рую он любил. Он вспомнил случайно виденный по телевизору репортаж об одном селении на юго–западе Франции, существовавшем в основном за счет содержания душевнобольных. Речь шла не об экспериментальном методе психиатрии, нацеленном, как он сначала подумал, на возврат больных к нормальной общественной жизни, но о простой экономической задаче. Один день пребывания среднестатистического сумасшедшего в клинике обходился государству слишком дорого, а жители того поселка нуждались в деньгах; им платили какую–то безделицу, около шестисот франков в месяц, за то, что они держали у себя одного, двух или трех психов, неизлечимых, но безобидных, поселяя их в сарайчиках, куда дважды в день приносили миску супа и, главное, следили, чтобы те вовремя принимали лекарства; разумеется, опекуны ухитрялись извлекать небольшую прибыль из денег, выдаваемых на содержание больных. Сумасшедшие жили себе, поживали, никого не трогали; их хозяева пользовались денежками, капавшими регулярно каждый месяц, и не боялись, что этот ручеек иссякнет, поскольку больные оставались у них до самой смерти. Психи предавались своим любимым занятиям: один на протяжении двадцати лет непрерывно писал бессмысленную напыщенную фразу, другая нянчила целлулоидных голышей, меняя им пеленки, через два часа на третий, с видом счастливой мамаши… Глядя эту передачу, он, конечно, подумал: это ужасно! — как отозвался бы, скажем, о голоде в Эфиопии, но тогда он и вообразить не мог Аньез, сидящую на пороге жалкого домишки в углу сада и кротко повторяющую: «У моего мужа никогда не было усов!» — одно и то же, из года в год — и молодой женщиной, и зрелой, и старухой. Теперь же он представил ее себе именно такой, и вдобавок, бог знает почему, в детском платьице. Он знал, что мало–помалу начнет отдаляться от нее и его любовь перейдет в сострадание, в душевную муку. Конечно, он не обречет Аньез на убогое существование в деревенской глуши, среди всеми забытых психов; он подберет для нее самый роскошный санаторий для душевнобольных, но это дела не меняет — со временем его безразличие к жене окрепнет, она станет для него обузой, темным пятном на совести; он начнет сомневаться, правильно ли поступает, навещая ее каждый месяц, платя каждый месяц за ее содержание, а когда она умрет, он, сам себе в том не признавшись, почувствует облегчение… Ему никак не удавалось отогнать от себя образ старухи Аньез в детском платьице, с ее кротким бредом. «Нет, нет, — думал он, борясь с подступившими слезами, — не настолько же серьезно она больна!» Ее вылечат, ее вернут к жизни. Вот ведь бывшая жена Жерома, которая то страдала анорексией, то впадала в нервную депрессию, одолела в конце концов болезнь, стала нормальным человеком. Странно, однако, что Жером, прошедший через все это, не распознал сразу же, после заговорщического звонка Аньез или даже еще раньше, в чем дело; скорее всего, просто закрыл на это глаза, чтобы не расстраиваться. Как бы то ни было, нужно позвонить ему, объяснить ситуацию, попросить совета. И пусть Жером сведет его с опытным психиатром, с тем, что вылечил Сильвию.
Лучше всего выйти прямо сейчас и поговорить с ним из автомата, чтобы Аньез не застукала его за этой беседой. С другой стороны, боязно оставлять ее одну, даже на пять минут. Размотав телефонный шнур, он унес аппарат в кухню, решив говорить шепотом. Впрочем, некоторые слова он ни при каких обстоятельствах не смог бы выговорить в полный голос. Набрав номер, он долго слушал безответные гудки — Жерома не было или он отключил телефон. Он осторожно опустил трубку на рычаг, стараясь, чтобы щелчок прозвучал как можно тише. «Завтра!» — решил он, хотя и сам не знал, когда сможет позвонить завтра, если не хочет оставлять Аньез; проще всего было воспользоваться тем, что она спит. Теперь поле его деятельности сильно сузилось.
Он вернулся в гостиную, волоча за собой шнур, и сел на диван, растерянно прикидывая, чем бы заняться в ближайшее время. Психиатра ведь не вызовешь в субботу, среди ночи, «скорая помощь» в данном случае бесполезна, значит, придется ждать понедельника, и он с ужасом думал о том, что может случиться за эти дни, как будто безумие Аньез, так долго дремавшее в ней, грозило развиться и вырасти в несколько часов до гигантских размеров, подобно кувшинкам, которые непрерывно увеличиваются в объеме на экране, при замедленной съемке. Он вынул из бумажника удостоверение и испуганно констатировал, что у него осталось только вот это одно, поцарапанное фото.
Хотя нет, не одно: Аньез наверняка забыла про его иностранный паспорт, и, кроме того, можно ведь попросить у друзей снимки, на которых он фигурирует, таких было немало. И, как пастух, считающий своих баранов, он принялся мысленно составлять реестр собственных изображений, имевшихся у знакомых, где их можно было раздобыть. Закуривая сигарету — последнюю из купленной позавчера пачки, — он вспомнил мелкий инцидент, случившийся третьего дня на Новом мосту: он нечаянно заслонил объектив японскому туристу в момент, когда тот снимал жену на фоне собора Парижской Богоматери. Обычно он либо ждал, когда щелкнет спуск, либо вежливо обходил фотографа сзади; однажды он даже простер свою учтивость до того, что остановился рядом с человеком, смотревшим в бинокль, не желая мешать обзору. Тогда, три дня назад, он извинился перед японцем, тот благодушно махнул рукой — мол, ничего страшного! — а вот теперь ему безумно хотелось получить этот снимок или другие такие же, на которых он оказался ненароком, как будто именно случайность этого присутствия усиливала подлинность фотодокумента. Особенно его манила фотография, сделанная японцем — когда же это было, в четверг или в пятницу? — последняя, где он носил усы. «Конечно, можно дать объявление в какой–нибудь токийской газете», — невесело подумал он. Нет, более реально разыскать снимки, сделанные друзьями или хранящиеся у родителей; наверняка имеются и дубликаты, а в фотолабораториях — негативы. Но и с этим придется потерпеть до завтра. А пока он только и мог, что разглядывать снимок на документе, исцарапанный бритвой и смоченный слюной с целью оттереть воображаемый фломастер…
Вдруг он замер, нахмурился и, лизнув палец, провел им по темному отвороту пиджака на фотографии. Палец остался чистым. «Ну еще бы, — подумал он, — со снимков же не слезает краска!» Однако его опыт выдавал Аньез с головой — как же он тогда не понял, что она все подстроила: знала, что выскабливание лезвием ничего не докажет, и предварила операцию более убедительным тестом, а палец, ясное дело, заранее намазала черным фломастером.
«Она безумна! — прошептал он. — Абсолютно безумна!» И безумие ее носит извращенный, более того, злонамеренный характер. Но она не виновата, он должен помочь ей. Даже если она попытается выцарапать ему глаза — не на фото, а взаправду, — придется защищать себя самого и ее тоже. Самое ужасное не то, что Аньез стремилась уничтожить прошлое — его усы или отдых на Яве, — но что все ее действия были направлены против него, рассчитаны так, чтобы он не смог и не захотел оказать ей помощь, а отчаялся и бросил ее на погибель. Ему опять вспомнился пример со спасателем, который оглушает тонущего ради его же блага, но теперь эта мысль утешала куда слабее, чем днем, в кафе. Он спросил себя, а впрямь ли Аньез спит; он не заметил, приняла ли она снотворное. Подкравшись на цыпочках к двери, он осторожно приотворил ее, стараясь не скрипнуть и отгоняя от себя видение еще более кошмарное, нежели образ полоумной старушки в детском платьице: Аньез, сна ни в одном глазу, сидит по–турецки на кровати и подстерегает его с торжествующей, дьявольской усмешкой на губах, покрытых пеной, точь–в–точь как одержимая девушка из фильма «Экзорсист». Однако Аньез мирно спала, свернувшись калачиком под одеялом. Он подошел, глядя на очертания гибкого тела женщины, которую любил, боясь встретить хищно следящий за ним взгляд.
Нет, она спит.
Несколько мгновений он постоял, разглядывая Аньез в слабом, падающем из гостиной свете, затем вышел, не слишком–то успокоенный. Ночь он провел на диванчике, лежа без сна, подложив руки под голову и повторяя разработанный днем план, который твердо решил привести в действие, несмотря на вечерний приступ безумия Аньез: во всем потакать ей, связаться, без ее ведома, с Жеромом, найти психиатра; его слегка успокаивало само обдумывание деталей — как преодолеть ту или иную трудность этой программы, как устроиться, чтобы звонить, не оставляя Аньез одну. Вдруг его внимание привлек красный глазок автоответчика, который они забыли прослушать, вернувшись из ресторана. Сведя звук до минимума, он приложил ухо к микрофону и выслушал запись; звонил Жером, явно встревоженный, потом отец, как всегда напоминавший им о традиционном воскресном обеде, следом какая–то журналистка, хотевшая поговорить с Аньез, и опять Жером — этот его звонок они слышали, но не сняли трубку. Он записал имя журналистки и стер сообщения. К концу ночи его все–таки сморило, и он задремал с мыслью о том, что не спал уже двое суток и столько же времени не брился как следует, а ведь ему нужно быть в хорошей физической форме для предстоящей трудной борьбы.
Телефон зазвонил в тот самый миг его сна, когда он решал, как правильнее говорить — усы или усики? Какой–то неведомый собеседник отвечал ему, что можно и так и эдак — называют же бакенбарды бачками! — сопровождая свою речь противным скрипучим хихиканьем, наводившим его на мысль, что он имеет дело с «психушником» и что следующим номером программы будет намек на необходимость кастрации.
Благодаря этому совпадению, голос Жерома в трубке совершенно не удивил его, он тотчас пришел в себя.
— Ну, так ты намерен объяснить мне, что случилось?
— Погоди минутку!
Он собрался прикрыть растворенную почему–то дверь спальни, чтобы Аньез не услышала их разговора, но, заглянув в комнату, обнаружил, что ее там нет, как нет ни в кухне, ни в ванной, ни в туалете, которые он торопливо обследовал.
— Аньез не у тебя? — спросил он на всякий случай, опять схватив трубку.
— Нет, с какой стати?!