к лицу, ощупывая друг друга дрожащими пальцами смешивая слезы, увлажнившие им щеки и плечи, и она шепнула: «Иди сюда!», притянула его к себе, и они вновь слились в одно целое в ее чреве, вцепляясь в волосы, кусая, целуя и неустанно бормоча сквозь стиснутые, блестевшие в темноте зубы: «Это ты! Это ты! Только ты!», не говоря ничего другого, не думая ни о чем другом, раскрывая глаза шире чем рты, и жадно стараясь распознать друг друга во мраке и увериться, что это он, что это она, что это они оба, и никого другого, и ничего другого, и больше нигде и никогда только ты, да, это ты — они изнеможенно и нежно твердили это слово еще долго после конечного взрыва страсти, не разнимая пылающих тел, пока она со вздохом, с улыбкой любви не протянула руку к столику, нащупывая пачку сигарет, а он, удержав ее, сказал «Не надо».
Она смиренно, не задавая вопросов, убрала руку. Прижавшись друг к другу по одеялом, они проговорили до самого утра. Она сказала ему — да он и сам уже знал, — что не устраивала никакого розыгрыша. Она поклялась в этом, а он ответил, что не нуждается в клятвах и уверен в ее искренности, хотя такие шутки были у нее в обычае. В обычае… да, верно, но только не с ним, только не так и не на сей раз, он должен ей поверить, а она должна верить ему. Ну разумеется, они верили друг другу, но тогда вставал вопрос: чему верить? Что он сходит с ума? Что она теряет рассудок? Они осмелились произнести это вслух, одновременно крепко, до боли, обнявшись, лаская языком тела друг друга; они знали, что им нельзя прерывать любовный акт, нельзя разнимать объятия, иначе они больше не смогут ни верить, ни говорить. И если утром они расстанутся, все можно начаться вновь, наверняка все начнется вновь, и они опять будут хитрить, изворачивать и сомневаться. Она сказала, что, на первый взгляд, это кажется невообразимым, но, может быть, с кем–то такое уже случалось? С кем же? Они не знали, даже не слышали никогда о ком–нибудь, кто верил бы, что носит усы, не нося их. Или же, добавила она, кто верил бы, что любимый человек не носит усов, тогда как он их носил. Нет, им никогда не приходилось слышать о таком. Но ведь это не было безумием, и они не были безумны; вероятно, речь шла о легком душевном расстройстве, о галлюцинации, а может быть, о начинавшейся нервной депрессии. «Я схожу к психиатру», — сказала Аньез. «Но почему ты? Если кто–нибудь из нас болен, так это я». — «Отчего?» — «Да оттого, что все окружающие думают, как ты; все они убеждены, что у меня сроду не было усов, значит, я съехал с катушек». — «Мы пойдем к нему оба, — сказала она, целуя его, — наверно это самый обычный случай, ничего серьезного». — «Ты в это веришь?» — «Нет». — я тоже нет». — «Я тебя люблю». И они твердили, твердили слова любви, и верили в них, и доверяли друг другу, даже если это было невозможно, — а что же еще им оставалось делать?!
Утром, стоя голышом в кухне и готовя кофе, он выбросил в мусорный мешок сигаретную пачку со своими срезанными усами. Глядя на булькающую кофеварку, он со страхом думал, как бы ему не пожалеть о том, что уничтожено единственное вещественное доказательство — на тот случай, если «процесс» возобновится, если они не захотят бороться с этим наваждением единым фронтом. И еще он боялся мысли, что Аньез любила, обнимала и утешала его только с одной целью: усыпить в нем подозрительность и толкнуть именно на этот шаг. Нет, так думать было нельзя, это чистое безумие, а главное, предательство по отношению к Аньез.
Они пили кофе в гостиной, затопленной радостным утренним светом, и, старательно избегая главной темы, обсуждали вчерашний фильм. К одиннадцати часам он должен был идти в агентство, несмотря на субботний выходной: проект требовалось закончить к понедельнику, и Жером с Замирой ждали его. Сделав над собой усилие, он уже на пороге, как бы между прочим, сказал Аньез, что надо в самом деле подумать о визите к психиатру. Она ответила, что займется этим, и тон ее был так невозмутимо спокоен, как если бы она обещала ему заказать китайские блюда у ресторатора с первого этажа.
— Ты что–то совсем одичал! — сказал Жером, взглянув на его небритую физиономию.
Он ничего не ответил, только усмехнулся. За исключением этой короткой фразы да шуточки, отпущенной Замирой, когда он стрельнул у нее сигарету, начало дня протекло без всяких происшествий. Если он действительно страдал галлюцинациями или начинавшейся депрессией, как предположили они с Аньез, не стоило посвящать в это всех знакомых, с риском услышать потом за спиной сочувственный шепот: «Бедняга, у него совсем крыша поехала!..» Все уладится, он в этом уверен, и незачем кричать о своих проблемах на каждом углу, чтобы к нему прилипла репутация чокнутого, ведь потом от нее до конца жизни не отмоешься перед друзьями и клиентами. Словом, он постарался держать себя как обычно.
Замира явно уже не помнила о странном вчерашнем разговоре, в худшем случае приписав его супружеской размолвке; правильно он сделал, что сдержался и не задал ей роковой вопрос, хотя накануне в какой–то миг и упрекнул себя в трусости. Вообще–то, ничего страшного не произошло; его бред, если таковой имел место, остался для всех тайной, дурацкое недоразумение кануло в прошлое, и если он сам будет помалкивать — а он, конечно, остережется болтать, — то ничем теперь себя не выдаст. Разглядывая свое лицо в зеркале, изучая и ощупывая верхнюю губу, украшенную густой щетиной, он видел заросшего — правда, еще не усатого — человека, и это зрелище, само по себе не слишком эстетичное, но явно принятое окружающими, утешало его. Он даже начал думать, что на этом, бог даст, злоключение кончится и, может быть, ему вовсе не обязательно идти к психиатру — достаточно согласиться с общим мнением, а именно: что он не носил усов, и закрыть этот вопрос навсегда. Тем более что общее мнение было представлено весьма узким кругом лиц — к ним относились Аньез, Серж с Вероникой, Жером, Замира и еще несколько человек, знавших его в лицо, с которыми он, в силу обстоятельств, сталкивался за последние двое суток. Он решил сосчитать этих последних: хозяин табачной лавки, рассыльный из агентства, дважды заходивший накануне, сосед, с которым он ехал в лифте; никто из них не заметил перемены в его внешности. Однако, возразил он себе, представим, что я сам увидел какого–то едва знакомого субьекта, сбрившего усы; неужели я стал бы обсуждать с ним сей факт как событие мирового масштаба? Конечно нет; и в молчании этих второстепенных личностей, объясняемом либо сдержанностью, либо рассеянностью, не было ровно ничего удивительного.
Усердно трудясь над чертежом, покусывая кончик фломастера, он одновременно боролся с искушением протестировать кого–нибудь из близких знакомых, задать этот чертов вопрос в последний раз перед тем, как закрыть его или, вернее, озадачить им психиатра. Ведь, как ни крути, проблема–то все равно останется. Либо подопытный ответит «Нет, ты никогда не носил усов», и это подтвердит его сумасшествие, а вдобавок введет в курс дела лишнего свидетеля, тогда как сейчас о нем знает одна Аньез. Либо собеседник заявит: «Да, конечно, я всю жизнь видел тебя усатым, что за глупый вопрос!» — и, значит, виновата Аньез. Виновата — или безумна. Нет, именно виновата, коль скоро вовлекла в свой заговор остальных. А впрочем, какая разница: такой злой умысел, такая коварная шутка, переходящая в тщательно разработанный заговор, свидетельствуют об истинном безумии. И главное: в чем бы он ни убедился — в собственном бреде или в сумасшествии Аньез, — он все равно ничего не достигнет, кроме печальной уверенности в том, что один из них свихнулся. Притом уверенности совершенно излишней — достаточно взглянуть на собственное удостоверение личности, где он сфотографирован с густыми черными усами. Любой человек при взгляде на этот снимок не сможет отрицать то, что видно невооруженным глазом. Значит, можно разоблачить Аньез. Доказать, что она сошла с ума или решила выставить сумасшедшим его. Но вот элементарный вопрос предположим, это он сбрендил до такой степени, что воображал себя усатым целых десять лет своей жизни и даже видел усы на фото; это означало, что Аньез, со своей стороны, рассуждая точно таким же образом, считала его либо опасным безумцем, либо безвредным маньяком, а может, и тем и другим. И вот, несмотря на это, несмотря на дикую сцену с обрезками усов, извлеченными из помойки, она пришла ночью к нему в гостиную, убедила его в своей любви, в своем доверии и поддержке во всем или вопреки всему; ее порыв заслуживал того, чтобы он проникся к ней ответным доверием, разве не так? Конечно, заслуживал… вот только доверие это никак не могло быть взаимным, ибо один из них лгал или бредил. Он–то прекрасно знал, что чист. Значит, это Аньез; значит, пылкие объятия прошлой ночи были еще одним коварным обманом. Но если, вопреки очевидности, Аньез не собиралась его обманывать, тогда она совершила героический акт, акт высшей, жертвенной любви, и ему не следовало отставать от нее в благородстве Разве что…
Встряхнувшись, он закурил сигарету, разъяренный своими бесплодными попытками вырваться из заколдованного круга. Просто невероятно: до чего же трудно найти беспристрастного судью, который разобрался бы в столь ясном, очевидном деле, где и cлепому все видно!
Но, если хорошенько прикинуть, в чем, собственно, проблема? В риске, что суд может подкупить противная сторона? Так ведь достаточно обратиться к первому встречному на улице, лишив Аньез возможности переманить его на свою сторону с помощью денег. И такое решение одновременно снимало другое неудобство, а именно деликатный характер этого дела. Подобный вопрос, заданный другу или сотруднику, тут же зачислил бы его в разряд психов.
Незнакомец также сочтет его помешанным, но и пусть, ведь это будет человек, которого он больше никогда не увидит. Схватив пиджак, он объявил, что выйдет подышать воздухом.
Было три часа дня. Солнце светило так весело, а магазины позакрывались так давно, что казалось, будто уже наступило лето или по крайней мере воскресенье. Он все испытывал ощущение личной свободы оттого, что, работая в агентстве по выходным, мог зато не сидеть там по будням от звонка до звонка. Профессия архитектора позволяет ему вести этот привольный образ жизни, он прочно свыкся с ним и теперь горестно спрашивал себя: неужели приключившаяся с ним нелепость разрушит это легкое, npиятное, уравновешенное существование?