архитектор А. Г. Мордвинов — сразу определил нас к делу. Все художники были мобилизованы на идеологическую борьбу с басмачами и интервентами. Нашим оружием стали кисти и краски. По собственным рисункам, утвержденным ЦК республики, мы размножали нашу продукцию, а утром ее развозили по кишлакам и дальним заставам. Часто спешная работа длилась до самого утра»[298].

Ташкент обладал каким-то загадочным притяжением, многие из побывавших здесь писали об этом. Так, Корней Чуковский, оказавшийся в городе в начале войны, в 1941 году, писал:

«У парикмахера — веер. Попрыскает одеколоном — и веет. У чистильщика сапог — колокольчик. Почистил сапог — и зазвенит, чтобы ты подставил ему другой. Тополя — необыкновенной высоты, придают городу особую поэтичность, музыкальность. Я брожу по улицам, словно слушаю музыку — так хороши эти аллеи тополей. Арыки и тысячи разнообразных мостиков через арыки, и перспективы одноэтажных домов, которые кажутся еще ниже оттого, что так высоки тополя, и южная жизнь на улице, и милые учтивые узбеки, и базары, где изюм и орехи, и благодатное солнце. Отчего я не был здесь прежде, отчего я не попал сюда до войны? <…> Но все же я рад, что я хоть на старости увидел Ташкент»[299].


Виктор Уфимцев. Художники Узбекистана. 1920-е

Фонд Марджани, Москва


Новый город, новый круг Усто Мумина — это новые знакомства, новые художники. Среди них — Михаил Курзин[300], Александр Волков, Лев Бурэ{44}, Елена Коровай и другие.

Попробую воссоздать (по свидетельствам очевидцев) тогдашнюю атмосферу. Вот воспоминания о конце 1920-х годов Виктора Уфимцева:

«В Бухаре как-то увидел я плакат ташкентского издания с подписью „Курзин“. Значит он в Ташкенте! И мне захотелось повидать этого интересного, всегда нового художника. И вот с Усто Мумином мы едем в Ташкент. В редакции газеты „Правда Востока“ сказали:

— Курзин?.. Где-то на Урде[301].

По заросшим обрывам и жиденьким мостикам, мимо хлюпающих колесами мельниц, по пыльным закоулкам ищу земляка. Безрезультатно. Понуро плетусь обратно… Передо мной клетчатая фигура Елены Коровай! Еще несколько минут — и коричневый от загара Михаил Курзин приветливо пропускал меня в свою низкую темную кибитку. Посредине кибитки стояли нелепые столбы, с потолка свешивались спортивные кольца. Курзин наскоро надел на себя серую самодельную кофту. Курзин казался мне недосягаемым. Мне казалось, что он идет где-то далеко впереди, но то, что он показал тогда, меня несколько разочаровало. Мне вспомнились его барнаульские смачные натюрморты: буйная синяя капуста, груды овощей, кипящий самовар… Все это было очень здорово! Я ожидал увидеть Курзина таким же. Он заметил это и сказал:

— Я ведь баканщик[302], а живопись — это мой каприз.

И собрал разбросанные на полу работы. Он заметил, конечно, что новые его искания, новые его решения не доходят до меня. Я чувствовал это по всему. Но я ничего не мог сказать. Только через несколько лет мне стало понятно, чего добивался в этих работах Курзин.

На следующий вечер у Курзина и Коровай собрались Усто Мумин, Волков и я. Ночь провели на поэтическом берегу Боз-Су. Говорили об искусстве. Говорили о разном. Курзин увлекательно рассказывал о Рублеве, о старых русских иконописцах. Волков, перекинув через плечо черный плащ, читал певучие стихи про „Пыль и шелка Бухары“:

Скрипы арбы на извилистых улицах,

Стадо баранов под арбами крутится.

Пыль и шелка Бухары!

<…>

Звоны пиал в чай-ханэ разливаются,

В пыль дым чилима спирально врывается.

Пыль и шелка Бухары!

Девушки с визгом кричат за дувалами,

В щели впиваются лица их алые.

Пыль и шелка Бухары![303]