На экране под бурные аплодисменты невидимой аудитории возникло слово «Конец», затем дикторша пожелала всем спокойной ночи. Однако они продолжали сидеть на диванчике, устремив глаза на пустой экран. Аньез переключилась на другую программу, но и там ничего не было. Фильм, особенно просмотренный с середины, оставлял странное впечатление: было очевидно, что сюжетные ходы не состыкованы, что реалистическая, хоть и слащавенькая история матери–одиночки и улыбчивого доктора в корне противоречит истории деревни, населенной психами, способными линчевать мясника, скрывавшего свой медицинский диплом, или истории человека, совершившего убийство после того, как он отсидел за него; ему чудилось, будто они были не зрителями, асами состряпали эту белиберду — кое–как, не обсудив заранее детали и всеми силами стараясь напортить друг другу, лишь бы слава не досталась соавтору. «Вполне возможно, что сценаристы, замыслившие эту гениальную драму, именно так и трудились, ставя друг другу палки в колеса», — подумал он. На экране мелькали белые хлопья — не выключи телевизор, этот снег будет мельтешить там всю ночь. Он пожалел, что у них нет видеомагнитофона: вот сидеть бы тут и смотреть, смотреть без конца!..
— Ладно, — сказала наконец Аньез, убрав метель с экрана нажатием кнопки на пульте, — я пошла спать.
Он посидел еще немного, пока она раздевалась и возилась в ванной.
Сегодня вечером он не брился, целый день ничего не ел, и от слабости у него взмокли ладони. Кроме того, он выкурил целых три сигареты. И все же ему казалось, что жизнь снова входит в нормальную колею, что никто больше не собирается говорить об усах, да так оно и лучше. Раздетая Аньез прошла через гостиную в спальню и спросила оттуда: «Ты идешь? Я прямо умираю хочу спать!»
Почему же все–таки Аньез отказалась от объяснения? Если она успела обзвонить днем всех их друзей, значит, решила, с какой–то особой целью, организовать коллективный заговор, устроить ему нечто вроде именинного сюрприза, вот только именины были не его, а чужие. Сидя перед телевизором, он ясно почувствовал, что она следит за ним, а вот теперь как ни в чем не бывало укладывается спать. «Иду!» — ответил он, но перед тем, как зайти в спальню, тоже направился в ванную комнату, схватил зубную щетку, отложил ее, сел на край ванны и огляделся. Его взгляд застыл на железном бачке под раковиной; поддев крышку ногой, он приподнял ее.
Бачок был пуст, на дне валялся только комочек ваты, которым Аньез, наверное, стирала макияж. Ну ясное дело, она поспешила уничтожить все доказательства! Он прошел в кухню, поискал там мешок с мусором — мешка не было.
— Ты вынесла мусор? — крикнул он, прекрасно сознавая, что его притворно–равнодушный тон все равно выдает его с головой.
Аньез не ответила. Вернувшись в гостиную, он повторил свой вопрос.
— Да–да, не волнуйся, — сонно сказала Аньез, как будто уже дремала.
Развернувшись, он вышел из квартиры, бесшумно прикрыл за собой дверь и спустился на первый этаж, в закуток под черной лестницей, где стояли мусорные баки. И здесь пусто — наверное, консьержка уже выставила их на улицу. Ну конечно, он же приметил их, возвращаясь с работы.
Да, баки еще стояли на тротуаре. Он начал рыться в них, ища свой мешок. Таких мешков — голубых целлофановых — оказалось довольно много, он надрывал каждый ногтями. «Странно, как легко опознать собственные отходы!» — подумал он, созерцая пустые баночки из–под йогурта и скомканную фольгу от быстрозамороженных ужинов — мусор людей с богемными привычками, редко питающихся у себя дома.
Это наблюдение вызвало у него легкий прилив социальной гордости: сам–то он человек солидный, устойчивый, домашний, ведущий нормальный образ жизни! И он с веселым озорством опрокинул бак на тротуар. Небольшой пластиковый пакет из ванной нашелся почти сразу; он вытащил из него ватные фитильки, пару тампаксов, сплющенный тюбик от пасты, другой — от жидкой пудры, использованные бритвенные лезвия. И свои бывшие усы — они тоже были там. Не такой плотный, густой пучок, сохранивший форму усов, как он надеялся увидеть, — скорее, разрозненные волоски. Он собрал их в руку, сколько смог — маленькую кучку, гораздо меньше, чем было сострижено, но все же лучше, чем ничего — и поднялся в квартиру. Бесшумно войдя в спальню, с волосами на ладони, он сел на кровать рядом с Аньез, которая, похоже, уже спала, и зажег лампу в изголовье. Аньез легонько простонала; он тряхнул ее за плечо, и она, открыв глаза, сморщилась и недоуменно заморгала при виде его ладони, подставленной к самому ее лицу.
— Ну–ка, скажи, что это такое? — резко спросил он.
Она приподнялась, опершись на локоть и мигая — теперь уже от слишком яркого света.
— Что случилось? Что это у тебя в руке?
— Сбритые волосы! — объявил он, еле удерживаясь от злобного смеха.
— Ой, не надо! Только не начинай все сначала!
— Волосы от моих сбритых усов, — продолжал он. — Можешь полюбоваться.
— Ты просто сумасшедший.
Она выговорила эти слова спокойно, точно констатируя очевидный факт, без малейшего признака вчерашней истерики. На какой–то миг он даже уверовал в ее правоту в глазах стороннего наблюдателя он действительно выглядел бы разъяренным безумцем который навис над сонной женой и тычет ей в лицо зажатые в горсти извлеченные и помойки волосы. Но ему было наплевать, теперь он имел вещественное доказательство.
— И что же это означает? — спросила Аньез, окончательно проснувшись. — Что у тебя были усы, так?
— Да, именно так!
Она подумала с минуту, потом взглянула ему в глаза и тихо, но твердо сказала:
— Тебе нужно сходить к психиатру.
— Ну нет, моя милая, уж если кому нужен психиатр, так это тебе!
Он расхаживал по комнате, крепко зажав в кулаке волосы.
— Это ведь не я, а ты обзвонила всех подряд и уговорила делать вид, будто они ни чего не замечают! Кто настропалил Сержа и Веронику? А Замиру? А Жерома? — Он чуть было не добавил: «И хозяина табачной лавки», но вовремя прикусил язык. — Ты хоть сам–то понимаешь, что плетешь? — медленно спросила Аньез. Да, он понимал, он прекрасно понимал, что несет бессмыслицу. Но вокруг него все уже превратилось в бессмыслицу.
— Ну тогда что это такое? — опять спросил он, разжав кулак, словно пытался убедить самого себя. — Что это, скажи!
— Волосы, — ответила она. И со вздохом добавила: — Волосы от твоих усов. Ты это жаждал услышать? А теперь оставь меня в покое, я хочу спать.
Он вышел из спальни, хлопнув дверью, с минуту постоял, созерцая кучку волос на ладони, затем улегся на диван. Вынув из кармана купленную для Жерома пачку, он по одной извлек оттуда все сигареты и ссыпал на их место волоски. Потом закурил, провожая взглядом кольца дыма, но совершенно не чувствуя вкуса табака. Машинально стащил с себя одежду, швырнул ее на ковер, достал одеяло из стенного шкафа в коридоре и решил попытаться уснуть, ни о чем не думая.
Впервые они спали раздельно: все их ссоры, коли уж такое бывало, происходили в супружеской постели, как и любовь, и мало отличались от нее.
Эта первая разлука удручала его даже больше, чем враждебное упрямство Аньез.
Он спрашивал себя, придет ли она к нему мириться, найти приют в его объятиях, успокоить его и успокоиться самой, сказав: «Ну, кончено, кончено!» и твердя это до тех пор, пока они оба не уснут и этот кошмар взаправду не сгинет.
Сон не шел к нему; он лежал, представляя себе эту сцену: сперва легонько скрипнет дверь спальни, мягко прошуршат по ковру, все ближе и ближе, ее шаги, и вот она уже возле дивана, в поле его зрения, опускается на колени, глаза в глаза, и он, протянув руку, начнет ласкать ее груди, поднимется к шее, к затылку, а она ляжет рядышком и еще раз шепнет: «Все кончено!»
Он снова и снова проигрывал в уме эту сцену, возвращаясь к самому ее началу — к тихому скрипу двери. Он прямо–таки слышал шорох шагов по ковру, и ему безумно хотелось покрыть поцелуями ноги Аньез — пальцы, пятки, щиколотки, — зацеловать ее всю целиком. В одном из воображаемых вариантов он сам поднимался ей навстречу, на фоне светлеющего окна. На какой–то миг они застывали, стоя обнаженными друг против друга, и — конец ссоре.
Или лучше так: он поджидает ее у самой двери. А собственно, почему бы просто не войти в спальню — странно, что ему раньше не пришло это в голову; сейчас он встанет… хотя нет, лучше не надо, если он так поступит, все завертится сначала, он опять начнет думать о волосках, лежащих в пачке от сигарет, задавать новые вопросы, и конца этому не видать. Но даже если она придет, что это изменит? Пачка, наполненная волосками, лежала перед ним на низеньком столике как немой свидетель скандала, который он устроил по милости Аньез; это тоже нужно будет потом обсудить. А может, и не надо, может, лучше вообще не затрагивать больше этот вопрос, а взять и капитулировать, сказав ей: «Ладно, не было у меня никаких усов, теперь ты довольна?» Нет, так тоже не годится, нельзя об этом заговаривать, ни в коем случае нельзя; он вообще ни слова не вымолвит по этому поводу, и она тоже, просто прижмется к нему, такая теплая, нежная; и вновь он мысленно просматривал задуманную сцену, меняя детали, но явственно чувствуя близость ее тела; и все произошло именно так, как ему хотелось, он даже не удивился, что она подумала о том же, возжелала того же, что и он, в то самое мгновение, что и он, и все сразу встало на свои места.
Дверь отворилась — совсем тихонько, и так же, почти неслышно, прошуршали по ковру босые ноги. Потом в комнате остался только один звук — тиканье будильника, смешанное с их легкими, слившимися наконец дыханиями; встав на колени, Аньез коснулась губами его губ и задышала глубже, когда он стиснул ей груди, провел руками вдоль тела, по бедрам, по ягодицам, между ног, и вот уже ее дыхание перелилось в сладкий стон, а волосы разметались по его плечу, и она целовала это плечо и кусала это плечо, и он чувствовал на этом своем плече влагу ее слюны и ее слез, и плакал вместе с нею, и, крепко сжав всю ее в объятиях, заставил вытянуться, сплести ее ноги со своими, потом привстать, податься вперед, одарить его рот горячей тяжестью грудей, откинуться назад, изогнуться и подставить его губам свой живот, который он целовал снизу, целовал между ляжками, целовал нежные сухожилия, соединявшие ляжки и лоно, куда он погружал язык, продвигая его как можно выше, как можно дальше, убирая на миг, чтобы облизать губы, и вновь проникая в ее чрево, и торжествующе слыша, как она стонет там, над ним, и воздымает руки, чтобы раскрыться еще полнее, и отводит их за спину, и сжимает его член, и пропускает его сквозь кольцо своих пальцев вверх–вниз, вверх–вниз, пока он сосет ее, заставляя кричать от наслаждения и крича сам внутри нее, уверенный, что она слышит его, что эти стоны вибрируют в глубине ее лона, как связки у него в горле, и что его рот не может быть нигде, кроме как в ней, никогда не сможет быть в ином месте, что бы ни случилось, и он безостановочно твердил это, погрузившись в нее губами, носом, лбом и оставив открытыми только уши, готовые ловить крики, исторгавшиеся из ее груди, крики в два слова: «Это ты! Это ты! Это ты!», которые она твердила и заставляла твердить его все сильнее, все громче, и это был он, и это была она, и, выкрикивая эти слова, он страстно хотел увидеть, как она кричит их, и, отпустив ее бедра, нащупывал лицо, раздвигал нависшие волосы, смотрел на нее в полумраке, воздетую над ним, с исступленно расширенными глазами, и, схватив за плечи, опрокидывал навзничь, прижимая спиной к своему животу, не отпуская ртом ее лона, ощущая судорожно разведенными ногами ее мечущиеся волосы и выгибаясь, вместе с нею, мостом, который все выше и выше вставал над их ложем, в ночной тьме, а потом они рухнули наземь, по–прежнему твердя: «Это ты! Это ты!», и сплелись заново, лицом