Взяв чек, вложенный в счет за ужин, официант попросил у него удостоверение личности, и это разозлило его. Когда документ принесли обратно, Аньез сказала именно то, что он так боялся услышать:
— Покажи–ка!
Скрепя сердце он протянул ей удостоверение; нет, решительно Аньез злоупотребляла своим положением неизлечимо больной! Она пристально вгляделась в фотографию и с мягким укором покачала головой.
— Ну, что еще?
— В другой раз придумай что–нибудь получше, милый! — сказала Аньез и, лизнув палец, протерла снимок. Затем предъявила ему маленькое черное пятнышко на кончике пальца и, смочив его еще раз, шаловливо потянулась к его лицу, словно вознамерилась сунуть палец ему в рот. Он отбросил ее руку так же резко, как недавно это сделала женщина с коляской.
— По–моему, это фломастер Stabilo Boss! — объявила Аньез. — Прекрасное качество, почти не стирается. Тебе известно, что подрисовывать фотографии на документах запрещено? Погоди–ка!
Не возвращая ему удостоверения, она порылась в сумочке и достала металлический футляр, откуда извлекла бритвенное лезвие.
— Не надо! — воскликнул он.
Но Аньез, в свою очередь, отвела его руку и принялась скрести усы на снимке. Застыв на месте, он глядел, как она счищает с его перевернутого изображения мелкие темные чешуйки; в результате ее усердия пространство между носом и губами сделалось не серым, как вокруг, а неприятно–белым и шероховатым.
— Ну вот, — заключила Аньез, — теперь ты в порядке!
Подавленный вконец, он взял удостоверение. Вместе с темным глянцем усов Аньез содрала еще крыло носа и уголок рта, но, главное, это ровно ничего не доказывало, просто теперь снимок был изуродован, вот и все. Он чуть не сказал это Аньез, но вовремя вспомнил о своем решении соглашаться с ней, не противоречить хотя бы до понедельника. Уже и то хорошо, что она увидела его усы, заподозрила, что он подрисовал их фломастером, и сказала об этом вслух.
В каком–то смысле так было даже лучше, куда лучше, нежели ее обходной маневр по поводу психиатра, слишком точно копирующий его собственное поведение: по крайней мере, она наступила на горло собственной песне, разрушила пагубную симметрию, согласно которой она, и только она обладала здравым рассудком, была терпеливой и мудрой утешительницей.
И как всегда, словно читая его мысли, она дотронулась до его руки и сказала:
— Прости меня, я была неправа!
— Ладно, пошли.
В машине они молчали. Только раз, в какой–то момент, она коснулась его затылка и еле слышно повторила: «Прости!» Он привычно откинул голову на ее ладонь, но ни единым словом не ответил на ласку жены. Ему пришла в голову страшная мысль: а вдруг она изуродовала или уничтожила все его фотографии, все вещественные доказательства его правоты, кроме, конечно, отзывов друзей — самого, впрочем, слабого звена в его защите? Дай бог, чтобы она еще не успела навредить, — тогда нужно побыстрее спрятать все в надежном месте хотя бы для того, чтобы предъявить психиатру. Но он чувствовал, что после короткой ремиссии Аньез хочет вновь отвоевать преимущество и перейти в атаку, а его поставить в положение обвиняемого, вынужденного доказывать, что он не верблюд; уж коли она решила играть в открытую, идти ва–банк, значит, ей удалось обеспечить себе прочные тылы, завладеть нужными уликами. Он понимал, что битва проиграна, но ему все–таки хотелось зайти в квартиру первым, не впускать Аньез одну — он и без того, как последний дурак, оставил ее на целых полдня. Вот единственно верное решение: если перед домом Аньез вздумает выйти из машины и сесть в лифт, пока он будет возиться в гараже, он твердо скажет: «Нет, ты останешься здесь, со мной!», а нужно будет, удержит и силой. Но она ничего не сказала и спустилась на подземную стоянку вместе с ним; увы, это означало, что зло уже свершилось. «Не забудь, она безумна, — твердил он себе, — не перечь ей, не сердись на нее, люби такой, какая она есть, помогай избавиться от этого наваждения!»
На пороге квартиры ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы пропустить Аньез вперед. Отдав дань галантности, он решил больше не притворяться, оглядел полки, журнальный столик, комод и открыл поочередно все ящики секретера, бесцеремонно, с треском заталкивая их обратно.
— Где у нас фотографии, сделанные на Яве?
Аньез, шедшая следом, остановилась с изумленно застывшим взглядом.
Никогда еще, даже во время любовных объятий, он не видел на ее лице такого смятения.
— На Яве?
— Да, на Яве. Я хочу посмотреть фотографии, сделанные на Яве. Именно там! — добавил он, уже зная, что сейчас произойдет.
Аньез подошла, обхватила его лицо ладонями — давно знакомым жестом, который и она и он проделывали тысячи раз, но в который сейчас вложила страстную мольбу, всю силу убеждения.
— Любимый, — прошептала она трясущимися губами. — Любимый мой, я клянусь тебе, что таких фотографий у нас нет. Мы никогда не ездили на Яву.
Он подумал: «Ну что ж, я так и знал, это должно было случиться». Аньез рыдала — горько, как накануне, как позавчера, как, вероятно, будет рыдать и завтра; теперь это затянется до бесконечности — каждый вечер их ждет такая вот сцена, каждую ночь — любовь, чтобы помириться и забыть ссору в пылком согласии тел, каждое утро — притворная непринужденность, а потом опять вечер, и опять все сначала, ведь нельзя же постоянно делать вид, будто ничего не происходит. Он ощущал безнадежную усталость и хотел только одного — ускорить ход этой новой жизни, как можно быстрее погрузиться в спасительный мрак ночи, обнять Аньез… и вот он уже обнимал ее, и убаюкивал, и утирал слезы, и гладил дрожащие плечи, и сердце его разрывалось от нежности и тоски. Испуганный, судорожный трепет ее тела говорил о том, что она не лжет, что нынче вечером она действительно верит в то, что никогда не была на Яве, и так остро страдает, что не может скрыть этого. Ну ладно, пусть они никогда не ездили на Яву; ладно, у него никогда не было усов; ладно, он признает, что подмалевал свое фото, он согласен на все, лишь бы она успокоилась и перестала плакать хоть на минутку. Они оба жаждали покоя, готовые пожертвовать тем, во что верил каждый из них, отринуть очевидность, любой ценой купить отсрочку, и все же Аньез плакала, плакала по–прежнему, вздрагивая в его объятиях, а он обнимал ее, целовал волосы, и глядел через ее плечо, и видел за ее спиной яркое тканое покрывало, привезенное ими с Явы. Ну и тем хуже — для покрывала, для Явы, для всего на свете. «Тихо, тихо, ну, тихо, сокровище мое», — твердил он шепотом, как бывало прежде.
Зазвонил телефон, включился автоответчик. Они услышали веселый, безмятежный, смешливый голосок Аньез — Аньез, которая сейчас всхлипывала, прильнув к нему, затем, после звукового сигнала, раздраженный голос Жерома: «Может, ты все–таки объяснишь, что происходит? Позвони!» — и сухой щелчок отбоя. Аньез высвободилась из его рук, пошла к дивану и легла, свернувшись калачиком.
— Ты думаешь, я схожу с ума, ведь так? — прошептала она.
— Я думаю, — ответил он, присев на корточки, чтобы лучше видеть ее лицо, — случилось что–то неладное, и мы должны выяснить, что именно.
— Но тебе кажется, что это случилось со мной! Скажи правду! Наступило молчание.
— С тобой, или со мной, или вообще… — неуверенно промолвил он наконец. — В любом случае мы с этим разберемся. Представь себе, что мы с тобой «под газом» — еще пара минут, и все пройдет.
Она уже не рыдала, только тихонько всхлипывала.
— Я знаю, что скверно поступила там, в ресторане.
— Я на твоем месте сделал бы то же самое. Я ни в чем тебя не упрекаю.
«Интересно, что она подумала при этих словах? — спросил он себя. — Небось «слава богу, еще чего не хватало!»
Но она сказала только:
— Я хочу спать, — и встала с дивана. Поправляя на ходу сбившееся платье, она зашла в спальню, вернулась оттуда со снотворным и, как два дня назад, протянула ему две таблетки. — Я лучше сегодня лягу одна, — прошептала она.
Он проводил Аньез глазами, и в тот момент, когда она переступала порог спальни, его пронзила дикая мысль, что той ночью они занимались любовью последний раз в жизни. И тут же он испугался другого: что, если она оставила у себя всю упаковку, чтобы отравиться? Нужно немедленно забрать у нее таблетки. Конечно, она может подумать то же самое про него, но тем хуже; он постучал в дверь, вошел, не дожидаясь ответа, и схватил пачку лекарства с ночного столика. Аньез лежала на постели одетая. Увидев мужа, она тотчас угадала его опасения и с усмешкой сказала:
— Соблюдаем осторожность, да? — Потом добавила: — Не бойся, я думаю, оно и завтра нам понадобится!
Ему очень хотелось присесть на кровать и продолжить эту грустную доверительную беседу, но он почувствовал, что ничего путного не получится, и вышел, прикрыв за собой дверь.
В гостиной он принялся бесшумно обшаривать ящики, надеясь отыскать фотографии, которые могли ускользнуть от внимания Аньез. Правда, он неосмотрительно оставил ее одну в квартире и теперь не очень–то рассчитывал на благоприятный результат своих поисков. Кроме того, ему был закрыт доступ в комнату, где она спала — если, конечно, она спала! Через несколько минут ему стало ясно, что фотографии путешествия, на Яву и во все другие места, а также свадебные снимки, в общем полное собрание образов и воспоминаний, накопленных за пять лет совместной жизни, исчезли без следа, в лучшем случае куда–то запрятаны, в худшем — вовсе уничтожены. Правда, оставались и другие вещественные доказательства: пестротканое покрывало с Явы, безделушки, которые он дарил Аньез, — словом, все, что украшало их гостиную и было неотъемлемо связано с прошлым, которое она стремилась стереть, изничтожить.
Но он знал, что эти вещи мало чего стоят в данной ситуации — о любой из них можно было сказать: я ее вижу впервые, тогда как изображение на фотографии отрицать невозможно. Впрочем, отчего же невозможно — ведь Аньез с бессмысленным, но ожесточенным упорством отрицала очевидное, называя черное белым и даже не трудясь при этом окрасить в белое спорный предмет. Такая позиция, разумеется, не выдерживала никакой критики. Однако проблема, к несчастью, состояла не в том, чтобы переубедить Аньез, а в том, чтобы вылечить ее. Бесполезно бороться с симптомами, противопоставляя ее бреду реальность; нужно отыскать само зло, несомненно уже пустившее глубокие и прочные корни в мозгу женщины, кото