ся. Это там он был один против всех, один–единственный, твердо знавший, что у него имелись усы, и отец, и память, которых его вздумали лишить, а здесь эти частности никого не волнуют, от него только и требуется, что уплатить за проезд, а дальше — катайся сколько влезет! Ему пришла в голову безумная, но крайне соблазнительная идея — остаться в Гонконге навсегда, не забыть свою специальность, найти какую ни есть работенку, лишь бы прокормиться — здесь ли, в другом ли месте, но где его никто не знает, никто им не поинтересуется, где никогда не встанет вопрос о его усах — были они у него или нет. Перевернуть страницу, начать жизнь сначала — ах, эта древняя как мир, тщетная мечта, подумал он, хотя его–то случай как раз не очень типичен. Но предположим, он вернется домой и, вместо того чтобы засадить его в деревенскую халупу для полоумных, они молча простят ему все и позволят жить и работать как прежде; что ж, вероятно, жизнь и наладится, но все–таки она будет отравлена навсегда. Отравлена не столько воспоминанием об этом эпизоде, сколько вечным страхом последствий, боязнью, что в любом обыденном разговоре может вдруг опять возникнуть жуткий призрак безумия. Достаточно будет увидеть, как Аньез внезапно замолкает, бледнеет и кусает губы при самом невинном его замечании об их совместной жизни, общих знакомых или какой–нибудь вещи, чтобы понять: вот оно — вернулось, и мир снова рухнет вокруг него. Жить как на минном поле, двигаться вперед наугад, в ожидании новых срывов… да кто же способен вынести такое?! Он сознавал, что именно эта перспектива и подвигла его на бегство, оказавшись куда страшнее нелепой гипотезы заговора. В своей вчерашней лихорадке он не отдавал себе в этом отчета, но теперь все стало предельно ясно: ему необходимо было исчезнуть. Не обязательно из жизни, но, по крайней мере, из той, парижской жизни, которую он так хорошо знал, в которой знали его, ибо все устои прежнего бытия взорвал, изуродовал непонятно откуда взявшийся чудовищный кошмар, и приходилось либо отказаться от анализа случившегося, либо анализировать его в стенах сумасшедшего дома.
Он же не был безумен, психиатрическая лечебница внушала ему ужас, и, значит, оставалось лишь одно — бегство. С каждым следующим рейсом катера он все больше воодушевлялся от мысли, что избрал единственно верный выход из сложившейся ситуации, и лишь неосознанный, но стойкий инстинкт самосохранения помешал ему там, в аэропорту, взять обратный билет и лететь в Париж, на свою погибель. «Мне больше нет места среди друзей и родных! — горестно думал он, одновременно упиваясь пафосом героической самоотверженности, укреплявшей его решимость. — Нечего обольщаться метафорами типа «махнуть на все рукой», когда единственное средство спасения — отрубить эту самую руку». Тем не менее он уже догадывался, что ему трудновато будет поддерживать в себе этот восторженный настрой, который сойдет на нет, едва он покинет катер. Ну и ладно, а пока мир сводился к легкому скольжению по воде среди теплой южной ночи, среди бликов на черных волнах, к поскрипыванию стальных тросов и звяканью решетчатой загородки, выпускавшей одних пассажиров, впускавшей других, ко всему этому мерному, налаженному снованию от берега к берегу, которому он отдавался с радостью, чувствуя себя в полной безопасности. Однако невозможно провести остаток жизни, плавая на катере между Гонконгом и Каулунгом; это промежуточное состояние напомнило ему знаменитый фильм Чарли Чаплина, где герой, спасаясь от жандармов двух сопредельных стран, бежит по пограничной полосе враскорячку — одна нога здесь, другая там. Потом идет затемнение, и на экране возникает слово «конец», но разве в реальной жизни можно обозначить этим словом такое межеумочное состояние? Хотя, впрочем, один–то конец всегда возможен. Стоя на временной (рейс на Гонконг) корме, облокотясь на поручень, он с самого момента отплытия неотрывно следил за пенным изогнутым шлейфом, который вырывался из–под дрожащей палубы катерка. Достаточно просто перевалиться через борт, и все дела. В какие–нибудь несколько секунд ревущие лопасти винта раскромсают его на части. И никто даже вмешаться не успеет; пассажиры — а их теперь раз–два и обчелся, — конечно, закричат, забегают, остановят катер, но что они найдут? Ошметки мяса и лоскутья одежды вперемешку с отбросами порта, дохлой рыбой и дырявыми садками. Ну еще разве что бипер да паспорт, и то если хорошенько поищут. А впрочем, вряд ли — кто это захочет обшаривать всю гонконгскую бухту ради установления личности безвестного иностранца?! Кстати, перед тем как топиться, он вполне может уничтожить паспорт и тем самым все следы своего здешнего пребывания. Нет, стоп — он же заполнил гостиничную карту! Так что при расследовании никаких проблем у властей не будет: через пару дней французский консул в Гонконге с прискорбием сообщит его семье о несчастье. Он ясно представил себе консула у телефона — если, конечно, о таких печальных событиях извещают по телефону.
И Аньез на другом конце провода — зубы стиснуты, глаза расширены от ужаса… Вообще–то для нее такой исход менее страшен, чем ожидание- без всякой информации, неделями, месяцами, годами — и постепенное, но неизбежное забвение. Она так никогда и не узнает, что случилось на самом деле, и всю свою оставшуюся жизнь будет вспоминать лишь тот трехдневный кошмар и его последние слова, сказанные по телефону якобы с площади Мюэт.
Она тогда крикнула в трубку: «Я тебя люблю!», а он с ненавистью подумал то ли «Сволочь!», то ли «Шлюха!», тогда как она говорила искренне, она и впрямь любила его… Воспоминание об этом прощальном безответном призыве растрогало его до слез. Не осмеливаясь кричать во весь голос, он твердил шепотом: «Я люблю тебя, Аньез, я люблю, люблю только тебя!..», и это было правдой — правдой тем более неоспоримой, что до этого он ненавидел ее, обманул доверие, которое она неустанно выказывала ему всю жизнь. Да, уж она–то ни разу не проявила слабости, не поддалась колебаниям. И сейчас он отдал бы все на свете, чтобы сжать ее в объятиях, воскликнуть: «Это ты!», услышать то же самое из ее уст и поверить ей навсегда. Что бы ни случилось, вопреки всякой очевидности, даже если она приставит ему револьвер к виску, даже в тот миг, когда она спустит курок и его мозги разлетятся на кусочки, он будет думать: «Она меня любит, я ее люблю, и только это одно — правда!»
Три дня назад–нет, четыре, с учетом временной разницы! — он провел с нею ночь любви в последний раз.
Катер, проделавший, наверное, свой двадцатый рейс, причалил к набережной Каулунга, и он, вместо того чтобы сойти последним, как привык за этот вечер, рванулся к выходу, готовый схватить такси, помчаться в аэропорт и сейчас же вылететь в Париж. Но, сбегая по железным сходням, он почувствовал холодок зажатой в кулаке монеты в пятьдесят центов, предназначенной для оплаты очередного рейса, и замедлил шаг. Он повертел монету, раздумывая, не бросить ли жребий — орел или решка? — но в душе уже принял решение и, сунув пятьдесят центов в автомат, медленно спустился по другой лесенке обратно, терпеливо ожидая, когда палуба очистится от пассажиров и можно будет попасть на катер. Нет, возвращаться домой глупо, из этой новой попытки не выйдет ничего хорошего. Ну обнимет он Аньез, ну расцелует ее, а что дальше? Дальше — все то же самое, только будет еще больнее оттого, что не сбылась надежда на выздоровление. А вдруг Аньез вообще посмотрит на него да и спросит: «Кто вы?» Он возопит: «Это же я! Я! Я тебя люблю!», но его отсутствие уже сыграет свою зловещую роль, и она даже не узнает его, даже не вспомнит, что он когда–то существовал на этой земле.
В течение всего следующего рейса он не отрывал глаз от пенной струи за кормой и плакал. Оплакивал Аньез, своего отца, себя самого, продолжая плавать от берега к берегу. Иногда, где–нибудь на середине бухты, он вдруг, под влиянием минутного порыва, клялся себе остановиться, взять такси, сесть в самолет или хотя бы позвонить в Париж, но, завидев пристань, уже готовил очередную монетку. Время от времени матрос у сходней, глядевший на него с дружелюбным удивлением, махал ему рукой. Наконец запас монет истощился; он пополнил его, купив бутылочку «спрайта», которую осушил в несколько глотков и оставил кататься под ногами.
Но вот произошло то, чего он так боялся. Когда они пристали к набережной Гонконга, на решетчатой калиточке, открывавшей доступ к катеру, висел замок. С беспомощным отчаянием он указал на замок матросу; тот с улыбкой сказал: «Tomorrow! Tomorrow!»[9] и выставил семь пальцев, указывая, вероятно, начало работы катера.
«Что ж теперь делать?» — подумал он, сев на влажные ступени дебаркадера.
Он, конечно, мог добраться до своего отеля, оставшегося на другом берегу. Ему не составило бы никакого труда нанять лодку в качестве морского такси, но не было желания. Как не было желания и разведать город, что высился у него за спиной, отражаясь всеми своими огнями в жирной стоячей воде бухты. Тогда что же — сидеть на причале в ожидании рассвета и первого катера? Возобновить завтра, с утра пораньше, свои рейсы, да так и мотаться туда–сюда, день за днем? Несмотря на всю нелепость этого проекта, больше ничего в голову не приходило, и он, сам себе удивляясь, уже начал прикидывать, рассчитывать, во что ему обойдется эта затея. На сколько времени хватит денег, если плавать с семи утра до полуночи, а спать на причале? Один рейс стоит 50 центов, за час их проходило четыре, значит, два доллара в час, да помножить на 17 часов, итого 34 доллара ежедневно; кстати, может, у них существуют скидки для постоянных пассажиров? Долларов шесть уйдет на еду: гамбургеры, супы, лапшу — в общем, что–нибудь дешевенькое; стало быть, вполне можно обойтись 40 гонконгскими долларами в день, то есть примерно 40 франками, если он не перепутал курс обмена. Далее: эта сумма, помноженная на 365 дней, составит 14 600 франков в год — гляди–ка, даже меньше пятнадцати кусков! — такие деньги он зарабатывал в Париже за месяц, и на них можно было бы почти два года кормить психов в той деревушке на юго–западе. В общем, достаточно время от времени брать наличные в банке по одной из кредитных карточек, и при таком образе жизни он продержится сколько угодно. Правда, спустя какое–то время в банке могут насторожиться: Аньез, конечно, предупредит о его исчезновении все службы, ведающие кредитными карточками, и они мигом нападут на его след. Он вообразил себе картину: Аньез, вне себя от беспокойства, мчится в Гонконг и встречает его на катере; делать нечего, тогда он спокойно объяснит ей, что жизнь стала ему в тягость, что он может существовать только в этих условиях, весь день напролет плавая на катере и лишь такой ценой обретая душевное успокоение; что если она его любит, то должна сделать одну–единственную вещь, а именно освободить его от кредитных карточек, а взамен ежегодно выплачивать необходимую сумму, скажем 15 тысяч франков, которые он сможет получать со своего счета в местном банке. И еще: пускай оставит его здесь одного.