Усы — страница 20 из 25

Она, конечно, расплачется, начнет тормошить, обнимать, умолять его, но в конце концов уступит — что ей еще остается?! Время от времени, сперва чаще, потом все реже и реже, она будет приезжать в Гонконг, к нему на катер, нежно беседовать с ним, держа за руку и старательно избегая некоторых тем. Так, с течением лет, она привыкнет видеть, как он живет между Каулунгом и Гонконгом или, наоборот, между Гонконгом и Каулунгом.

А может, ее одиночество продлится недолго, может, она устроит свою личную жизнь и тогда приедет сюда с мужчиной, который тактично останется на берегу, а она потом все объяснит ему и покажет опустившегося бомжа, ставшего для завсегдатаев катера чем–то вроде странного товарного знака, который скоро попадет в туристические путеводители как местная достопримечательность — «The crazy Frenchman of the Star Ferry»[10]. И Аньез скажет своему избраннику: «Это мой муж». Или, наоборот, никому не обмолвится ни словом, и друзья так никогда и не узнают о ее одиноких паломничествах в Азию. А он — муж — только снисходительно покачает головой в ответ на ее речи. Ближе к концу дня она попытается уговорить его пойти с ней в отель хотя бы на одну ночь, но он все так же кротко откажет и расстелит на берегу свою циновку; он никогда не тронется дальше причала, никогда не увидит город, за исключением короткого маршрута до банка, где будет ежемесячно пополнять запас пятидесятицентовых монеток. «Абсурд, полный абсурд!» — думал он, но на что иное может рассчитывать человек, которому выпало такое испытание! В общем–то, он предпочитал эту жизнь прозябанию в дурдоме, официальному статусу безумца и лечению у какого–нибудь шарлатана вроде Каленка, с его бандой дюжих санитаров. Лучше уж поселиться здесь, на катере, чем во французской юго–западной глухомани, куда он непременно угодит после всяких новомодных хитроумных методов исцеления и шикарных санаториев. Да, именно такой конец и уготован ему, если он вернется во Францию. Он считал себя вполне нормальным, хотя большинство чокнутых утверждает то же самое, и ничем их не разубедить; ему известно, что в глазах общества постигшее его злоключение квалифицируется не иначе как душевная болезнь — деменция. Тогда как на самом деле — и теперь–то он прекрасно понимал это — все обстояло гораздо сложнее. Он не был сумасшедшим. Аньез, Жером и все другие — тоже. Просто порядок вещей пошатнулся и пришел в некое расстройство — кардинальное, но в то же время скрытое, не замечаемое никем, кроме него одного, — и это поставило его в положение очевидца преступления, которого непременно следует убрать. Больше ничего особенного не случилось, а значит, и исправить уже ничего нельзя, и глупо было бы предпочесть растительное существование в деревенской хибаре жизни на катере, пускай даже монотонной и убогой, но зато свободно им выбранной. Нет, он не поддастся искушению, он никогда не вернется, он спрячется ото всех, точно свидетель, за которым охотится мафия. Нужно только непременно объяснить этот свой поступок Аньез: его исчезновение — не каприз, а жизненная необходимость, и она должна издалека, не пытаясь с ним увидеться, помочь ему выйти из этой ситуации с наименьшими потерями. Пусть заберет назад свое заявление об официальном розыске, пусть разрешит использовать кредитные карточки, а впоследствии сама высылает деньги на жизнь. Интересно, как она воспримет такую просьбу? А как он сам отреагировал бы на ее месте? И он с горечью признал, что, конечно, сделал бы все возможное и невозможное, чтобы вернуть ее на родину, даже против воли, а там обратился бы к лучшим психиатрам, хотя именно этого делать и не следовало. Но он должен убедить ее, заставить согласиться с ним. Сидя на причале лицом к Каулунгу с его гигантскими рекламами компаний «Тошиба», «Сименс», «ТДК», «Пепси», «Рико», «Ситизен», «Санио», то и дело менявшими цвета (он уже наизусть выучил их очередность), он старательно подыскивал нужные слова, нужный тон, которые убедили бы Аньез — а это будет нечеловечески трудно! — что его действия говорят не о сумасшествии, а, напротив, о разумной, взвешенной позиции. Усы, его отец, Серж с Вероникой — все это больше не имело никакого значения, и бесполезно было копаться в прошлом; сейчас главное — выработать реальный подход к свалившейся на него непоправимой беде. Аньез придется понять его, как это ни сложно, понять и помочь, но и ему нужно твердо придерживаться своего решения. Он не мог не видеть, насколько расстроен духом; он знал, что пройдет два дня, а то и два часа, и он будет думать совсем иначе. Когда он считал Жерома и Аньез виновными, ничто не могло разубедить его в этом, он слепо и яростно верил в их заговор. Теперь он понял, что заблуждался, теперь ему все стало ясно, но что толку — через минуту маятник его разума качнется в другую сторону, и все опять изменится с точностью до наоборот. Уже сейчас при одной только мысли, что он никогда больше не будет заниматься любовью с Аньез, какая–то адская сила толкала его забыть все благие намерения, вернуться в Париж, схватить ее в объятия и сказать себе, что он возродился к новой жизни. Катер сразу понравился ему, и понравился именно этим снованием между двумя берегами, так похожим на его собственные душевные метания, — достаточно иметь побольше монеток, и можно плавать взад–вперед, колеблясь, возмущаясь, но ничего при этом не делая. Ибо главное уже свершилось: он выбрал правильный путь, он смог убежать на край света, и теперь нужно только удержаться здесь, никуда больше не стремиться, ничего не предпринимать, а если и идти на попятную, то лишь мысленно. Он плыл на катере, и катер все решал за него, тогда как окружающий мир не оказывал должного сопротивления его изменчивым стремлениям. А ему нужно было сжечь за собою все мосты, поставить себя в такое материальное или физическое положение, чтобы возврат к прошлому сделался невозможным. Впрочем, даже если он выбросит свои кредитные карточки и паспорт, ему достаточно переступить порог французского консульства, чтобы вернуться на родину. Он не мог приковать себя к этому катеру навечно, у него не было никакой уверенности в том, что он не уступит искушению, что какой–нибудь мощный душевный порыв не поколеблет его решимость, не заставит посмеяться над тем, что он еще миг назад считал панацеей от всех бед. И никакая сила в мире не могла оградить его от этой переменчивости, даже убаюкивающий, монотонный бег катерка, который — он это предвидел — очень скоро надоест ему. Те психи, что сидели в деревне или в сумасшедших домах, могли, по крайней мере, рассчитывать на одуряющее действие медикаментов: оно подчиняло их размягченные мозги некоему мерному, неостановимому ритму, чему–то вроде внутреннего катера, тихо скользящего туда–сюда, туда–сюда. Вот уж эта машина никогда не портилась, ежедневно и регулярно питалась вместо горючего таблетками и пилюлями, что было куда надежнее монеток по пятьдесят центов, ибо лекарства выдавал кто–то другой.

Ему даже вспомнились слова жительницы той деревушки; она наивно объясняла репортеру, что главное достоинство здешних больных состоит в их неизлечимости: те, кто за ними ухаживает, могут до самой кончины своих подопечных пользоваться «излишками» их скромного содержания. Он почти завидовал этим людям: еще бы, они избавлены от всякой ответственности, и уж им–то ничто не угрожает.

Шло время; небо побледнело, город начал просыпаться, и в ночной сон бухты стали вкрадываться предутренние шумы. В сумраке рядом с ним возникло какое–то светлое шевелящееся пятно. Он вгляделся: человек в майке и шортах проделывал странные движения — выбрасывал руки вперед, откидывал назад, приседал, вскакивал. Скоро появились и другие. Куда ни глянь, вдоль набережной маячили людские силуэты, с каждой минутой все более четкие; казалось, они изгибаются в каком–то спокойном, размеренном, почти беззвучном балете. До него доносилось глубокое, размеренное дыхание, иногда похрустывание суставов, иногда короткая, брошенная вполголоса фраза, на которую следовал такой же короткий и, судя по интонации, вполне бодрый ответ. Крошечный старичок, делавший зарядку в нескольких метрах от него, приветливо улыбнулся и знаком пригласил его следовать примеру остальных.

Встав на ноги, он принялся неуклюже подражать старичку, под приглушенные смешки двух толстушек, которые медленно проделывали наклоны вперед, стараясь коснуться пальцами кончиков ног. Минуту спустя он тоже рассмеялся и жестами дал понять своему наставнику, что не привык к таким усилиям, что с него хватит. Старик сказал: «Good, good!»[11], одна из толстух беззвучно похлопала ему, и он удалился под их чуточку ироничными взглядами. Взойдя на бетонную эстакаду, он вскоре оказался на широком приморском бульваре со множеством скамеек. И здесь также ревнители гимнастики всех возрастов, от мала до велика, усердно предавались любимому занятию. Он прилег на скамью, стоявшую спинкой к морю. Отсюда, из–за балюстрады, можно было разглядеть сходни, ведущие к причалу катера; на решетке все еще висел замок. Прямо перед глазами стояла невысокая светло–голубая арка; в ее проеме виднелся огромный домина с круглыми, на манер иллюминаторов, окнами, а рядом другой, еще недостроенный и лишь наполовину одетый зеркальными стеклами. Его верхние этажи скрывались за бамбуковыми лесами и зеленым брезентом. Между этими двумя мастодонтами торчали башенные краны и крыши других зданий, и все это четко вырисовывалось на фоне изумрудного покрова горы, чью верхушку, как бы высоко он ни задирал голову, невозможно было разглядеть в мерцающем тумане.

Солнце уже взошло и вовсю играло на стеклах и стальной окантовке небоскребов; проснувшийся порт загомонил дневными голосами, и впервые мысль о том, что он находится в Гонконге, по–настоящему взволновала его. Он еще минут тридцать полежал на скамейке, глядя на отражение пылающего светила в стеклянных башнях города. Обернувшись к бухте, он увидел свой катерок, осторожно лавирующий между баржами и сампанами, проводил его глазами до пристани Каулунга, и, когда тот пустился в обратный рейс, ему представилось, будто он стоит там, на борту. Утреннее возвращение суденышка вселило в него такое прочное чувство безопасности, что он неожиданно для себя подумал: к чему спешить! И еще: по утрам все кажется намного проще.